ИСТОРИЯ

КАЗАНСКОЙ ДУХОВНОЙ АКАДЕМИИ

ЗА ПЕРВЫЙ (ДОРЕФОРМЕННЫЙ) ПЕРИОД ЕЕ СУЩЕСТВОВАНИЯ

(1842—1870 ГОДЫ)

П. В. Знаменского

Выпуск II

 

ОГЛАВЛЕНИЕ

Состояние учебной части в академии до 1870 года.

I) Общий состав академического курса.

 

II. ЧАСТНОЕ ОБОЗРЕНИЕ АКАДЕМИЧЕСКИХ КАФЕДР И ЛИЧНОГО СОСТАВА ПРЕПОДАВАТЕЛЕЙ.

 

III) Ученые средства академии и академический журнал.

 

IV) Материальные средства и быт наставников академии.

 

 

СОСТОЯНИЕ АКАДЕМИИ ПО УЧЕБНОЙ ЧАСТИ.

I. ОБЩИЙ СОСТАВ АКАДЕМИЧЕСКОГО КУРСА.

На основании Высочайше утвержденного предположение Святейшего Синода 25 мая 1842 года об открытии Казанской академии в ней был введен тот же порядок учения, как и в других академиях. Поэтому из Московского академического правления ей сообщены были для руководства в преподавание конспекты по всем предметам академического курса. Сверх этих предметов в Казанской академии предположено было открыть только еще преподавание инородческих языков для миссионерских целей. Число преподавателей назначено 14 — 6 профессоров и 8 бакалавров. На первых порах, при существовании в академии только одного низшего из двух ее двухгодичных отделений, преподавателей потребовалось и того меньше — всего 4 профессора и 4 бакалавра.

Предметами преподавания были: 1) Священное Писание, единственный богословский предмет тогдашнего низшего отделения, 2) философия и 3) история философии, 4) словесность, 5) физика и 6) математика, 7) общая и русская история, 8) греческий язык; латинский язык не преподавался, а новые — немецкий и французский языки, не составляя предметов особых кафедр, разделены были между наличными преподавателями. Все эти предметы преподавались в 17 двухчасовых лекций в неделю, причем физико-математические и исторические науки преподавались параллельно, так что низшее отделение академии подразделялось на два специальных отделения — математическое и историческое, на которые студенты записывались по собственному выбору. Общеобразовательный курс академии был этим значительно облегчен в своей многопредметности и получал некоторые выгоды своего рода факультетской специализации наук.

Но такой строй учебного курса продержался в Казанской академии недолго, всего лишь два года. Перемены, начавшиеся в духовно-учебных заведениях по упразднении комиссии духовных училищ при духовно-учебном управлении, всего более коснулись их учебных курсов, внося в них разные изменения и прибавления, большею частию вовсе не соображенные с принятой до этого времени общей системой духовного образования, которой в свое время комиссия духовных училищ держалась очень строго. Видно было, что наверху нового канцелярского управления духовно-учебным ведомством этой системы даже и не понимали, что все зависело здесь теперь от случайных вкусов разных влиятельных частных лиц и их предложений, приводившихся в исполнение обычными предписаниями и указами без дальних общих соображений. Учебные курсы стали загромождаться массой самых разнообразных знаний, которые кому-нибудь и почему-нибудь казались полезными для будущих пастырей церкви; семинаристов стали обучать и сельскому хозяйству, и съемке планов, и прививанию оспы, и медицине, и иконописанию с церковной архитектурой. Скоро реформы подобного рода добрались и до академического курса.

В 1844 году ректор Петербургской академии епископ Афанасий (Дроздов) вошел в Святейший Синод с представлением о важности физико-математических наук и необходимости сделать их изучение обязательным для всех студентов академии на том основании, что, по общему понятию, науки эти необходимы для всякого образованного человека, учившегося не только в высших, но и в средних учебных заведениях. Преосвященный, очевидно, не сообразил, что только в этих средних общеобразовательных заведениях указанные науки и должны быть обязательны наряду с другими общеобразовательными предметами, а заведения высшие имеют назначением вовсе не общее, а именно специальное образование. В духовно-учебном управлении тоже не подумали об этом и утвердили представление. После этого общеобязательными же пришлось сделать и предметы исторического отделения в академии, а вместе с тем и те и другие отделенские науки поставить в академическом курсе в меньшем против прежнего объеме за неизбежным недостатком времени для преподавания их в прежнем виде[1].

Устроив такую реформу в Петербургской академии, духовно-учебное управление немедленно (от 9 мая) предложило подумать о введении ее и Казанской академии. Правление поручило заняться этим делом профессору Гусеву. Плодом его занятий была длинная и красноречивая записка, которая впрочем, по общему решению вопроса, ничем не разнилась от представления в Синод епископа Афанасия. Горячий специалист-физик нашел в ней отличный случай отвести душу, потолковав вволю о своих любимых материях: о крайнем ничтожестве априорных наук, о «непреложности» математических истин и значении положительных знаний вообще. Пожаловавшись вначале на очень дурную постановку в семинариях математики и истории, как наук второстепенных, и на слабую подготовку студентов, особенно в математике, вследствие чего обучение этой науке приходится и в академии начинать с элементарных понятий, конечно, в ущерб изучению высшей математики, он затем красноречиво распространился в обличениях исключительно априорному направлению академического образования, постоянному упражнению студентов в писании диссертаций, причем они, не обладая положительными знаниями, только и делают, что переворачивают на 1000 ладов одни и те же общие идеи, и особенно долго остановился на доказательствах необходимости восполнить академический курс историческими и физико-математическими занятиями. При изучении истории он требовал непременного изучение географии, которая преподается только в училище и совсем забывается учениками еще в течение семинарского их курса, и статистики, ибо «всякому ученому надобно быть живым членом современного ему человечества, а не мумией среди живых людей». Физико-математические науки превозносились до небес. Указано было на то, что сам Господь все создал числом, мерою и весом, и на то, какие непререкаемые указания природа дает о Божестве, Его премудрости и благости, и как часто за уроками к ней обращались и великие естествоиспытатели, писавшие, например, знаменитые Бриджватерские трактаты, и даже богодухновенные мужи. С сокращением математического курса, которое было предложено духовно-учебным управлением, профессор Гусев был не согласен, потому что физика давно уже вся обратилась в математику, повсюду пользуясь строгими, убедительными и изящными доказательствами математических формул; популярное изложение ее без математики, даже с помощью одной только низшей математики, годится разве только для дилетантов и для пустой болтовни. Результат всех этих рассуждений очевиден. Но спрашивалось, откуда взять время, потребное для обязательного всем студентам изучения указанных наук, и как заставить студентов изучать высшую математику, когда и прежде, при разделении их на отделения, на нее не хватало у них ни подготовки, ни времени. записка решила этот трудный вопрос очень просто. Предположено было: 1) сократить время лекций — вместо двухчасовых лекций назначить полуторачасовые, вследствие чего число их должно было увеличиться до 24 в неделю; 2) предписать семинарским правлениям, чтобы они возвысили уровень математических знаний в семинариях и посылали в академию только хорошо знающих математику студентов, а академии поставить себе в обязанность только таких семинаристов и принимать в число своих студентов; 3) сделать исторические и физико-математические науки необходимыми в академии по § 397 устава, а не вспомогательными только, как теперь, и не успевших в них не ставить в 1 разряд — лучше же всего при возведении в ученые степени ввести, как в университетах, оценку успехов студентов по баллам; 4) для увеличения же времени домашних занятий у студентов убавить число сочинений до одного в месяц. — По журналу 25 июля того же года правление согласилось с общею мыслью записки и порешило сделать указанные науки общеобязательными, увеличив для преподавания их число недельных лекций до 23 и назначив для каждой лекции 1 1/2, часа вместо двух, об остальных предположениях профессора Гусева в постановлении не было упомянуто и он сам уже приписал их в журнале в виде своего особого дополнительного мнения[2].

Второй курс низшего отделения академии начался уже при новом распределении наук и лекций. Составляя это распределение, ректор Григорий 29 июля внес было в него еще новые занятия для студентов, по мысли кого-то из петербургского начальства. «Педагогика и декламация, писал он в записке правлению, поставлены в числе учебных предметов, как особые науки, вследствие словесного данного мне о сем наставления от высшего начальства»; но это новое прибавление к курсу на практике почему-то тогда не состоялось[3]. В конце того же 1844 года правление академии начало приводить в исполнение известное предположение Святейшего Синода от 25 мая 1842 года о введении в Казанской академии изучения инородческих языков и, кроме того, решило открыть в обоих отделениях академии изучение естественных наук, введенных еще раньше в семинарский курс.

Дело об открытии преподавание инородческих языков началось еще в 1842 году, при самом открытии академии. В 8 пункте синодального постановления 25 мая правлению вновь учреждаемой академии было поручено войти в подробные соображения о том, какие именно языки и в каком объеме нужно будет преподавать в академии, сообразно с местными потребностями округа. Во исполнение этого постановления академическое правление в первом же своем заседании 21 октября 1842 года определило потребовать от подведомственных ему семинарских правлений сведений, необходимых для составления указанных соображений[4]. Сведения эти собирались довольно долго и были доставлены внутреннему правлению от внешнего, которое вело всю переписку с семинариями, уже 29 июня 1844 года.

Из них открылось, что инородцами, живущими в пределах Казанского округа и не озаренными светом Евангелия, употребляются следующие языки: 1) татарский — почти во всех епархиях округа, преимущественно же в Казанской, Симбирской и Оренбургской; 2) якутский (отрасль татарского); 3) монголо-бурятский и 4) тунгусский — в епархии Иркутской; 5) калмыцкий (наречие монгольского) — в епархиях Симбирской, Саратовской и Астраханской; 6) чувашский и черемисский — в Казанской, Симбирской и Оренбургской; 7) мордовский — в Тамбовской; 8) вотский — в Вятской и 9) остяцкий — в Тобольской. Языки тунгусский, чувашский, черемисский, мордовский и остяцкий употребляются не слишком значительными народными массами, стоящими притом же на низкой степени развития и не имеющими письменности; некоторые из этих языков, применительно к местным потребностям, для образования священников в инородческие приходы, преподаются в местных семинариях; преподавание этих нестройных языков в академии не нужно, так как могло бы отклонять ее от других высших целей. Совсем другое значение имеют языки татарский, монгольский и калмыцкий. Первый употребляется огромным народонаселением и на большом пространстве Казанского округа, оттого и преподается во многих семинариях — в Казанской, Саратовской, Тамбовской, Оренбургской, Астраханской, Тобольской и в Пермских духовных училищах. Он представляет собою дробящееся на множество видов наречие турецкого языка и потому в ученом мире известен под именем турецко-татарского в знак того, что должен быть изучаем в связи с турецким. В этом языке есть множество слов из языка арабского, священного для всех мусульман. Принимая все это во внимание, а также и то, что арабский перевод Священного Писания весьма много уважается учеными богословами, утвердительно можно сказать, что изучение турецко-татарского языка может принести пользу только тогда, когда будет соединено с изучением языка арабского. Язык монгольский с своею отраслью — языком калмыцким (изучался в семинарии Астраханской) также принадлежит многочисленному населению Русской империи и весьма богат письменными, как историческими, имеющими отношение даже к русской истории, так особенно религиозно-философскими памятниками, обращающими на себя внимание европейских ученых.

Приняв все это во внимание, правление академии в заседании 30 ноября 1844 года положило ввести в состав академического курса обучение только языкам турецко-татарскому с арабским и монгольскому с калмыцким. Целию этого обучения поставлено пока приготовление некоторых воспитанников академии к достойному занятию кафедр, имеющих открыться по этим языкам в академии и некоторых семинариях, а потому изучение их предоставлено было свободному выбору самих студентов, которым положено объяснить для поощрения, что успехи их в этих языках будут удостоены особенного внимание начальства. Для облегчения в занятиях студенты, записавшиеся на эти языки, освобождались от изучения других языков — еврейского, немецкого и французского.

За неимением своих собственных преподавателей, правление думало сначала посылать своих студентов слушать лекции по этим языкам в Казанский университет, в котором тогда еще преподавались восточные языки, и еще с августа завело о том сношения с университетским начальством. Получив от последнего полное согласие, оно немедленно, с 30 же ноября, привело свою мысль в исполнение, не дожидаясь даже разрешения от духовно-учебного управления. Но скоро эта мысль оказалась неосуществимой на деле. Студенты, явившиеся в университет из академии, оказались неподготовленными к слушанию лекций вместе с университетскими студентами, о чем попечитель Мусин-Пушкин и известил академическое начальство, присовокупив к этому, что профессоры университета, А. В. Попов, преподающий калмыцкий язык, и мирза А. К. Казем-Бек, преподающий татарский и арабский языки, считают нужным и соглашаются с своей стороны безмездно открыть для них особые курсы по 3 часа в неделю в самой академии. Правление академии с признательностию приняло такое бескорыстное предложение их услуг и донесло об этом обер-прокурору Святейшего Синода, а между тем, с разрешения преосвященного, определило немедленно открыть самые классы языков, отделив для них нужные 3 часа в неделю от классов еврейского, немецкого и французского языков, и частию языка греческого и истории философских систем. синодальное утверждение этого решение последовало от 14 апреля 1845 года, но классы открыты были раньше — монголо-калмыцкие 8, а языков татарского с арабским 22 января.

Преподавание университетских профессоров в академии продолжалось полтора года, до окончания I курса в 1846 году. Но классы языков, которые они преподавали, остались и после этого и сделались зародышем позднейших миссионерских отделений академии, которые составили наиболее почтенную ее особенность и отличие от других академий. Место университетских профессоров заняли собственные питомцы Казанской академии из студентов ее I курса.

В начале того же 1845 года, когда были открыты классы языков, в академии введено было преподавание еще нового предмета, гораздо менее нужного для нее, даже вовсе ненужного и только напрасно потом обременявшего ее курс — преподавание естественной истории. Это нововведение было приспособлено академическим начальством к положению Святейшего Синода 1840 года о преобразовании учебной части в семинариях, которым в круг семинарского учения положено было ввести естественную историю, сельское хозяйство и начала медицины. Для соответствия академического курса с семинарским естественную историю и медицину предположили ввести и в него. На преподавание естественных наук предложил свои безмездные услуги профессор университета П. И. Вагнер. 3 февраля ректор Григорий доложил правлению, что этот добрый ученый изъявил ему, ректору, с согласия своего начальства, охотное желание безмездно «содействовать просвещению воспитанников академии богатым запасом своих сведений в естественных науках», по составленной им самим программе. Правление с признательностию приняло это бескорыстное предложение и донесло об нем синодальному обер-прокурору для сообщения министру народного просвещения. Для преподавания естественных наук назначено по одному классу в неделю для студентов высшего и по два класса для студентов низшего отделения[5]. С разрешения преосвященного классы эти открылись с 8 февраля 1845 года. Разрешение Святейшего Синода пришло от 8 июня[6]. Кафедра естественной истории осталась при академии и по окончании безмездной службы профессора Вагнера в[7] 1847 году; с этого времени до 1854 года, когда она была упразднена, ее занимали тоже питомцы самой академии из слушателей Вагнера. Медицину в 1845 году взялся читать студентам высшего отделения профессор университета и врач академии Н. А. Скандовский, но преподавал в течение только одного года.

Замечательно, что, разрешив открыть пересчитанные новые кафедры, Святейший Синод не принял на себя попечения о том, чтобы ввести их в самый штат академии, ни в начале, когда это, пожалуй, было и не нужно, так как они замещались бесплатно, ни после, когда на них явились собственные преподаватели, требовавшие для своего содержания жалованья.

Для того чтобы дать этим новым преподавателям необходимое им штатное положение, академическое начальство прибегало к искусственной мере — назначало их на какие-нибудь штатные кафедры, а новые, не штатные, поручало им как бы в придачу; так, преподаватель монгольского и калмыцкого языков А. А. Бобровников но штату числился на кафедре математики; преподаватель татарского и арабского языков Н. И. Ильминский получал жалованье по кафедре библейской истории, которой даже вовсе не преподавал; бакалавр естественных наук С. И. Гремяченский по штату состоял преподавателем истории философии.

После открытия кафедры естественных наук введение новых предметов в академический курс пока остановилось, и курс этот вполне определился по своему составу. Сначала 1845 до 1854 года он существовал в таком виде. В низшем отделении преподавались: 1) философия, 2) история философских систем, 3) словесность, 4) история гражданская общая, 5) история гражданская русская, 6) физика, 7) математика, 8) языки немецкий и французский. В высшем отделении: 1) догматика вместе с основным и сравнительным богословием, 2) нравственное богословие, 3) церковное красноречие, 4) пастырское богословие, 5) церковная археология, 6) каноническое право, 7) патрология, 8) библейская и церковная история, 9) русская церковная история, 10) еврейский язык. В том и другом отделении совокупно: 1) герменевтика и Священное Писание, 2) естественные науки, 3) греческий язык, наконец, не всем студентам того и другого отделения 4) татарский и арабский языки и 5) язык монгольский и калмыцкий. Все эти предметы, соединяясь между собой в различные и непостоянные комбинации, были разделены между 14 штатными преподавателями и проходились в 22-24 полуторачасовых лекций в неделю для каждого отделения порознь, а для обоих в 33 лекции и больше, так что на каждого преподавателя приходилось по 2-3 лекции или по 3-4 ½ часа в неделю[8].

По числу часов для лекций труд преподавателей был еще не очень велик, но он значительно отягчался для них тем, что каждый из них должен был преподавать по нескольку иногда очень разнородных предметов и разбрасываться в своих занятиях в разные стороны; притом же от времени до времени предметы преподавания, по разным соображениям ректоров, от которых строй курса зависел почти вполне, переделялись между наставниками, причем многим приходилось совсем менять свою уже нажитую было специальность на другую. Эти обстоятельства заставляли академическую братию сильно желать увеличения своего личного состава по крайней мере, хотя сравнение последнего с штатом других академий, который состоял из 18 преподавателей при меньшем числе предметов, входивших в состав их курсов. Между тем впереди, рано или поздно, Казанскому академическому курсу предстояло еще большее расширение и осложнение вследствие предполагавшегося при нем открытия целых миссионерских отделений, дело о которых началось еще в 1847 году.

Подробное изображение хода этого дела для нас удобнее отнести к истории самых миссионерских отделений. Несмотря на всю энергию главного двигателя этого дела, преосвященного Григория, оно тянулось до 1853 года, и только в этом году уже ясно обозначилось, что отделения будут открыты. Преосвященный Григорий, живший тогда в Петербурге по званию синодального члена, известил ректора Парфения, что вопрос об их открытии в Святейшем Синоде уже решен и что академия должна позаботиться с своей стороны о подготовке к расширению своего курса и главным образом об увеличении штата преподавателей. В декабре того же года ректор Парфений, согласно желанию преосвященного, представил в правление обширную записку, в которой было изображено доселе существовавшее распределение лекций между 14 преподавателями и изложен подробный проект нового, более желательного их распределения со включением в академический штат и кафедр, открытых в 1845 году, доселе находившихся в каком-то межеумочном положении, без собственных окладов, и существовавших на счет других штатных кафедр. По проектированному теперь расписанию, для обоих отделений академии требовалось от 45 до 48 лекций в неделю и до 19 преподавателей. Ректор предложил правлению ходатайствовать об увеличении штата преподавателей даже и против штата других академий, потому что в курсе Казанской академии есть лишние предметы — языки и естественные науки. Ходатайство это отправлено 31 декабря, но осталось без последствий [9].

От 18 и 24 мая следующего 1854 года пришли и самые указы об открытии отделений, а к началу учебного курса того же года состоялось и самое их открытие. На первых порах было открыто четыре отделения: 1) противораскольническое, 2) противомусульманское, 3) противобуддийское и 4) черемисско-чувашское; через 2 года последнее отделение было закрыто, как мало нужное. В каждом из этих отделений положено преподавать по нескольку новых предметов: в первом — историю раскола, полемику против раскола, миссионерскую педагогику в отношении к расколу, славянский язык и палеографию; в трех остальных, кроме языков, по три науки: миссионерскую педагогику, этнографию с историей и подробным изложением верований тех или других инородцев и полемику против этих верований[10]. Между тем, штат преподавателей не был увеличен, и все эти предметы должны были лечь на одних и тех же лиц, которые и без того были обременены чтением по нескольку разнородных наук. Можно представить, в какое затруднение должно было прийти академическое начальство, когда с началом учебного года пришлось делать новый передел предметов и составлять для предстоящих курсов новое расписание лекций.

17 августа правление собралось обсудить этот предмет. В предложенной заседанию обширной записке ректора Агафангела высчитано было, что minimum всех лекций в неделю требовалось 50, по 4 и по 3 лекции на каждого преподавателя (6-4 ½ часа), притом под условием упразднения или сокращения в академическом курсе нескольких наук, которые и были тут же пересчитаны. Печальная необходимость заставила правление согласиться и на такое крайнее условие; решено было: 1) преподавание естественных наук совсем уничтожить в академии, как более не нужное, потому что наставники для преподавания их в семинариях специально воспитываются для этого в Горыгорецком институте; 2) преподавание математики тоже упразднить, потому что эта наука, требуя много времени, не имеет ближайшего отношения к общей цели духовного образования; 3) историю философии преподавать только кратко вместе с самой философией, тем более что в семинариях она вовсе не преподается. Правление находило, что, даже и после таких сокращений в академическом курсе, число предметов в Казанской академии все еще превышало число их в других академиях и что при наличном штате в 14 человек распределение их между преподавателями все еще почти невозможно — приходилось на одного преподавателя возлагать по 4-5 наук и притом самых разнородных и обширных. На основании представленных соображений постановлено было просить у высшего начальства разрешение на закрытие в академии указанных кафедр и вторично ходатайствовать об увеличении штата наставников двумя новыми профессорами и тремя бакалаврами, а между тем, не дожидаясь разрешения, ввести составленное примерное расписание предметов по наличному составу преподавателей в действие с начала предстоящего курса[11].

Курс этот — с 1854 по 1856 год — так и прошел с прежним составом профессоров и бакалавров. До какой степени они действительно были обременены количеством предметов, которые должны были преподавать студентам, видно из того например, что на самого ректора возлагалось было сначала преподавание всех наук противораскольнического отделения, да кроме того еще догматики с обличительным богословием, а на инспектора — преподавание Священного Писания, нравственного богословия и литургики; вскоре впрочем, в сентябре же месяце, на кафедру догматики с обличительным богословием и на кафедру Священного Писания назначены были особые наставники. Из других сочетаний предметов любопытно соединение в руках одного преподавателя (священника Зефирова) преподавание патрологии, пастырского богословия и гомилетики, в руках другого (профессора Беневоленского) — преподавание герменевтики, библейской истории и канонического права. Из предположенных к закрытию кафедр закрылась только одна — естественной истории; преподавание истории философии поручено профессору философии, а математика отдана профессору физики, впрочем, в сокращенном виде. Наука эта изучалась теперь только несколькими студентами по доброй воле; их было 5 человек, не записавшихся на миссионерские отделения.

Ходатайство 1854 год об увеличении штата преподавателей, несмотря на все усилия преосвященного Григория, главного виновника устройства при академии миссионерских отделений, было удовлетворено уже в 1856 году. Государь Император, по всеподданнейшему докладу о предположениях Святейшего Синода относительно увеличения числа наставников духовных академий, в 27 день октября 1856 года Высочайше повелеть соизволил: 1) число бакалавров в Казанской академии сравнить с штатным числом оных в прочих трех академиях; 2) для доставления всем духовным академиям средств к успешному действованию по предмету как общего, так и специального образования духовных воспитанников, определять в оные, сверх положенного числа наставников, еще до двух ординарных профессоров и до четырех бакалавров с окладами жалованья и правами службы равными тем, какими пользуются прочие академические наставники, с отнесением содержания их на счет сумм академий, а в случае недостатка оных на счет духовно-учебных капиталов. Сверх того, для доставления студентам лучшего способа для изучения живого разговорного языка инородцев, Святейший Синод разрешил академическому правлению приглашать для этой цели практикантов из инородцев с употреблением на это до 500 рублей серебром в год из остаточных сумм академии.

Правление академии после этого немедленно заместило четыре бакалаврские вакансии до общего штатного числа (12) бакалаврских кафедр во всех академиях лицами, которые были уже у него готовы из кончивших в этом году курс студентов VI курса, и в ожидании мест служили с сентября за половинное бакалаврское жалованье, потому что по частным известиям от преосвященного Григория, увеличения штата, несомненно, ждали в академии в эту же осень. В сентябре ректором Агафангелом было составлено уже и расписание лекций с новыми кафедрами. Вторым пунктом Высочайшего повеления 1856 года правление не воспользовалось, не пользовалось им и после, потому что, при бедности и недостатках академической экономии, которые оно постоянно должно было восполнять главным образом из остаточных сумм от личного состава преподавателей, оно имело важные расчеты воздерживаться от увеличения этого личного состава свыше новой штатной цифры 18 человек; большею частию наличное число штатных преподавателей не доходило даже и до этой цифры; в тех же расчетах число ординарных профессоров, получавших высшие оклады, до самого последнего времени старого устава академии ни разу не было доводимо до полного числа 6, несмотря на то, что в числе преподавателей было достаточно людей достойных возведения в это звание. Замечательно, что при распределении лекций в 1856 году с увеличенным числом академических кафедр ректор Агафангел не восстановил уже снова ни кафедры истории философии, ни кафедры математики; мало того, с 1856 года последняя наука была даже вовсе изгнана из академического курса и студенты слушали одну только физику.

В 1858 году за устройство академического курса энергично принялся, как мы видели, ректор Иоанн и восстановил эти две кафедры, назначив для преподавателей философских и физико-математических наук по-прежнему по два наставника; кроме того, при нем отделено было от других кафедр преподавание новых европейских языков, прежде соединяемое с преподаванием разных предметов, как прибавочное, и поручено особому лектору, а в 1859 году открыта особая кафедра греческого и латинского языков. Но все эти прибавления к академическому курсу нисколько не увеличивали личного состава преподавательской корпорации против той нормы, которая была принята правлением с 1856 года, потому что производились на счет других наличных кафедр. Так, в том же 1858 году упразднена была кафедра пастырского богословия и гомилетики; обе эти науки сделались прибавочными к другим, гомилетика — к словесности, пастырское богословие — к нравственному. Особенно сильно убавились кафедры на миссионерских отделениях, которых ректор Иоанн не жаловал: на каждом из трех отделений оставлено было всего по одному только наставнику — уволен был даже практикант разговорного татарского языка[12]. После такого сокращения кафедр число штатных наставников академии не достигало даже и до 18; в 1860 году их было 17, в 1862 году даже 16, из них ординарных профессоров в том и другом курсовом году по 3 человека.

В начале 1860-х годов настаивал на устройстве новых кафедр в академии ревизовавший ее в 1860 году преосвященный Никодим. В своем ревизорском отчете Святейшему Синоду он предлагал открыть новые кафедры: 1) по нравственной философии — третью уже по философским наукам, 2) по гражданской и 3) по церковной истории, так чтобы ту и другую читали по два наставника, один древнюю гражданскую или церковную историю, другой — новую, наконец, 4) по Священному Писанию, чтобы разделить этот предмет между двумя наставниками, поручив одному преподавать обозрение книг Ветхого, другому — Нового Завета. Но конференция академии, которой в 1862 году предложено было высказать свое суждение об этом проекте, постаралась отклонить его осуществление за ненадобностию таких дорогих для академии прибавлений к ее личному составу наставников. Святейший Синод согласился с ее мнением[13]. Замечательно, что преосвященный Никодим предлагал указанное увеличение числа академических кафедр на счет тех же миссионерских отделений, которые и без того уже были сильно обрезаны; так как убавить числа преподавателей в них было уже нельзя, то преосвященный Никодим предлагал убавить, по крайней мере, отдельное для них количество учебных часов, которые, по его мнению, тратились на преподавание миссионерских предметов без надобности. Высшее начальство, к счастию, лучше поняло надобность этих предметов и в 1865 году, по представлению академического правления при ректоре Иннокентии, распорядилось снова восстановить все три миссионерские отделения в прежнем их виде[14], отчасти даже вопреки самому представлению, в котором ректор Иннокентий, как было уже упомянуто, старался настоять на том, чтобы каждое из них имело только по одному штатному наставнику. На их счет или точнее — на счет одной лишней, по его мнению, кафедры на противомусульманском отделении он задумал в это время учредить в академии новую кафедру, для которой нужны были, конечно, и деньги, и время. Как преосвященному Никодиму, ему особенно важным показалось ввести в академии преподавание нравственной философии; кроме того, он знал по справкам, что здесь когда-то читалась в самостоятельном виде библейская история, в 1856 году соединенная с общей церковной историей — тоже важная наука. Новая кафедра для этих обеих наук и назначалась. Он так твердо был уверен в необходимости своего изобретения, что в новом распределении лекций в начале курса (в 1864 году) отвел для этой странной кафедры особые лекции, не дожидаясь утверждения Святейшего Синода. Но Святейший Синод постановлением от 28 июня 1865 года отменил эту затею, указав оставить противомусульманское отделение при трех преподавателях по-прежнему, а библейскую историю и нравственную философию преподавать, как они преподавались до этого, так как соединение таких разнородных наук неудобно, да совсем и не нужно: изучение первой оканчивается в семинарии, а изучение второй, при существовании в академии нравственного богословия, излишне[15].

Последним нововведением в академическом курсе, уже под конец описываемого времени, было введение в него преподавания педагогики. Инициатива этого дела шла от Высочайше утвержденного присутствия по делам православного духовенства и касалась первоначально курса одних духовных семинарий, в котором преподавание педагогики признано было полезным в видах лучшего устройства церковноприходских школ и усиления благотворного влияния духовенства вообще на народное образование. Мнение присутствия от 27 февраля 1866 года удостоилось Высочайшего утверждения. В марте того же года обер-прокурор Святейшего Синода граф Толстой предложил конференциям академий озаботиться составлением подробной программы педагогики для семинарий, указать для ее преподавания нужные руководства и пособия как на русском, так и на иностранных языках и, наконец, войти в соображение относительно введения преподавания педагогики в самых академиях для приготовления наставников по этому предмету в семинарии. В Казанской академия требуемую программу педагогики, по поручению конференции, составляли экстраординарный профессор М. И. Митропольский и бакалавры А. И. Гренков и В. Г. Рождественский. По отсылке их работы в Петербург в октябре того же года от обер-прокурора Святейшего Синода пришел запрос о том, имеет ли академия средства на жалованье по новой кафедре, заставляющий думать, что эту кафедру подумывали сначала открыть даже без нового увеличения академического штата. Правление академии ответило, что у него есть пока в распоряжении остатки от жалованья ординарных профессоров, так как их, вместо 6 положенных по штату, налицо состоит только 4. Святейший Синод не тронул этих жалких остатков. По рассмотрении всех мнений академических конференций определением от 11 февраля 1867 года он постановил: 1) согласно с мнением большинства духовных академий открыть в них самостоятельные кафедры педагогики с начала будущего учебного года; 2) никакой общей программы для чтения педагогики в академиях не указывать, чтобы не стеснить их в разработке этой новой у нас науки, а поручить академическим конференциям, с истечением первого учебного курса, представить высшему духовно-училищному начальству подробные программы читанных в каждой академии лекций этой науки, а буде можно, и самые лекции; 3) штатное жалованье наставникам педагогики производить из духовно-учебного капитала, начав ассигновку оного со времени действительного открытия классов этой науки[16]. В Казанской академии классы педагогики открылись осенью 1868 года.

II. ЧАСТНОЕ ОБОЗРЕНИЕ АКАДЕМИЧЕСКИХ КАФЕДР И ЛИЧНОГО СОСТАВА ПРЕПОДАВАТЕЛЕЙ.

Обозрение это для нас всего удобнее вести по порядку самого курса академии, начав с предметов, преподававшихся в низшем отделении академии, затем продолжив обозрением предметов общих тому и другому отделению и предметов высшего отделения и закончив предметами миссионерскими, которые выделялись из общего академического курса в особую группу и составляли важную особенность Казанской академии пред другими академиями.

Науки философские.

Философия во всех академиях считалась важнейшею после богословия наукой и занимала в младшем отделении первенствующее место. В Казанской академии она с самого же начала получила двоих преподавателей, профессора и бакалавра.

Выбор первого профессора этой важной науки, от которого она должна была получить первую свою постановку в новой академии, был очень удачный. Московская академия уступила Казанской одного из лучших своих бакалавров, Ивана Алексеевича Смирнова-Платонова, первого магистра XII курса Московской академии. Он был сын священника Владимирской епархии, родился в 1816 году, до академии учился в Вифанской семинарии; по окончании академического курса в 1840 году Московская академия оставила его у себя бакалавром по гражданской истории; в Казанскую академию он был переведен от 21 июля 1842 года прямо в звании ординарного профессора и вскоре сделался здесь весьма видным человеком: с 15 декабря 1842 года был членом внутреннего правления, с 1844 года библиотекарем, с марта 1845 года членом внешнего правления, в 1846 году, за отъездом архимандрита Серафима, исправлял должность инспектора. По своему уму и обширному образованию он был дорогой находкой для юной академии, которая мало могла похвалиться своими первыми профессорами; он хорошо знал языки, на французском языке, который года три (1844—1847) преподавал в академии, мог объясняться. Предшествовавшая его ученая служба на исторической кафедре была, вероятно, случайностью, вызванной недостатком для него другой — философской кафедры в Московской академии; по свидетельству его Казанских слушателей, склад его ума был вполне философский и заслуги его для Казанской академии, как профессора философии, были очень видные. Мы увидим, что его философско-образовательное влияние на академическое студенчество не ограничивалось даже временем его профессорской службы, а продолжалось долгое время и по выходе его из академии

Любопытно, что первые начальники академии — киевляне — не оценили его талантов и хотели заменить его своим собственным киевским философом, который, по их мнению, был выше его. В начале второго учебного года в академии (1843/44) возник вопрос о назначении второго преподавателя на кафедру гражданской истории, так как один, имевшийся тогда налицо, бакалавр истории П. Ю. Палимпсестов, читавший и общую, и русскую историю, не успевал с ними управиться и сам просил правление облегчить его громадный труд. Ректор Иоанн и инспектор Серафим, ходатайствуя о новом наставнике пред обер-прокурором, предлагали с своей стороны такую комбинацию: «В случае соизволения на определение нового наставника переместить на историческую кафедру профессора Смирнова-Платонова, так как он, преподавая историю в Московской академии два года, более имел времени ознакомиться с нею, нежели с философиею, а на кафедру философии перевесть бакалавра Киевской академии иеромонаха Фотия, как известного правлению по отличным своим наставническим достоинствам и опытности и могущего с великою для академии пользою преподавать в ней философию». К счастию для академии обер-прокурор отложил тогда это дело до конца академического курса в 1844 году, а между тем к тому времени в академии успели явиться новые люди и новые комбинации[17].

Студенты относились к профессору Смирнову с большим уважением, как к одному из лучших своих наставников. Его тихое, но выразительное чтение, ясное и вполне вразумительное изложение самых трудных философских предметов, которое он усвоил у своего собственного профессора философии в Московской академии, знаменитого Ф. А. Голубинского, интересная постановка вопросов и полнота их решений делали часы его лекций самыми любимыми для студентов. Лекции свои он вел весьма аккуратно, не пропуская почти ни одной. Сочинения студентов рассматривал очень внимательно и нередко по поводу их вступал в частные сношения с студентами, помимо классных занятий с ними. Заметив в сочинении что-нибудь особенное, даже просто что-нибудь неясное или неверное, он призывал автора к себе, просил разъяснить, чтò он хотел выразить тем или другим местом своего сочинения или как дошел до известной мысли, и пускался в обстоятельные разъяснения, постоянно обращаясь к своему собеседнику с полною деликатностию и уважением и не дозволяя себе ни тени насмешки над ним или унижения его достоинства. Он слыл между студентами человеком проницательным, который видит студента насквозь, и подобные деликатные беседы его для иного пофанфаронившего и слегкомысленничевшего в своем сочинении студента были тяжелее самого энергичного вразумления.

В течение своего двухлетнего курса профессор успевал проходить всю систему философии, состоявшую из опытной психологии, логики, метафизики и нравственной философии. Лекции его составлены были под сильным влиянием Московских лекций профессора Голубинского; но он много работал над ними и сам в эклектическом направлении. Замечательно, что наиболее любимые авторы профессора Голубинского — Якоби, Поарет, Баадер, — не упоминаются ни в одной программе лекций Смирнова, где он указывает состав своих собственных руководительных пособий[18].

С особенною тщательностью и даже с увлекательным красноречием обработана была им опытная психология, с которой он начинал свой курс. В сокращенном виде его лекции по этой науке в свое время были распространены по всему Казанскому округу. Руководительными пособиями при их обработке в программах его указывались руководства Каруса, Эшенмайера, Ботэна, Дейтингера, Geschichte der Seele von Schubert и некоторые монографии, например, Versuch über die Leidenschaften von Maas и др. По общему строю и направлению эти психологические лекции сильно напоминают известную когда-то в русском переводе психологию Шульце, особенно в первой части психологии о жизни души и ее способностях вообще; лекции по второй части об особенных состояниях души отличались обширными выдержками из указанного исследование Мааса о страстях и из Geschichte der Seele Шуберта о темпераментах, о сновидениях и о некоторых болезнях души. Психология читалась профессором почти весь первый год его курса. Логика проходилась несравненно короче, в небольшое сравнительно число лекций. Пособиями для ее обработки в программах указаны Круг, Денцингер, Бенеке и Бахман, но на самом деле она читалась почти по одному только Бахману в сильно сокращенном виде, в виде одних кратких извлечений из Бахмановой логики о наиболее существенных предметах, особенно по систематике.

Метафизика опять читалась пространнее, занимая большую часть лекций второго курсового года. В числе своих пособий по занятию этой наукой профессор Смирнов указывал метафизики Круга, Бенеке, Эргарда, Фриза и Шуберта и исследования по части естественного богословия Клодиуса Von Gott in der Natur, in der Menschengeschichte und im Bewusstseyn, Systema theologiae gentilis purioris Pfanneri и основания философии религии Герлаха; но главным пособием для него служили лекции профессора Голубинского, которым по местам он следовал весьма близко; надобно, впрочем, думать, что под руками у него были не те лекции, которые читал сам московский профессор, известные теперь в печати, а какие-нибудь сокращенные из них записки, сдававшиеся московским студентам профессором или ими самими составленные по записям. Первую часть метафизики профессор Смирнова составляла краткая онтология, написанная довольно сухо, хотя необыкновенно ясно, и состоявшая в определениях категорий а) бытия, б) количества, в) качества и г) отношения и их разных родов и видов. Затем следовало умственное богословие, решающее вопросы а) о бытии Божием, б) о Его свойствах и в) Его деятельности в творении мира и промышлении о мире. Последний отдел заменяет в лекциях всю космологию, которая в метафизиках этого типа составляет обыкновению особую часть. За богословием прямо следует метафизическая психология, трактующая о бытии и невещественности души (с полемикой против материализма), о ее связи с телесной организацией, об ее происхождении и об ее бессмертии.

Последняя часть философии — философское нравоучение — излагалась в лекциях кратко, под конец курса, и состояла в одних почти определениях: 1) нравственного закона, 2) коренного начала нравственности, 3) нравственных побуждений, 4) свободы и вменяемости, 5) добродетели и порока и 6) в перечислении разных обязанностей человека к Богу, к себе и к ближним. Пособиями показаны Herlach’s philosophische Tugendlehre и Tugendlehre Шульца и Мишелета.

Уже после выхода профессор Смирнова из академии часть этих лекций в сокращенном виде была отлитографирована его преемником для руководства студентам. Это было осенью и зимой 1851 года; отлитографированы были часть опытной психологии, метафизика и нравственная философия[19].

Несмотря на счастливую, сравнительно, службу свою при академии и на общее уважение, его окружавшее, он все-таки оставался недоволен своим положением в Казани и, подобно почти всем наставникам, присылавшимся в Казанскую академию из столиц, с самого начала глядел из нее вон. После женитьбы в начале 1843 года на московской невесте он еще более стал помышлять о переходе в Москву. В 1817 году он отправился туда вместе с семейством на вакат и более уже не возвращался; сначала, после наступления учебного времени, испросил себе один за другим два 28-дневных отпуска, потом от 7 ноября прислал прошение об увольнении от службы. Академия уволила его с особенной честью, исходатайствовав ему в награду за отличную службу полный профессорский оклад (715 рублей серебром). Замечательно, что он вышел из службы, не имея впереди даже определенного места, просто в Московское епархиальное ведомство — так мало ценилась тогда служба при Казанской академии. Митрополит Филарет долго никуда его не пристроивал у себя в епархии, отсылая его к преосвященнейшему Никанору варшавскому (потом петербургскому), с которым он состоял в каком-то родстве, и уже в 1848 году определил его на священническое место к московской церкви Николая чудотворца на Столпах. Потом он служил при церкви Воскресения в Барашах, а отсюда перешел в Петербург, где сделан был настоятелем Крестовоздвиженской церкви, что в Ямской улице. Скончался в 1860 году.

Вторая философская кафедра по истории философии замещена была менее удачно. От 28 сентября 1842 года на нее был определен бакалавр Нафанаил Петрович Соколов из воспитанников Московской же академии. Он был сын священника Саратовской епархии города Кузнецка, родился в 1818 году, образование получил в Саратовской семинарии и XIII курсе Московской академии (1838—1842). Этот московский воспитанник не оставлял Казани все время своей долгой духовно-учебной службы, сроднился с нею и сам сделался ее всем известным обывателем-старожилом. Особенно он стал известен здесь своим громадным ростом, по которому его нельзя было не заметить среди других обывателей Казани и который служил в академии неистощимым предметом для разных шуток и более или менее остроумных рассказов, например о том, как он напугал молодую супругу профессора Смирнова, не очень крупную даму, представившись ей, как «помощник ее мужа», или о том, как уличный мальчишка, столкнувшись с ним на улице, вдруг шарахнулся в сторону, потом, опомнившись, объяснил ему: «А я думал, дяденька, ты верхòм», и т. п. Держался он всегда неподвижно и важно, в разговорах с низшими любил начальственно переспрашивать: «что? как? почему?» Но умел, когда и с кем нужно, быть и любезным. Говорил густым басом; так читал и лекции. Студенты с первого же курса стали его передразнивать, как он входил на кафедру, харкал, откашливался, несколько раз принимался складывать в басовые складки свои губы, наконец, издавал первые густые ноты и потом с плавными и однообразными волнами повышений и понижений голоса читал самую лекцию. На лекции он являлся неопустительно в течение всей своей службы при академии и высиживал на кафедре аккуратно все положенное время, неустанно громя аудиторию своей могучей декламацией. Аккуратность и методичность были, можно сказать, господствующими чертами его характера и жизни, которую он старался всю целиком превратить в правильный и неуклонный ход машины. По звонкам, которыми он звал к себе прислугу подавать умываться, одеваться, ставить самовар, подавать кушанье и т. д., его соседям по казенной квартире можно было поверять часы; аккуратно в определенный час каждый вечер он ехал в клуб и неизменно в определенное же время возвращался оттуда домой. Несмотря на довольно обширное знакомство, он никогда никого к себе не принимал, кроме посетителей по делам, для которых тоже назначено было определенное время, и вел совершенно замкнутую жизнь непоколебимого эгоиста-холостяка.

Оп был человек не без дарований и при случае умел показать себя представительным профессором, но не был человеком науки и даже избегал умственной научной работы. С самого же начала своей службы он направил свои дарования и деятельность в практическую сторону. В 1842 году, кроме своего главного предмета, он взялся было за преподавание французского языка, но чрез полтора года оставил эту работу и потом никогда не брался за подобные посторонние труды, кроме тех только случаев, когда их поручало ему правление за недостатком других преподавателей. С 1843 года он весь погрузился в более сродную ему канцелярскую деятельность, которая правилась ему своим чисто механическим характером и не требовала беспокойного умственного напряжения; сначала он определен был секретарем строительного комитета по сооружению зданий академии, потом после профессора Гусева наследовал секретарство во внутреннем академическом правлении. Секретарство это он держал в своих руках целых 11 лет, очень часто заведуя в течение этого времени и должностью секретаря по внешнему правлению, а с 1852 года стал еще секретарем конференции. В том же 1852 году ему поручена была секретарская должность по новому строительному комитету по постройке зданий училища девиц духовного звания. В 1855 году, будучи уже ординарным профессором и одним из старейших членов академической корпорации, он решился, наконец, отказаться от секретарских обязанностей, но в то же время принял на себя подобную же службу при редакции «Православного собеседника» сначала в должности казначея, потом с 1857 года делопроизводителя по всем делам редакции. Должность эта оказалась ему еще более по душе, чем секретарская, и он не оставлял ее до самого конца своей академической службы, отдавая ей все свое утреннее время; прочитывание корректур, наблюдение за мельчайшими неисправностями типографской работы по пробным листам, допросы редакционному служителю и письмоводителям: «почему и как?» доставляли ему, кажется, еще большее наслаждение, чем исправление бумаг, дополнение справок и тому подобные занятия прежней секретарской должности. Редакция доставляла ему немало также материальных выгод, которыми, по своему практическому направлению, он далеко не пренебрегал. Он слыл денежным человеком еще во дни своего молодого бакалаврства; в конце 1850-х годов, среди общей бедноты наставнической корпорации, он был уже настоящим крезом и относился к ней с нескрываемым пренебрежением.

Служба его при академии проходила с редким тогда для светского наставника счастием. Через 5 лет по поступлении на нее, в 1847 году, он сделан был уже экстраординарным, а еще через 4 года, в 1850 году, ординарным профессором. Также быстро сравнительно шло его возвышение по лествице гражданских чинов. В 1847 году он вышел в светское звание, а весной 1870 года получил чин действительного статского советника — первый такой высокий чин в Казанской академии. Денежные награды, необыкновенно редкие на тогдашней духовно-учебной службе, шли ему одна за другой. В 1844 году он получил 265 рублей за случайное преподавание посторонних предметов; в 1853 году награжден выдачей полного профессорского оклада, 715 рублей, за усердную службу, в 1855 году, по поводу оставления должности секретаря, снова получил 715 рублей; в 1857 году — 400 рублей в вознаграждение трудов по должности секретаря бывшего строительного комитета по постройке зданий академии. По секретарской должности другого строительного комитета (1852—1855 годы) по постройке зданий женского духовного училища он едва не попал под суд; дела комитета почему-то запутались и отчет по расходованию сумм его не был представлен до 1860-х годов. В ноябре 1865 года от обер-прокурора Святейшего Синода пришло уже вторичное требование о представлении этого отчета с строгим запросом, почему он доселе не готов. Между правлением академии и училищем завязалась переписка о том, кто должен составить этот отчет; профессор Соколов отозвался тем, что ни академия, ни училище не давали ему письмоводителя, и просил для найма такового ассигновки 120 рублей. Отчет был составлен уже весной 1807 года и переписан за 45 рублей. Представив его, бывший секретарь комитета, как ни в чем не бывало, просил правление академии ходатайствовать чрез преосвященнейшего Антония о возврате этой суммы и представить, что он и секретарем комитета служил безмездно, и теперь совершил этот труд безмездно же. В марте 1868 года Святейший Синод преподал ему свое благословение[20]. В феврале 1869 года профессор Соколов ездил в Петербург и был по этому случаю облечен от академии званием депутата на праздновавшийся тогда юбилей Петербургского университета. В то же время в Петербурге заседал комитет о преобразовании духовных академий; воспользовавшись приездом академических депутатов для приветствия университета, комитет пригласил их в свои заседания для рассуждения об устройстве учебной части в академиях по новому уставу. Кроме денежного вознаграждения за проживание в Петербурге, участие в этих заседаниях доставило профессор Соколову ту выгоду, что послужило главным поводом к ускорению для него пожалования чином действительного статского советника. — С новым уставом академии служебное счастье начало быстро ему изменять.

Среди такой чисто практической служебной деятельности на служение научным интересам у него, конечно, оставалось уже мало времени да и самого рвения. Но счастье помогло ему и здесь, дав ему возможность пользоваться в преподавании своих курсов готовыми лекциями. Первоначально в 1842 году он был назначен на кафедру истории философии, которую и занимал все время, пока в академии оставался профессор Смирнов-Платонов. По этой науке он привез с собою из Московской академии полный курс лекций, обнимавший всю историю философских систем, начиная с древней восточной философии и заканчивая системой Гегеля. Лекции эти в сокращенном виде были отлитографированы им для студентов в 1851 году. Очень большой отдел их был посвящен, как у профессора Голубинского, восточной философии; он был разработан по Символике Крейцера, Философии в ходе всемирной истории Виндишмана, Троесловию отца Иакинфа, Истории философии Теннемана и Риттера. Философия евреев изложена по Фр. Шлегелю и особенно Франку (La Kabbale ou la philosophie religieuse des Hébreux). Для изложения истории греческой философии служили Истории философии Теннемана, Рейнгольда и Риттера; при чтении лекций в 1850-х годах профессор делал много заимствований о греческой философии из Пропилей, начавших издаваться в 1852 году. Остальные части истории философии излагались по Кузену, Рейнгольду и главным образом по Риттеру, новейшая философия от Канта до Гегеля — по Венделю (Grundzüge und Kritik der Philosophien Kant’s, Fichte’s, Schelling’s und Hegel’s), но по мыслям профессора Голубинского, который, как известно, относился к Фихте и особенно к Гегелю с очень резкой отрицательной критикой.

После профессор Смирнова-Платонова с 1847 года Н. П. Соколов, в звании уже экстраординарного профессора, сделался главным преподавателем философии в академии и перешел на кафедру Смирнова. Но ему и теперь не пришлось трудиться над составлением собственного курса лекций по философии. Бывший профессор оставил ему свой курс, которым он и воспользовался. Тогда была самая горячая пора работ по строительному комитету и работать над новым курсом ему вовсе было некогда, а потом он погрузился в занятия по правлению, которые отвлекали его даже от переработки чужого курса, так счастливо и так кстати ему доставшегося. Курс этот он читал до 1854 года, когда, по случаю открытия миссионерских отделений, правление академии составило новое распределение предметов между академическими наставниками и порешило соединить философские кафедры в одну. После этого профессору Соколову поручено было преподавать философию и историю философии одному; такое соединение этих наук в одних руках продолжалось до 1858 года, когда они снова были разделены между двоими преподавателями.

Перемены эти не имели никакого влияния на самое содержание лекций; профессор даже не сокращал их для того, чтобы успеть прочитать оба своих курса в течение такого же числа часов, какое употреблял прежде для прочтения только одного курса — для этого он просто только пропускал некоторые части из той или другой науки, заставляя студентов изучать их по запискам. Так, в VII курсе (1854—1856) он сделал большой пропуск в логике, из истории философии прочитал только древнюю историю; в VIII курсе (1856—1858) не дочитал нравственной философии, а из истории философии прочитал только о Шеллинге, Фихте и Гегеле. Неизменяемость его лекций, которая, разумеется, замечена была студентами с первых же курсов, сделалась даже предметом разных шуток. Говорили, что у профессора заведена коробка с двумя отделениями, из которых в одном, верхнем, лежат нечитанные еще лекции, а в нижнее перекладываются уже прочитанные, что по окончании курса коробка перевертывается, как клепсидра[21] (водяные часы), и перекладывание листов начинается снова, и так — каждый новый курс. Вновь приезжавшие студенты еще до открытия лекций узнавали от своих предшественников, что первая лекция профессора начнется словами: «Человек естественно стремится к ведению. Вблизи неизвестных ему предметов он чувствует себя как-то неловко». Руководясь преданием предшественников, студенты в течение всего курса наперед знали, когда какие остроты или эффекты употребит их философ, знали например, что в такой-то лекции по психологии, случайно упоминая о блудном ХVIII-м веке, он остроумно назовет его веком «сл`учая или, лучше сказать, случàя»; что, дойдя в умозрительной психологии до трактата о смерти, взойдя на кафедру, он начнет низкими панихидными нотами: «Плачу и рыдаю, егда помышляю смерть», а в начале первой лекции о бессмертии души, крякнув и плюнув, возгласит: «Кто отвалят нам камень от дверей гроба?» и т. д. Как нарочно, большая часть лекций была написана очень цветисто и изобиловала множеством таких фраз, которые невольно заседали в памяти слушателей.

В отношениях своих к студентам профессор Соколов держался неприступно, так что очень немногим из них приводилось иметь с ним какие-нибудь дела, хотя он часто делал им так называемые репетиции и часто читал их месячные сочинения. На репетициях он требовал почти буквальной передачи своих записок, которые сам отлично знал наизусть, и поправлял всякое отступление от них в ответах студентов, но, вероятно не желая беспокоить себя дурными ответами, постоянно спрашивал студентов по порядку списка, так что всякий из них легко мог догадаться, когда до него дойдет очередь, и приготовить свой ответ заранее. При разборе студенческих сочинений он почти вовсе не обращал внимания на развитие темы и вообще на внутреннюю сторону студенческой работы, занимаясь исключительно внешней, стилистической и даже корректурной стороной дела; от его внимания не ускользала ни одна неточность; относительных местоимений он просто не мог выносить и каждое из них непременно подчеркивал и сопровождал вопросительным крючком.

В семилетний промежуток времени с 1847 до 1854 года, когда философские кафедры продолжали существовать отдельно одна от другой, кафедру истории философии преемственно один за другим занимали первые бакалавры из воспитанников самой Казанской академии первых двух курсов, Н. И. Ильминский и С. И. Гремяченский, но занимали ее, можно сказать, подневольным образом, вынужденные к тому особыми обстоятельствами своей службы и имея у себя другие специальные занятия помимо философии. Первый из них был оставлен в 1846 году при академии бакалавром специально для преподавания татарского и арабского языков, а второй в 1848 году на кафедру естественных наук; но так как ни тот, ни другой предметы не числились в штате академии и не были обеспечены окладами, то правление должно было прикомандировывать их преподавателей для обеспечения жалованьем к какой-нибудь из штатных кафедр; такой кафедрой после перехода профессора Соколова на место выбывшего из академии профессора Смирнова-Платонова для Ильминского и явилась кафедра истории философии.

Бакалавр Ильминский, однако, и на эту кафедру попал не сразу; ректор Григорий, хорошо знавший студентов, которых намечал в бакалавры, хотел назначить его на другую, более подходящую к его ученому направлению кафедру… Живой даровитый студент-пензяк (он был сын пензенского протоиерея, родился в 1821 году и до академии учился в Пензенской семинарии) — Николай Иванович с самого начала своего обучения в академии обратил на себя общее внимание своим необыкновенно восприимчивым умом, неутомимым прилежанием и быстрым усвоением разнообразнейших знаний, какие только попадались навстречу его объемистой и крепкой памяти. После каждого экзамена имя его непременно вносилось в книгу особенно отличившихся студентов и притом по всем предметам курса. Но наибольшей симпатией его пользовались науки и знания более положительные и фактические, чем отвлеченные. В младшем курсе, разделявшемся тогда еще на два отделения, он учился на отделении физико-математическом и был на самом высоком счету у профессора Гусева. Один из его товарищей, тоже пензяк, студент Ушенский, недурно рисовавший карикатуры, изображал его в этих карикатурах в виде маленького человечка, наскакивающего с куском мела на огромную доску. В старшем курсе, где математики уже не было, он налег на изучение всяких языков, особенно татарского и арабского, и естественных наук у профессор Вагнера, так что главные профессоры этого курса — богословы — стали на него коситься. Один из них, иеромонах Фотий в 1846 году снес его в своем списке даже во второй разряд. Инспектор Серафим, очень часто отличавший его прежде за «неограниченную любовь к наукам, откровенность, доброе сердце и черты детской невинности», стал редко упоминать об нем в своих кондуитных списках. По окончании курса в 1846 году ректор Григорий, назначив его в бакалавры татарского и арабского языков, в качестве штатной кафедры прямо предоставил ему кафедру математики, бывшую тогда вакантной. Но в Петербурге, при утверждении этого назначения, почему-то его изменили и предоставили математическую кафедру другому такому же нештатному бакалавру, А. А. Бобровникову, оставленному при академии для преподавания монгольского языка, а Ильминского назначили на кафедру естественных наук, тоже нештатную, которую бесплатно занимал до того профессор университета Вагнер. Правление академии было очень затруднено таким разрушением своих расчетов, в котором притом же самим высшим начальством была допущена явная ошибка, и хотело было сначала просить у обер-прокурора надлежащих разъяснений, откуда брать содержание новому бакалавру, назначенному на несуществующую по штату кафедру, но потом раздумало и решило исправить эту ошибку собственными средствами. Воспользовавшись тем, что бакалавр Бобровников был тогда занят начальственным поручением написать монголо-калмыцкую грамматику, правление поручило Ильминскому математический класс, а во исполнение синодального распоряжения прикомандировало его еще и к кафедре естественных наук, в качестве помощника к профессору Вагнеру, с одной лекцией в неделю. Преподавание математики он продолжал с 25 октября 1846 года до начала следующего 1847 года, когда должен был передать ее Бобровникову, после чего снова остался без штатной кафедры. Тогда от 4 января 1847 года правление решило обеспечить его жалованьем от кафедры библейской истории[22]. Таким преподавателем двух нештатных предметов с жалованьем от третьего штатного, которого он вовсе и не преподавал, он оставался в течение целого первого полугодия 1847 года, пока 25 сентября не был опять определен к штатной кафедре истории философии, на этот раз с освобождением от преподавания естественных наук.

Историю философии он преподавал только один 1847/48 учебный год и прошел с студентами всю новую историю, начиная с Декарта, на котором остановился профессор Соколов. В обозрении его главной деятельности по миссионерским предметам мы еще потом увидим, что это был один из самых тяжелых годов его службы по множеству работ, какие лежали на нем и по кафедре восточных языков, и по особым поручениям начальства. И все-таки он успевал как-то находить время для занятий и по этому, хотя и штатному, но на самом деле совсем уже сверхштатному предмету своей службы, составлял даже свои лекции для студентов. В 1848 году он должен был передать преподавание истории философии новому нештатному бакалавру, назначенному на кафедру естественных наук, С. И. Гремяченскому, и был переведен еще на новый штатный предмет — еврейский язык.

Семен Иванович Гремяченский был родом из Тамбовской епархии, сын бедного сельского причетника (Кирсановского уезда с. Гремячки), родился в 1824 году, учился в Тамбовской семинарии и II курсе Казанской академии. Склонность свою к изучению естественных наук и особенно ботаники он обнаружил еще в начале своего академического курса. Со второго года этого курса он исключительно предавался занятиям по ботанике и посвящал ей все свое время, так что стал даже запускать свои занятия по другим предметам. В низшем отделении его еще поддерживал профессор Гусев, но в старшем, богословском отделении он стал быстро спускаться по спискам главных наставников вниз, у двоих из них, главных богословов, профессоров Фотия и Паисия числился даже во втором разряде. Но его заметил здесь зоркий глаз ректора Григория, давно порешившего освободиться от бесплатных услуг университетского преподавателя естественных наук, профессора Вагнера. Мы видели, что в 1846 году он поручил этот предмет бакалавру Ильминскому, но этот преподаватель был нужен на другое дело. Сделав его пока помощником профессора Вагнера, он все свои надежды возложил на студента Гремяченского и стал оказывать всякое содействие его любимым занятиям ботаникой; в своем месте мы еще воротимся к этому предмету. При окончании II курса он сильною рукою поддержал талантливого молодого человека, успевшего сделаться уже настоящим специалистом по своему предмету, и, несмотря на некоторые недочеты в его знаниях по другим предметам, предназначил его к магистерству и в преемники профессору Вагнеру с причислением к штатной кафедре истории философии. От 5 ноября 1848 года это назначение было утверждено Святейшим Синодом.

Всецело занятый своей главной специальностью, С. И. Гремяченский сначала хотел было ограничиться по философской кафедре одним чтением записок профессора Соколова, но чрез несколько времени заинтересовался предметом и принялся за самостоятельное изучение философских систем. По рассказам современников, на должности он вообще стал сильно тяготиться недостатками своего одностороннего образования и старался восполнить его усиленными занятиями, которые отозвались даже на его здоровье. Прежде всего, он напал на изучение литературы, к которому влекло его преобладающее тогда и в обществе, и в кружке академических бакалавров господство литературных интересов. Но самая литература 1840-х годов была тесно связана с философией и насквозь проникнута идеями шеллингизма и гегельянства. Философские идеи проникали тогда и в самое естествознание, неудержимо увлекая естествоведов в соблазнительную область натурфилософских обобщений. В самом любимом журнале 40-х годов, книжки которого прочитывались от доски до доски всей тогдашней интеллигенцией, в «Отечественных записках» за 1845 и 1846 годы были напечатаны «Письма об изучении природы» Искандера, которые читались тогда с захватывающим интересом всеми, кто имел способность их понимать и претензию на философствование[23]. Натурфилософские замашки были и у Гремяченского. Оттого, так близко стоя к философии даже по служебному положению, он никак не мог пренебречь ее изучением. Ум его был ум синтетический, как у большей части духовных воспитанников, и остался таким, несмотря на все чисто аналитические занятия по естественным наукам. От скучной номенклатуры и внешних классификаций этих наук его постоянно тянуло к обобщениям, законам, сущностям. Одно время, на первых порах службы, он особенно увлекался химией, мечтая с помощью ее проникнуть в разные тайны природы и чуть ли не открыть в ее элементах искомое древними начало всех вещей. Слушая его толки о газах, его сослуживец А. А. Бобровников острил над ним, что у него в голове только и есть, что газы. Из его занятий по философии для аудитории, впрочем, ничего не выходило, и он продолжал все время читать студентам записки Соколова, даже после 1851 года, когда они были отлитографированы. Сведение свои он сообщал иногда только в форме разных частных поправок к этим запискам, причем нередко довольно колко отзывался об их отсталости и добродушной простоте. Свое преподавание истории философии он продолжал до 1854 года, когда обе философские кафедры были соединены в одну. Об его специальных занятиях по естественным наукам будет речь впереди.

Соединенное преподавание философских наук с 1852 года одним наставником, профессор Соколовым, продолжалось два учебных курса. Студенты этих курсов были особенно недовольны профессором Соколовым и отзывались об нем очень резко[24]. Ректор Иоанн, поступивший в академию в 1857 году, тоже остался им крайне недоволен. Дождавшись окончания курса, в июле 1858 года он предложил правлению снова разделить философскую кафедру на две, как это было раньше и как заведено в других академиях. Вслед за этим предложением от 11 июля последовало другое с новым распределением предметов между наставниками, коснувшееся и профессора Соколова: после 16 лет его служения философии ректор перевел его на кафедру церковной истории[25]. Философская клепсидра его должна была наполниться новым содержанием, совершенно разнородным с прежним. На место его, на одну из философских кафедр, к которой было приурочено преподавание психологии и метафизики, назначен был бакалавр А. И. Лилов, на другую (логики, нравственной философии и истории философии) — П. Г. Рублевский, оба тоже переведенные с других, насиженных ими кафедр.

Александр Ильич Лилов, сын сельского священника Сергачского уезда Нижегородской губернии (после протоиерея г. Сергача), родился в 1832 году, учился в Нижегородской семинарии и в VI курсе Казанской академии (1852—1856). Курс этот дал академии разом четырех бакалавров: И. М. Добротворского, А. П. Щапова, Я. В. Рудольфова и самого Лилова. В течение своего курса студент Лилов отличался изумительным трудолюбием, которое было отличительной чертой его характера и во всей последующей его жизни, и замечательным многознанием, особенно по части языков. Такого полиглота академия не помнила между студентами со времени студенчества Н. И. Ильминского. С 1855 года, когда в академию для преподавания славянской палеографии приглашен был известный славист, профессор университета В. И. Григорович, студент Лилов сделался усерднейшим его слушателем и в течение года успел приобрести такие обширные сведения не только в палеографии, но и по сравнительному изучению славянских наречий, что профессор сам рекомендовал его на кафедру палеографии, как своего достойного преемника. Преосвященный Григорий и ректор Агафангел, ревновавшие тогда о лучшем устройстве своего любимого противораскольнического миссионерского отделения, были очень рады открытию такого редкого специалиста между воспитанниками самой же академии и отнеслись к рекомендации уважаемого профессора с большим сочувствием. Курсовое сочинение студента Лилова «О зловредных действиях иезуитов в отношении к православной церкви в конце XVI и начале XVII веков» оказалось работой выдающейся. Преосвященный сам пересмотрел и исправил эту работу и распорядился напечатать ее на счет экономических сумм академии, а ректор принял живейшее участие в самом издании ее и носился с этим делом, как с великою редкостью в академической жизни. После Монголо-калмыцкой Грамматики Бобровникова (1849 год) это действительно был только еще второй студенческий труд, печатавшийся академиею на казенный счет. По распоряжению правления, книга была напечатана (Казань, 1856 год) всего во 100 экземплярах; все издание было разослано в дар разным лицам и учреждениям от лица академии и в продажу не поступало[26].

При распределении студентов на места (утвержденном 14 ноября 1856 года) А. И. Лилов был оставлен при академии бакалавром греческого языка и палеографии. Академия приобрела в нем замечательного преподавателя по обоим этим предметам. Греческий язык он превосходно знал не только в академии, но даже еще в семинарии. Он и наружностью походил на какого-то ученого чахоточного грека — испитой, смуглый, с подслеповатыми глазами, с совершенно черными волосами на голове и огромной растительностью на бороде, от которой вся нижняя часть лица, будучи обрита, казалась совсем синею. Занятия его по кафедре палеографии[27] с самого же начала показали в нем уже опытного и незаурядного слависта. А главное — он и сам чувствовал себя совершенно на своем месте. Неожиданный перевод на другую кафедру, предмет которой был так далек от обнаруженного им ученого направления, сразу и грубо выбил его из избранной им ученой колеи и заставил устремиться к выходу из академии.

Как человек талантливый и трудолюбивый, он скоро нашелся и в новой, невольной области научного труда. Менее чем чрез два месяца он был уже в состоянии выступить перед своей аудиторией с рядом любопытных и свежих лекций по психологии, которые внесли в изучение этой науки даже заметное оживление. Психология переживала тогда в России самое тревожное время вследствие широкого распространения в обществе и особенно в кружках учащейся молодежи материалистических идей, отрицавших законность самого существования этой науки и требовавших всецелой замены ее физиологиею. Старая психология, преподававшаяся доселе в академии на отживших дуалистических началах, оказывалась бессильною против направленных на нее нападений и никого не удовлетворяла. Новый наставник сделал первую попытку поставить ее преподавание в связи с физиологией на новых примирительных началах умеренного антропологического монизма. Первые лекции, в которых он изложил критическое обозрение разных антропологических взглядов на природу человека — спиритуалистов, дуалистов и монистов, и которыми старался выяснить свою собственную точку зрения на предмет, сделались предметом оживленных толков между студентами и возбудили в них общий интерес к дальнейшему развитию его системы. Систему эту он прошел в один год. Ее нельзя было назвать особенно полной и законченной. Он останавливался в ней главным образом на тех отделах, которые могли служить к уяснению отношений между телесной и духовной организацией человека. Целое полугодие он посвятил изучению нервной системы в связи с душевной деятельностью и анализу чувственного восприятия, памяти и воображения, вероятно, под руководством психологии Бенеке. Затем, после краткого обзора способностей души, он особенно остановился на состояниях души под влиянием телесной организации — на темпераментах, страстях, влечении человека к сохранению рода, влиянии на душевную деятельность органических расстройств и на душевных болезнях. Метафизику он успел только начать и, прочитав несколько вступительных лекций, вышел из академии.

Несмотря на утомительные труды приготовления лекций по таким разнородным предметам, как палеография и философия, в три года академической службы он успел заявить себя и литературными трудами. После сочинения «О зловредных действиях иезуитов» он издал в 1858 году еще сочинение «О так называемой Кирилловой книге — библиографическое изложение в отношении к глаголемому старообрядству». В «Православном собеседнике» были напечатаны его исследования: «Князь Константин Острожский» (1858 г., т. I, 365 и 536); «Начало унии в юго-западной России» ( — т. II, 55, 231, 408, 537; т. III, 81 и 200); «Взгляд на христианский характер славянских племен» (1859 г. 1,395); «Библиотека Соловецкого монастыря» (1859 г., I, 24, 199; II, 167). Последняя статья — плод неутомимых занятий автора рукописями Соловецкой библиотеки — долго, до самого издания подробного описание этих рукописей, была единственным пособием к ознакомлению с их содержанием.

Академия, по вине своего сурового начальника, с сожалением лишилась этого молодого, но уже видного своего деятеля. 11 октября 1858 года А. И. Лилов подал прошение о выходе из духовного звания, потом, получив увольнение, в июле 1859 года подал другое прошение об отставке от духовно-учебной службы. Желание его поскорее уйти от этой службы было так велико, что он поспешил принять первую попавшуюся, даже довольно низменную для себя должность надзирателя при пансионе Ставропольской гимназии. 5 октября 1859 года состоялось его увольнение от академической службы; классы его поручены были бакалавру Рублевскому[28]. Из надзирателей А. И. Лилов скоро был определен учителем латинского языка и русской словесности и служил в Ставрополе и Тифлисе; в 1869 году сделался инспектором Ставропольской, а с 1874 года директором 2-й Тифлисской гимназии. В течение 20 лет он был постоянным руководителем педагогического дела на Кавказе, в то же время внимательно следил за местными общественными вопросами и принес большую пользу кавказскому обществу. В педагогическом деле его больше всего интересовал вопрос об усилении в гимназиях классических языков. Признавая одним из лучших средств для этого совместное преподавание классических и русского языков, он в 1876 году издал приноровленный к тому учебник: «Практическое руководство к совместному обучению русскому и латинскому языкам в гимназиях и прогимназиях с присоединением задачника и хрестоматии» (Тифлис, 1876). В 1881 году попечителем округа была составлена по тому же вопросу о классических языках комиссия; А. И. Лилов сделался деятельнейшим ее членом и составил для нее несколько важных рефератов. В 1883 году в пособие к изучению латинского языка он перевел и издал «Объяснительный словарь к сочинению Ю. Цезаря De bello gallico» г. Петерса. В 1887—1889 годах в «Филологических записках» напечатан был его ряд статей «О мерах к улучшению преподавания древних языков в наших гимназиях», которые в 1890 году вышли и отдельной брошюрой. Немало времени посвящал он и местной журналистике. В 1868—1869 годах он редактировал Циркуляры по управлению Кавказским учебным округом. В 1874 году участвовал в редакции газеты «Кавказ», где заведовал политическим отделом и поместил несколько этнографических очерков и педагогических заметок. Изредка печатал свои статьи в «Сборнике материалов для описания местностей и племен Кавказа», в «Филологических записках» и «Русском Богатстве». Литературная деятельность его выразилась также во множестве речей, произнесенных по разным случаям; некоторые из них напечатаны в Циркулярах округа и в Памятной книжке 2 Тифлисской гимназии (первое девятилетие).

Он работал постоянно и по целым дням, несмотря на слабое здоровье. Еще в академии он харкал кровью и считался ненадежным жильцом на свете; но при помощи регулярной, воздержной до аскетизма жизни ему удалось протянуть свое рабочее существование до 1890 года. Он продолжал свои работы даже на своем смертном одре за месяц до кончины; скончался от чахотки 20 апреля 1890 года[29].

Петр Григорьевич Рублевский, переведенный в одно время с А. И. Лиловым на кафедру логики и истории философии, был родом из Полтавской губернии и воспитанником Киевской академии выпуска 1857 года. По определению Святейшего Синода от 6 ноября этого года он был прислан в Казанскую академию на кафедру основного и обличительного богословия и вступил в должность 13 января 1858 года. Перевод его с этой кафедры для него был менее чувствителен, чем для бакалавра Лилова, потому что в одно полугодие, в течение которого он занимал ее, он едва ли успел с ней освоиться, да кроме того он, кажется, с самого студенчества имел склонность именно к философским занятиям и отличался философским складом ума. Но и он после этого тоже стал смотреть вон из академии и прослужил в ней немного дольше А. И. Лилова.

Первой своей науке — логике — он посвятил всего около трех месяцев. Судя по записям классного журнала, это была обыкновенная формальная логика издавна принятого в духовно-учебных заведениях типа; только под конец лекций он кратко познакомил студентов с историей развития логики в новое время от Канта до Гегеля включительно. История философии излагалась им, напротив, очень пространно. Особенно долго останавливался он на древней греческой философии, с которой и начал свои лекции, минуя древнюю философию востока; великим греческим философам Сократу, Платону и Аристотелю им посвящено было почти полтора полугодия, затем он остановился на христианской философии отцов и учителей церкви первых веков христианства, так что на средневековую и новую философию у него не осталось уже достаточно времени. Отдел о христианской философии был после напечатан им в «Трудах Киевской академии» 1862 года под заглавием «Очерк христианской философии» (кн. 10, стр. 143-179 и кн. 12, стр. 486-517). Нравственная философия осталась вовсе нечитанною, чтò привело, между прочим, в великое беспокойство ревизовавшего академию в 1860 году казанского викария преосвященного Никодима. По донесении его о таком опущении в 1862 году в академию пришел запрос, по какой причине оно было допущено. Любопытно, что в отписке своей на этот запрос правление всю вину свалило на преждевременный, до окончания курса, выход из академии бакалавра Лилова, которому преподавание нравственной философии вовсе и не поручалось[30].

От 4 мая 1860 года П. Г. Рублевский был переведен из Казанской академии в Киевскую на класс основного богословия и 7 июня уехал к месту своего нового назначения, оставив по себе между студентами память, как о добрейшем и симпатичном наставнике. В 1862 году с богословской кафедры он и в Киеве перешел на философскую. В 1865 году он вышел из духовно-училищной службы на службу по министерству народного просвещения в западном крае инспектором новооткрытой прогимназии в г. Беле. В настоящее время с 1878 года состоит директором народных училищ Холмской дирекции Варшавского учебного округа, в чине действительного статского советника.

По метафизике, порученной ему после отъезда бакалавра Лилова, ему пришлось дать около 10 лекций, в которых он вкратце изложил историю метафизики как науки, и в частности, историю метафизических взглядов на душу в разных философских системах и дал несколько очерков догматического характера о субстанциальности души, процессе и законах ее развития, о ее разумности и бессмертии. 12 декабря 1859 года вступил в должность штатный наставник по кафедре психологии и метафизики, Михаил Иванович Митропольский.

М. И. Митропольский родом из Тверской епархии, сын столоначальника духовного правления, родившийся в 1834 году, образование получил в Тверской семинарии и в Петербургской академии. По окончании академического курса в 1859 году, от 31 октября того же года он прямо был назначен на кафедру философии в Казанскую академию. Это был уже третий преподаватель метафизики IX-му курсу студентов. Явившись на кафедре уже в последнее полугодие этого курса, он должен был на первых порах очень затрудниться, чтò ему делать. Узнавши, что студенты кое-что уже слушали по части метафизической психологии, он избрал для чтения отдел умозрительного богословия, которым на первых порах и ограничился. Полные систематические курсы его по психологии и метафизике начались уже с следующего X курса.

Довольно продолжительное, сравнительно, служение его на философской кафедре академии (1860—1867 годы) замечательно тем, что он первый из наставников философии стал серьезно пользоваться в своем преподавании ее историческим методом изложения. Метод этот был еще совершенной новостью в Казанской академии, по крайней мере, в приложении к философии. Несколько раньше он был введен в преподавании только основного и обличительного богословия бакалавром иеромонахом Хрисанфом Ретивцевым (с 1858 года). Этот замечательный в истории академии наставник, земляк М. И. Митропольского, приехал раньше его в академию и до него успел уже сделаться в ней своим человеком. Он радушно встретил своего робкого и застенчивого земляка, почти родственно поддержал и ободрил его и затем навсегда остался самым близким и полезным для него человеком. Михаил Иванович, по всей вероятности, был много обязан влиянию этого опытного, ученого и высокоталантливого друга и в своей преподавательской деятельности, тем более что и предметы преподавания их были весьма сродны между собой. Лекции по метафизике, какие он читал, сравнительно с лекциями отца Хрисанфа по основному богословию и по обзору религиозных учений разных философов (из богословия обличительного) были почти одного содержания и составлялись, очевидно, на основании общих источников и пособий. Наиболее резкая разница между ними была в манере изложения и самого процесса чтения, отличавшихся у отца Хрисанфа необыкновенною ясностью и увлекательной художественностью. М. И. Митропольский излагал свои лекции обыкновенно сухо и так темно, что большинство студентов не в состоянии было следить за развитием его мыслей, с трудом осиливало их даже при чтении, когда он сдавал свои записки студентам для репетиций. В этом состоял главный и более всего вредивший ему недостаток его преподавания. Философская репутация его между студентами от этого, впрочем, нисколько не страдала и всегда стояла весьма высоко.

В первый год каждого курса он прочитывал обыкновенно общее введение в курс философских наук и опытную психологию. Добрая половина лекций по этой науке состояла из очерка ее истории с древнейших времен до систем Бенеке и Гербарта. Самая психология излагалась им главным образом по Гербарту. Порядок, которому он следовал в своих лекциях, приблизительно был тот же, какой находим в его экзаменских конспектах. Вся система разделялась им на три части. В I-ой говорилось: а) о внешних чувствах и восприятии впечатлений, б) о воспроизведении представлений, причем подробно излагались теория ассоциации их и законы их воспроизведения, о памяти, воображении и творческой фантазии, об отношении репродуктивных представлений к чувственным ощущениям. II-ая часть содержала главы: о сочетании представлений, об остроумии, поэтическом воображении и рассудочной деятельности. Часть III-я занималась исследованиями о стремлениях души — инстинкте, желаниях, склонностях, страстях и о свободе воли; IV-ая часть — о чувствованиях. В прибавлении к психологии трактовалось об особенных состояниях души под влиянием телесной организации.

Лекции по метафизике, которые продолжались весь второй год курса, все состояли из одних почти исторических очерков, сначала из очерка истории научного изложения метафизики, потом из очерков ее истории по внутреннему ее содержанию или истории самого метафизического миросозерцания, преимущественно по вопросам о Боге и человеческой душе. Догматического изложения метафизических истин в этих лекциях было не много; профессор, очевидно, заботился более о том, чтобы помочь своим слушателям в приобретении главным образом необходимой исторической и литературной эрудиции по своему предмету, предоставляя изучение положительной его стороны их собственной домашней работе. В качестве руководства при такой работе и для экзаменов он сдавал им краткие записки, в которых были изложены все более нужные метафизические положения как по онтологии, так и по психологии и богословию.

М. И. Митропольский очень усердно работал для своей кафедры, ведя совершенно уединенную жизнь и ограничиваясь знакомством с одним отцом Хрисанфом. Но начальство как-то плохо его ценило, вероятно, по внешнему его виду и манере держаться: он был робок, немного неразвязен, имел несчастную способность стушевываться и растериваться всякий раз, когда нужно было, что называется, товар лицом показать. Служба при академии не задалась ему с самого начала. На первых же порах ему пришлось вытерпеть большие неприятности от ревизовавшего академию в 1860 году преосвященного Никодима, который сделал об нем дурной отзыв в ревизорском отчете. От 6 июня 1862 года Святейший Синод, по рассмотрении этого отчета, прислал в академию замечание, что на главные предметы должны быть определяемы более опытные наставники, сделал запрос о том, признается ли бакалавр Митропольский наставником, соответствующим важности и обширности преподаваемого им предмета, и потребовал на рассмотрение его записки. Первое замечание к правлению академии не относилось, потому что определение бакалавра Митропольского на должность было произведено самим же Святейшим Синодом. записки по философии были посланы в Святейший Синод с одобрительным отзывом правления об их авторе. Дело это тянулось довольно долго. Окончательное решение его Святейшим Синодом последовало уже от 28 февраля 1863 года: бакалавра Митропольского дозволено оставить на его кафедре, но под условием особенного наблюдения за его преподаванием со стороны преосвященного казанского. Правление академии с своей стороны распорядилось (30 марта), чтобы Митропольский перед началом каждой трети года подавал особые программы своих будущих лекций для представления преосвященному[31]. Можно представить, как эта длинная история должна была действовать на молодого, нервного и думчивого человека при самом начале его служебной карьеры.

Весной 1865 года он серьезно стал думать о переходе на университетскую службу. 28 мая декан исторического факультета при Казанском университете, протоиерей А. П. Владимирский предложил его совету университета для посылки с ученою целью за границу в качестве вполне достойного кандидата на университетскую кафедру по предмету философии. Баллотировка его в совете 31 мая имела блестящий результат, показывавший, что он имел в университете добрую известность по своим ученым трудам. Но конец этого дела не соответствовал хорошему началу. От 11 августа из министерства народного просвещения пришел отказ на ходатайство совета за недостатком в министерстве средств для посылки означенного бакалавра за границу[32], и Михаил Иванович остался при академии.

В 1866 году академическое начальство решило поощрить его в служебной деятельности и от 19 марта сделало его экстраординарным профессором. Но в сентябре того же года с ним случилась новая беда: академию посетил бывший тогда в Казани обер-прокурор Святейшего Синода граф Д. А. Толстой и, попавши на класс немецкого языка, который преподавал Митропольский, выразил свое неудовольствие растерявшемуся по обыкновению преподавателю. Вредных для него служебных последствий от этого не было никаких, но это новое выражение неудовольствия начальства все-таки даром ему не прошло… К весне 1867 года его нервное расстройство дошло до таких размеров, что 17 мая он должен был оставить академию и отправиться для лечения в Петербург, потом на родину в Тверь. От 7 июля 1868 года состоялось его увольнение от службы. В конце 1870-х годов он выздоровел и снова поступил на духовно-училищную службу в свою родную Тверскую семинарию, при которой остается и доселе наставником физики и математики.

Из ученых трудов его в печати известны: «Оксфордская школа или пюзеизм в Англии», напечатанный в «Православном собеседнике» за 1861 г. т. I, стр. 382; «Первоначальное обнаружение ересей в христианской церкви» — в «Православном обозрении» за 1861 г. в декабрьской книжке; «Празднование 19 февраля в Америке» — в «Православном собеседнике» 1865 г., т. I, 313. В перечислении его ученых трудов, при представлении его на университетскую кафедру в 1865 году, упоминается еще его рукописный труд, приготовлявшийся к печати: «Гербарт и его психология»; судьба его нам неизвестна. Кроме того, он в качестве редактора принимал участие в переводе изданной при академии книги «Бог и природа» Ульрици, Казань, 1867 г. В 1879 году напечатан его переводный труд из Ульрици «Душа человека и ее отношение к телу, по учению современного естествознания», «Православный собеседник» 1879 г. ч. II, 260, 393.

По отъезде его из Казани кафедра его целый год числилась за ним и была занимаема временно сначала бакалавром А. И. Гренковым, потом Н. П. Рождественским. По истечении года, от 7 июля 1868 года на нее был определен бакалавр Вениамин Алексеевич Снегирев, даровитейший воспитанник XII курса Казанской академии. Он был родом нижегородец, сын сельского священника (родился в 1841 году) и до академии учился в Нижегородской семинарии. Магистерское сочинение его: «Учение о лице Господа И. Христа в трех первых веках христианства» в 1870 году было напечатано отдельной книгой по определению совета академии. Деятельность этого выдающегося профессора, одно время преподававшего философию и в Казанском университете, относится более к истории преобразованной академии; в описываемое время он только еще выступал на свое поприще робким, всецело погруженным в свои кабинетные занятия и до мнительности строгим к себе тружеником; но уже и в это раннее время своих первых лекций он возбуждал к себе общее внимание слушателей энциклопедичностью своих знаний, гибкостью мысли и редкой у философов ясностью изложения самых трудных отделов своих наук — качествами, которые делали его лекции любимыми у студентов.

На другую философскую кафедру после П. Г. Рублевского с нового 1860/61 учебного года поступил воспитанник VIII курса академии Кирилл Васильевич Мысовский. До академии, как астраханский урожденец (сын священника, родился в 1836 году), он учился в Астраханской семинарии. В академии он выдавался из всего VIII курса, как хороший знаток языков и великий философ. Языками он продолжал заниматься и в течение академического курса. Классические языки были хорошо изучены им еще в семинарии. Знание немецкого и французского языков он довел в академии до совершенства; кроме того, еще самоучкой выучился языку английскому; наконец, как студент миссионерского противомусульманского отделения, изучил язык арабский и хорошо напрактиковался в разговорном татарском языке. Из наук академического курса он больше всех налег на философию, кругом обложился немецкими книгами по этой науке и упорнейшим образом одолевал их. Первыми книгами, взятыми им из академической библиотеки, были «Логика» и «Феноменология духа» Гегеля, к которым его товарищи-однокурсники, воспитывавшиеся преимущественно в историко-литературном направлении, не смели и приступиться. Некоторые из начальствовавших лиц вследствие этого стали смотреть на него косо, как на опасного гегельянца-вольнодумца, и учредили над ним даже особый надзор. Он действительно был сильно увлечен Гегелем, носился с ним целый год, пропагандировал его идеи, вступал об них в горячие споры с товарищами и писал большое домашнее сочинение в гегельянском духе «О сознании», которое росло под его проворным пером не по дням, а по часам в целую гору мелко исписанных листов. Кроме гегельянства, за ним усмотрено было еще неуважение к начальству вследствие его полного неуменья обращаться с людьми и всегда несколько грубой и слишком уже прямой речи.

Это был своего рода самородок, которого нисколько не коснулась отделкой цивилизация, первобытно-широкая полурусская, полукалмыцкая натура с могучими и нравственными, и физическими силами, не знавшая этим силам меры, способная безудержу предаваться и серьезной умственной работе, и молодому разгулу, а то и тому и другому в одно и то же время. Даже и после, когда он зажил самостоятельно, его ученый кабинет представлял характерную картину комфортабельного соединения на письменном столе головоломных философских тетрадей и книг с бутылкой водки, а на стене с книжными полками окорока, висящего с воткнутым в него ножом. Работал он быстро и решительно, как человек всегда убежденный, не знавший помех от рефлексии и всегда прямолинейный в суждениях и диалектике. Громадная память, удерживавшая в себе почти буквально целые страницы прочитанных им книг на разных языках, освобождала его от лишнего труда разных утомительных справок. Память эта во время студенчества много помогала ему в блистательной сдаче экзаменов по многочисленным предметам тогдашнего академического курса, даже таким, которыми он вовсе не занимался и по которым только накануне экзамена прослушивал кое-как чтение сданных преподавателями записок. Научные занятия и разнообразные познания однако нисколько не отозвались на его гуманном развитии, и он кончил курс с такой же цельной и невозделанной натурой, с какой и поступил в академию.

Ректор Иоанн, при котором он учился, высоко ценил его крепкую голову и в 1860 году выпустил его первым магистром VIII курса. Для магистерской диссертации ректор заставил его сделать исторический обзор древнерусского церковного права, которым он до того менее всего интересовался. Ничтоже сумняся, новопожалованный в канонисты студент-философ засел за эту работу со всем упорством своего характера, перечитал всю относящуюся к ней литературу и кроме того все памятники русского права, какие нашлись в рукописях Соловецкой библиотеки, и в один год написал огромное и образцовое сочинение, которое могло сделать честь даже многолетнему специалисту и занимает не последнее место в русской литературе по церковному праву даже доселе. Сочинение это, представляющее собою лучший памятник редкой даровитости автора, напечатано им потом в «Православном собеседнике» в виде ряда отдельных статей под заглавиями: «Древнерусское церковное право в связи с правом византийским» (1862 г. I т., стр. 177, II, 139, 260, III, 3, 125; 1863 г., II, 41, III, 78, 262, 329) и просто «Древнерусское церковное право» (1867 г. III, 219).

По окончании курса 23 сентября 1860 года он был определен на кафедру философии для преподавания логики, нравственной философии и истории философских систем. По своей подготовке и по складу своего ума он был на этой кафедре как раз на месте. Преподавание философии не составляло для него даже особенно тяжелого труда и у него оставалось еще много времени для посторонних занятий. Так, после бакалавра русской истории Щапова с 10 мая 1861 года он целый год преподавал студентам русскую историю, а с осени 1863 года принял на себя должность секретаря по внутреннему правлению и нес ее до февраля 1865 года, пока не рассорился с ректором Иннокентием.

Лекции его отличались особенно ясной и живой импровизацией, так как он почти постоянно вел их без письменной подготовки, надеясь на свою память и уменье говорить. Письменные лекции выходили у него даже хуже устных, потому что, при всей ясности своей головы, он невольно отдавал в них дань обычной темноте философского языка. Первую свою науку — логику — он проходил в одно первое полугодие. На должности у него не было уже прежнего увлечения Гегелем, и его логика нисколько не напоминала гегелевской, а была составлена в обыкновенном виде формальных логик, даже по общепринятому плану, замаскированному только оригинальными названиями — первой ее части стихиологиею с подразделением на номологию (о законах мышления) и дианоэтику (об его формах), второй части систематикою. Первоначально, судя по записям его лекций в классном журнале, он собирался поставить свою логику на широких гносеологических основах: говоря о законах мышления и о понятиях, он долго останавливался на вопросе об отношении этих законов и отвлеченных понятий к бытию, разбирал учение об этом предмете номиналистов и реалистов и новых философских систем; но потом, или высказав в отделе о понятиях все, что имел сказать по этой части, или же запутавшись в дальнейшем приложении гносеологических приемов к следующим более сложным формам рассудочной деятельности, бросил свое намерение и пошел более легкой и проторенной дорогой формальной логики, подробно разбирая разные виды суждений и многочисленные формы и правила силлогизмов с обыкновенной диалектической точки зрения. Нравственной философии, на которую ему нарочито внушали обратить внимание после ревизии преосвященного Никодима, он не любил и почти вовсе не читал, ограничиваясь по ней всего двумя-тремя лекциями общего характера о единстве законов умственного и нравственного развития человека и о взгляде на ход нравственного развития человечества современных прогрессистов. Все остальное время курса, т. е. три полугодия он занимался исключительно историей философских систем, которую читал очень пространно. Особенно долго он останавливался на греческой философии; новую историю он не успевал дочитывать до конца; в первый свой курс остановился на Канте, во второй на Фихте. Главным пособием для этих лекций служила для него «История философии» Целлера.

Об нем, впрочем, менее, чем о ком-либо из его предшественников, можно сказать, какими пособиями он пользовался; — это был эклектик в лучшем смысле этого названия, пользовавшийся всем, чтò ему приводилось читать; а читал он очень много. Богатая намять послушно подсказывала ему нужные при случае сведения из разнообразнейших источников, а его своеобразная диалектика сейчас же переработывала эти сведения на оригинальный лад, по-своему комбинировала их и составляла из них совсем новое научное построение, лично ему принадлежавшее. Привычка пользоваться своими материалами почти постоянно на память, без книги, даже в том случае, когда он излагал свою лекцию на бумаге, едва ли не более всего способствовала развитию этой, если можно так выразиться, эклектической оригинальности его философских работ, а с другой стороны их особенной живости и ясности. Он мог быть односторонен, угловат, но всегда говорил только то, что сам продумал и понял и что мог передать, как свое собственное, уже не справляясь с книгой и не придерживаясь чужих выражений и даже чужой логики.

В печать, сколько нам известно, с философскими статьями он не выступал, если не считать одной его статьи, которую можно отчасти назвать философской, напечатанной в «Страннике» 1863 года (июнь, стр. 166): «Религиозное чувство, вера и знание». Печатные труды его большею частию находятся в связи с его магистерской диссертацией, о которой мы уже говорили. Раньше, чем она стала печататься, он издал несколько новых памятников по русскому церковному праву, которые отыскал в рукописях Соловецкой библиотеки. Таковы: «Послание константинопольского патриарха к русскому иноку об иноческой жизни» («Православный собеседник» 1860 г., т. I, стр. 448); «Послания митрополита Киприана, доселе еще не изданные» (там же т. II, 75); «Новые списки церковного устава св. Владимира» (1861, т. II, 419); «Новые списки церковного устава Ярослава I» (там же т. III, 86); «Новые списки церковно-уставных грамот новгородского князя Всеволода» (т. III, 205); «Правило святых отец 165 о обидящих церкви Божия» (III, 451); «Новые списки ряда и суда церковного» (III, 460); в 1866 году было напечатано им в «Собеседнике» (I, 239) еще «Повинное послание святого Дионисия суздальского к великому князю Димитрию Донскому». Все эти памятники при издании сопровождались предисловиями с обстоятельными исследованиями об них. — К оригинальным статьям того же рода относятся: 1) «Рукописная кормчая XV века» — подробное ученое описание кормчей Соловецкой библиотеки («Собеседник» 1860 г. т. II, 202, 306); 2) «Киприан и великий князь Димитрий Донской» ( — 1862 г. I, стр. 3) «Обзор древних постановлений I-IX в. о почитании воскресного дня» ( — 1867 г. I, 324). Кроме того, в «Собеседнике» помещено несколько переводных его статей, каковы: «Драгоценная находка» — с французского (1859 г. I, 445); «Суждение одного иноверца о русском расколе сравнительно с преобразовательными сектами запада» — с английского из Пальмера (т. III, 80); «Добрый самарянин» — с французского (III, 180); «Неправедный приставник» — с французского же (1860 г. I, 323); — все эти переводы еще студенческие; «Св. Афанасий Великий» — с немецкого из Geschichte der Philosophie der Patristischen Zeit von Stöckl (1863, I, 32); «Святой Иларий Пуатьеский» — оттуда же (т. II, 465). Последние две статьи были первыми литературными его работами по философии, за которыми, может быть, последовали бы и другие, оригинальные философские работы, если бы он подольше оставался на своей кафедре; но жизнь скоро увлекла его на другой род службы и к другим интересам.

Ректор Иннокентий, поступив в академию, заметил этого деятельного и производительного сотрудника академического журнала. Желая поддержать этот, упадавший тогда журнал, ректор вздумал поощрять его сотрудников повышениями по службе. Вероятно, для наглядности при определении их литературных заслуг он велел сосчитать количество листов, напечатанных каждым сотрудником; оказалось, что бакалавр Мысовский напечатал чуть не более всех. Вследствие этого в мае 1864 года ректор представил его к повышению в звание экстраординарного профессора (утвержден в ноябре). Но такое благоволение к нему ректора продолжалось недолго. Такой прямой, но вместе с тем своеобычный и ничем не стеснявшийся человек, менее всего способный соблюдать разные принятые формы жизни и службы, никак не мог удовлетворять такого ревнителя формы и всяких §§ устава, как ректор Иннокентий, а отношения между ними были самые близкие и частые, потому что Мысовский был секретарем внутреннего правления академии. Сначала в феврале 1865 года он был отставлен от должности секретаря (по прошению, которое его заставили подать); потом поднят был вопрос об увольнении его и от профессорской должности. В последнее время он как-то особенно ослабел, окружил себя разными недостойными людьми, вроде академического сапожника и т. п., которые с восхищением слушали его речи, льстили ему и напивались на его счет. В начале мая началось формальное дело о том, что он, не любя делать студентам репетиций, не явился на один назначенный на репетицию класс, а между тем в классном журнале подписался, как бывший в классе. Мы уже приводили выше язвительный доклад об этом случае ректора правлению. Преосвященный Афанасий потребовал от Мысовского объяснения, но, вместо всяких объяснений, 16 мая он подал прошение об увольнении от академической службы для поступления на службу по министерству народного просвещения в Западный край. Увольнение это состоялось от 15 июля 1865 года, а в начале августа пришло уже известие от попечителя Виленского округа, что он согласен определить профессора Мысовского старшим учителем по греческому языку в Мозырскую гимназию Минской губернии[33].

По рассказам хорошо знавшего его на новой службе бывшего помощника попечителя Казанского округа, покойного М. А. Малиновского, он значительно развился на новом месте в житейском отношении, стал опытнее, тактичнее и получил репутацию очень умного педагога и честного служаки. В 1868 году управление округа, по усмотрении его энергической и плодотворной деятельности, перевело его преподавателем греческого языка и инспектором в Брестскую прогимназию. В 1871 году он сделан был окружным инспектором Виленского учебного округа. Но упадок здоровья не дозволил ему долго оставаться на этой службе, сопряженной с постоянными и вредными для него разъездами, и он получил новую должность директора Гродненской гимназии. На этой должности он и скончался в начале 1880-х годов от чахотки, не оставив никаких средств своему семейству, которым он обзавелся уже в западном крае, по выходе из академии.

Из литературных трудов его за время службы по министерству народного просвещения нам известны: «Археологическая находка в Мозыре» — в «Виленском вестнике» 1870 г. № 45; «По поводу заметки в 8 № дня о Мозырской монете» — там же № 77; «Основания синтаксиса греческого языка — синтаксис обыкновенной[34], преимущественно аттической прозы», Крюгера, — перевод с немецкого языка, Москва, 1870 г.

Преемником его по академической кафедре был бакалавр Василий Гаврилович Рождественский, воспитанник Петербургской академии выпуска 1865 года, определенный в Казанскую академию от 9 октября. В должность вступил он в половине ноября. Он служил в академии недолго, всего полтора года. Лекции читал, кажется, по Ибервегу. В вакат 1867 года он уехал в Петербург жениться, потом с 15 августа (конец ваката) еще взял отпуск на 28 дней, а в сентябре в академию пришло известие, что он уже перемещен на службу в Санкт-Петербургскую семинарию. В настоящее время состоит экстраординарным профессором Петербургской академии по кафедре Священного Писания и (с 1874 года) профессором богословия при Петербургском университете, в сане протоиерея[35].

На место его от 30 сентября 1867 года определен в Казанскую академию бакалавр Андрей Кононович Волков, урожденец Владимирской епархии (родился в 1844 году), магистр Петербургской же академии выпуска 1867 года. В должность вступил 14 октября. Он остался на своей кафедре и после преобразовании академии и служит доселе в звании экстраординарного профессора.

Словесность.

Кафедра второй важной в низшем отделении науки — словесности — всегда имела одного только преподавателя, который вместе с словесностью преподавал еще латинский язык. На первых порах она замещена была менее удачно, чем кафедра философии, но потом вскоре сделалась господствующей кафедрой в низшем отделении.

Первым преподавателем на ней был профессор Михаил Семенович Холмогоров. Он был родом москвич (сын причетника, родился в 1805 году), образование получил в Вифанской семинарии и в VIII курсе Московской академии. По окончании курса магистром в 1832 году он был определен на класс гражданской истории в Нижегородскую семинарию, но через год перемещен оттуда в Московскую семинарию. В 1840 году, когда по семинариям шла бестолковая суматоха по случаю Протасовской реформы духовно-учебных заведений, ему досталась для преподавания любопытная коллекция предметов: патристика, сельское хозяйство и гомилетика в высшем отделении семинарии, греческий язык в высшем и среднем и немецкий в среднем и низшем. Но потом, в 1841 году, когда этот первоначальный сумбур предметов несколько поразобрался, он остался преподавателем только логики, психологии и патристики. От 9 октября 1842 года определен его перевод в академию в звании ординарного профессора словесности. В Казань он прибыл 21 ноября, 14 декабря введен в должность, а лекции начал уже с нового 1843 года.

Он был, таким образом, человек уже послуживший. Но вся его предшествовавшая 10-летняя служба сложилась в таком роде, что не могла остановить его ни на какой специальности и всего менее на словесности. Он привез с собой в академию какие-то готовые записки, которые и стал читать студентам до того вяло и безучастно, что его никто не слушал. Его описывают крупным, белым и неуклюжим человеком; спустя изрядно времени после звонка он являлся в аудиторию, потихоньку влезал на кафедру, угощал себя здоровой понюшкой табаку из огромной берестянки с длинным ремешком на втулке, потом, поставив эту берестянку перед собой на кафедре, развертывал тетрадки и начинал их читать. Тетрадок этих он, вероятно, даже не прочитывал раньше. Случалось, что смысл читаемого вдруг дойдет до его сознания и окажется несогласным с его собственным мнением — тогда он в недоумении останавливался, перечитывал сомнительное место снова a parte и объявлял: «А ведь это не так», затем вкратце поправлял, кàк бы, по его мнению, надобно было сказать, и как ни в чем не бывало, продолжал свое чтение далее. Студенты конечно подсмеивались над его лекциями и над его невозмутимой преподавательской объективностью. Мы недавно упоминали о студенте I курса — карикатуристе Ушенском. Кроме карикатур, он пописывал еще сатирические стишки и между прочим написал большое стихотворение (к сожалению, потерянное и известное нам только понаслышке) под названием «Жалоба академического желудка на голову», где желудок, не довольный экономом Аркадием, завидует голове, что ей каждодневно подносят по три лакомых блюда своей стряпни всякие профессоры; перечисление блюд и их подносителей составляло пародию на известные стихи Державина: «Богатая Сибирь, наклоншись над столами» и проч. О профессоре словесности тут говорилось: «Наш Холмогор подносит тебе дичь…»

По Казанскому климату и неудобствам городской жизни после большего пожара 1842 года, служба в Казани очень не понравилась профессору Холмогорову, и он с самого начала ее стремился опять в Москву; служил кое-как, часто хворал или сказывался больным и пропускал множество лекций. За него ходили в класс то сам ректор, то чаще инспектор Серафим Аретинский, любивший поговорить с студентами о разных отвлеченных материях, преподававший, впрочем, иногда и практические советы, например о том, как можно прекрасно изучить литературу, не читая литературных произведений сполна, а прочитывая одни лишь анализы или даже оглавления их содержания да некоторые более замечательные из них места. Наконец в феврале 1844 года Холмогоров послал к обер-прокурору Святейшего Синода прошение о перемещении по болезни в Москву, если не в академию, то, по крайней мере, в семинарию. От 23 сентября того же года он был определен наставником в Вифанскую семинарию[36], но и здесь прослужил только один год. Получив отставку от духовно-училищной службы, он до конца жизни проживал без дела при Троицкой лавре — скончался в 1853 году[37]. Вместо него, до назначения нового наставника по кафедре словесности, науку эту временно преподавал профессор церковного красноречия иеромонах Фотий; лекции его продолжались до рождественских каникул 1844 года; — в них он излагал студентам что-то такое непонятное об отношении, как значится в записях классного журнала, слова человеческого к Слову Божественному и о сходстве между ними и путался в определениях изящного в природе и искусстве с их видами.

Вакантная кафедра была замещена от 12 декабря, но вновь назначенный наставник явился в академическую аудиторию только 24 января 1845 года. С личностью его мы отчасти познакомились уже выше, как с бывшим помощником инспектора, потом инспектором академии. Это был бакалавр Семен Иванович Протопопов, в монашестве Серафим. Непродолжительное служение его на кафедре словесности справедливо можно считать начальной эрой введения в академию настоящего научного преподавания словесности. Преподавание свое он с первых же лекций повел на началах господствовавшей в литературе эстетической теории Гегеля, которой держалась тогда и русская критика в лице своего знаменитого вождя Белинского. Первые лекции нового бакалавра об изящном в природе и искусстве, о начале искусства, выясненном из самой идеи изящного, и о различии между древним классическим и христианским искусством, составлявшие сжатый, но ясно осмысленный пересказ почти всей первой части эстетики Гегеля, были настоящим откровением для академической аудитории, в первый раз получившей теперь возможность разобраться в прежней темноте и спутанности разных Бутервековских и Блэровских определений изящного, искусства, поэзии и других самых основных понятий из области эстетики. Студенты полюбили лекции Семена Ивановича, и с тех пор литературный интерес стал быстро возрастать в студенческих кружках.

В полтора года своего первого преподавательского курса молодой ученый успел составить очень обстоятельную и стройную программу своего предмета, которая в общих чертах усвоена была и его преемником по кафедре. Программа эта была представлена им в правление академии, по требованию ректора Григория, в 1846 году перед началом III курса академии[38], потом значительно усовершенствована в течение этого курса к экзамену 1848 года. Вкратце ее можно передать в таком виде:

После введения и краткой истории словесности, как науки, он разделял свой курс на три части: 1) философию слова или философскую общую грамматику, 2) философию искусства или эстетику и 3) теорию искусства словесного.

Первая часть в свою очередь распадалась на два отдела, из которых в первом говорилось об языке вообще, его происхождении с психолого-физиологической точки зрения, языке первобытном и языках производных, о составе языка, звуках, словах, частях речи, их изменениях и взаимных отношениях, о свойствах языка в отношении к изяществу речи, о происхождении языка письменного и разных системах письмен; во втором отделе с тех же сторон говорилось об языке русском в частности, указывались его отношение к другим языкам и к другим славянским наречиям и представлена была история его образования; значительная часть этого отдела посвящена была истории письменного славяно-русского языка и истории русской грамматики.

Вторая часть курса посвящалась изучению изящного вообще и изящного в искусстве в частности; часть эта была в курсе самою капитальною, как содержащая в себе исследование самых основ науки словесности. Она разделялась на подлежательную эстетику и предлежательную. Первая трактовала а) о способности понимать изящное — эстетическом вкусе, его началах и условиях — и эстетической критике — ее предметах и обязанностях; б) о способности творить изящное, о гении, его свойствах, художественном творчестве, состоянии творчества — вдохновении, и о таланте. Предметы предлежательной части: Понятие об изящном, как выражении идеи в известном явлении. Анализ изящного, виды его — в природе вообще, в царствах неорганическом, органическом и в человеке. Недовольство красотой природы и стремление к красоте идеальной в искусстве. Назначение искусства. Свойства произведений искусства. Понятие об идеале и отношение последнего к действительности. Виды и формы искусства. Историческое развитие искусства: искусство классическое и христианское, романтическое.

Третья часть имела предметом исследования выражение идеи изящного собственно в словесном искусстве. Она разделялась на теорию прозы и теорию поэзии. Та и другая части ее излагались почти в том же порядке и в той же форме, как в самой свежей тогда и капитальной теории словесности Давыдова («Чтение о словесности»), во II-IV ее частях: сначала излагались правила известного рода и вида литературы, потом анализировались образцы этого рода и вида из древних и новых литератур разных народов. Теория поэзии был предпослан значительный отдел, трактовавший о сущности поэзии, о поэтическом идеале, постановке идеального лица среди окружающей его жизни, о коллизиях его с последнею и важности этих коллизий для раскрытия характера и жизни идеального лица, об идеальном действии, наконец, об отношении поэтических идеалов к развитию общества.

Такой широкой и во многом совершенно новой для того времени программы молодой преподаватель конечно не мог выдержать во всех ее подробностях, особенно в первый свой курс, к которому он приступил без специальной к нему подготовки, сильный более крепостью своего ума и научного усердия, чем запасом предварительных знаний и даже физических сил. Он приехал в академию до того истощенный и слабый, что, когда тихим, поминутно готовым сорваться голосом читал свою лекцию, особенно когда, одушевляясь, несколько возвышал и напрягал этот голос, студентам становилось страшно за его грудь. Самые курсы академические, в продолжение которых он преподавал словесность, числом два, были неполные; в первый курс он преподавал всего три полугодия; от второго курса много времени отняла закравшаяся тогда в академию холера 1847 года, из-за которой лекции прерывались без малого на два месяца в самое горячее учебное время, осенью. Вследствие этого при чтении лекций ему приходилось пропускать целые отделы своей науки; например, в первый курс он вовсе не читал общей грамматики и отдела об ораторских произведениях и очень мало успел поговорить о драматической поэзии; во второй курс, занявшись общей грамматикой, эстетикой и, кроме того, еще вновь историей русской литературы, почти вовсе не читал теории прозы. Но, благодаря своему преподавательскому такту в выборе предметов для лекций, он все-таки успевал вполне выяснять главные мысли своей системы и при этих пропусках и при всем, по-видимому, отрывочном характере общего строя своего курса. Притом же многое, чтò за недостатком времени приходилось ему опускать на лекциях, было восполняемо записками, которые он сдавал студентам для изучения к репетициям и экзаменам. записки эти, после его программы, служат новым свидетельством его сильного ученого таланта и заставляют изумляться, когда он успевал составлять их с такой точностью, систематической сжатостью и правильностью в распределении многосложного материала науки, какие становятся возможными для систематиков большею частию только после многолетних усилий разобраться в массе подробностей своей науки и даже после нескольких предварительных опытов изложения этих подробностей на бумаге. Устное изложение предметов преподавания у него, впрочем, всегда было лучше письменного. записки его изучались студентами под постоянным его руководством на так называемых репетициях, которые он производил очень часто, и на них-то, в постоянных импровизированных разъяснениях преподавателя особенно ярко проявлялся его профессорский талант. Репетиции эти, по отзыву студентов того времени, были несравненно занимательнее и полезнее, чем письменные его лекции. Это были свободные и самые живые беседы, сообщавшие множество сведений и развивавшие литературные вкусы слушателей. Говорил он прекрасно — легко, метко и увлекательно, обнаруживая в своей импровизации и тонкий эстетический вкус, и сильную логику. Студент, которого он вызывал для репетиции, играл в это время самую пассивную роль и стоял перед ним, не говоря ни слова, в качестве только какого-то пустого предлога для интересной импровизации разговорившегося наставника.

Под конец второго курса, с начала 1848 года он предпринял новый ряд лекций по истории русской литературы. Исторический элемент в его лекциях доселе был вообще мало развит. При исследовании разных видов литературы он приводил, правда, много образцов этих видов из истории разных литератур, в том числе и русской, но, оставаясь верен своему начальному, отвлеченно-эстетическому направлению, разбирал эти образцы безотносительно к их историко-литературному значению. По истории русской литературы в первый свой курс он успел прочитать всего только две лекции, из которых в одной очертил общий ход постепенного развития этой литературы, в другой разобрал «Слово о полку Игореве». Теперь он решился составить цельное и систематическое ее изложение. Но работа эта оказалась нелегкою, хотя он и пользовался в ней лекциями профессора Шевырева, и день ото дня все больше и больше затягивалась, далеко выступая из границ академического курса. В течение полугодия до мая 1848 года он успел пройти историю только древнейшего периода русской литературы, закончив его разбором «Слова Даниила заточника»[39], потом, в виду близкого окончания курса, стал торопиться и закончил так широко затеянную работу только несколькими краткими очерками важнейших представителей новой литературы с Кантемира до Гоголя, посвятив на это всего 4-5 лекций. Цельной лекции удостоился один Пушкин. Этим закончился второй и последний его курс; следующий курс ему пришлось только начать.

8 ноября 1847 года он был пострижен в монашество (с именем Серафима). После этого преподавание такой светской науки, как словесность, по господствовавшим понятиям, стало для него не совсем уже прилично и, по примеру других монашествующих наставников, он должен был начать служение богословской науке. 5 ноября 1848 года он был переведен на кафедру патрологии. Но ни на этой, ни на последующих богословских кафедрах, какие ему пришлось занимать в академии, профессорские заслуги его, при всей своей солидности, уже не были так осязательны, как на покинутой им кафедре словесности. Нельзя умолчать еще об одной немаловажной заслуге его для кафедры словесности: кроме того, что он первый дал этому предмету научную постановку, он успел снабдить его кафедру первой, весьма порядочной при тогдашней бедности академической библиотеки и расчетливо подобранной коллекцией необходимых книг, которые ему счастливо удалось выписать, и по своему влиянию в академии, и по своей должности библиотекаря. Академические начальства смотрели на словесность вообще невысоко и скупились на покупку пособий для ее кафедры. После бакалавра Серафима словесный отдел библиотеки стал наполняться гораздо туже, так что преподаватель словесности, не имея возможности рассчитывать много на библиотечную сумму, должен был постоянно покупать книги и для себя, и для пользования студентов на свой собственный скудный кошт.

Преемником бакалавра Серафима от 5 ноября 1848 года определен был кончивший в этом же году курс воспитанник Казанской академии II курса Иван Яковлевич Порфирьев. Как вятский урожденец (сын священника Вятской епархии), он учился до академии в Вятской духовной семинарии. В низшем отделении своего академического курса он был лучшим студентом по словесности, сохранил любовь к изучению ее и в старшем богословском отделении, а потому по окончании курса ректор Григорий прямо назначил его в преемники отцу Серафиму. В должность он вступил уже в конце полугодия, так что рождественский экзамен по словесности студенты сдавали еще с отцом Серафимом, а чтение лекций начал с нового 1849 года. В первый свой курс он оставался под влиянием своего опытного профессора и без изменений следовал его программе. Самостоятельные работы по своей кафедре он стал вести с 1850 года.

Работы эти на первых порах направлялись главным образом на внешнюю сторону курса, выработанного отцом Серафимом, на усовершенствование его относительно системы, большей естественности и стройности в распределении подробностей, большей точности и ясности в определениях и терминологии, особенно в основной части — эстетике, затем обратились к восполнению всего курса новым историческим элементом, прежде едва только в нем намеченным. Внешняя обработка курса И. Я. Порфирьевым доведена была до замечательной степени стройности и простоты. Лекции его слушались до того легко, что понимание их не доставляло студентам ни малейшего труда; так же легко репетировались сдававшиеся им для репетиций и экзаменов записки, составлявшие сокращение его классных лекций. Часть этих записок, содержащая общую грамматику и литературную эстетику, в 1864 году была отлитографирована и доселе хранится в учебной библиотеке академии. Наиболее важной заслугой И. Я. Порфирьева было введение в преподавание словесности в академии исторического направления, которое в 1850-х годах сделалось господствующим во всей нашей науке вообще. В изучение словесности направление это вносило первые начатки реалистического элемента, сближение литературы с действительной жизнью: нимало не касаясь в этом изучении, а равно и в деле литературной критики прежних теоретических начал эстетической школы Гегеля, оно старалось восполнить их одностороннюю отвлеченность новыми, жизненными началами и выставило на вид более широкое требование, чтобы литература трактовалась не только как одно выражение идеи изящного в слове, удовлетворяющее известным началам эстетики, но и как художественное выражение идеалов известного места и времени, художественное воспроизведение действительной жизни, заставляющее читателя самого переживать эту жизнь и с этой стороны представляющее собою даже своего рода живой исторический материал.

Такое историческо-эстетическое направление изучения словесности получило окончательное господство в академии в последней половине 1850-х годов, но начатки его заметны были и в более ранних курсах бакалавра Порфирьева, например, в его превосходных характеристиках классической и романтической поэзии и в прикладных отделах теории прозы и поэзии — при обозрении разных их видов, где у отца Серафима и в тогдашней печатной теории словесности Давыдова анализировались одни только образцы этих видов; вместо анализа таких образцов, в лекциях И. Я. Порфирьева эти прикладные отделы предлагали уже довольно цельные исторические очерки развития того или другого вида прозы и поэзии в разных литературах, начиная с восточных и классических и оканчивая новыми европейскими литературами. Эти исторические очерки, разрастаясь с каждым курсом, достигли со временем такой полноты в его лекциях, что в состоянии были заменять для студентов целую историю литературы. В отдельном виде история общей литературы в академической программе не числилась и никогда не преподавалась студентам до 1862 года. На более капитальных произведениях разных литератур он останавливался в своих исторических очерках с нарочитою обстоятельностью, подвергая их подробному анализу и сопровождая последний довольно большими выдержками характерных мест для лучшей обрисовки самого гения анализируемого автора. Эти хрестоматические выдержки при анализе литературных произведений, как известно, составляют отличительную черту историко-литературных работ И. Я. Порфирьева.

История русской литературы была излагаема им в отдельном виде. Он работал над ней особенно усердно и с каждым курсом все более и более расширял ее объем. До 1860 года из своих двухгодичных курсов он уделял ей обыкновенно не более одного последнего полугодия; остальные три полугодия посвящались теории общей словесности. В следующий курс он сократил чтение последней до одного года и весь второй год читал историю русской литературы. С 1862 года теоретическая часть лекций стала сокращаться всего на одно полугодие и состояла в изложении только самых необходимых понятий из эстетики и нескольких заметок по истории языка, какие мы видим теперь в начале его печатного издания «Истории русской литературы»; остальные три полугодия он сплошь читал одни исторические лекции, предоставляя студентам всю теоретическую часть своего курса изучать самим по запискам. Эти исторические лекции во все курсы до 1870 года были тоже больше по истории русской литературы, за исключением курса 1862—1864 годов, когда профессор читал одну историю общей литературы. После продолжительной детальной отделки в течение нескольких курсов он решился, наконец, издать свои лекции в печати в виде отдельной книги, обнимавшей пока один древний период русской литературы до Петра Великого (Казань, 1870 г.).

Книга эта, представляющая собою достойное завершение ученой деятельности автора за все описываемое время истории академии, хотя и не вполне, но достаточно уже оценена как в нашей литературе, так и в ученом мире. Одной из важнейших ее особенностей, характеризующих историческое направление автора с более специфической стороны, служит особенно широкое развитие в ней двух отделов о народной устной словесности и отдела об апокрифической литературе, почти невозможное при прежних литературных понятиях эстетической школы, ценившей в литературе выражение только общечеловеческих идей и считавшей народную словесность слишком исключительною, узкою и низменною для того, чтобы ею заниматься серьезно. Отделы эти в его лекциях студентам появляются сначала в небольшом объеме еще в 1850-х годах, одновременно с возбуждением народнических симпатий в нашей ученой литературе, а в начале 1860-х годов получают уже почти тот самый вид, в каком находим их в его печатной книге. На изучение апокрифических сочинений он был натолкнут разбором рукописей привезенной в академию в 1855 году Соловецкой библиотеки, при которой он два года состоял библиотекарем (1856—1858). Изучение этих рукописей, за которое с увлечением принялись тогда все лучшие, свежие силы академии — кроме него, А. И. Лилов, А. П. Щапов, И. М. Добротворский, — имело особенно сильное влияние на характер его ученых занятий. Апокрифы Соловецкой библиотеки сделались потом предметом и его ученой докторский диссертации. Да и вся вообще литературная его деятельность имела ближайшую связь с изучением Соловецкой библиотеки.

Деятельность эта началась одновременно с прибытием в академию Соловецкой библиотеки и с основанием академического журнала «Православный собеседник», в издании которого он принимал живейшее участие, как один из самых производительных его сотрудников. Она состояла[40] а) в издании многих памятников древней литературы, преимущественно по Соловецким рукописям, и б) в оригинальных статьях. До 1870 года он напечатал в «Собеседнике» следующие древние памятники, все с учеными предисловиями:

1) «Три послания Игнатия митрополита Тобольского» — в 1855 году в приложениях к первым трем книжкам «Собеседника» (по рукописи преосвященного Григория); 2) «Просветитель преподобного Иосифа Волоцкого» в приложениях к 1855, 1856 и 1857 гг. «Собеседника»; 3) «Молитвы на всю седмицу святителя Кирилла епископа Туровского» — в «Собеседнике» 1857 г., т. I., 212 и II, 273; 4) «Сказание преподобного Нестора о житии и убиении благоверных князей Бориса и Глеба» — 1858 г., т. I, 577; 5) «Сочинение Максима Грека» — в приложениях к 1859—1862 гг.; 6) «Сказание о блаженном Петре царевиче ордынском» — в 1859 г., т. I, 356; 7) «Житие преподобного Трифона печенгского, просветителя лопарей» — в 1859 году, II, 89; 8) Древние поучения а) «Два слова о деннонощной молитве» — 1858, II, 599; б) «О благоустройстве семейной жизни» — 1858, III, 508; в) «Поучение преподобного Феодосия печерского об умеренности в застольном питии» — 1858, III, 255; г) «Два поучения о праздновании воскресного дня и о житии христианском» — 1859, I, 464; д) «Два поучения о постах» — 1859, III, 444; 9) «Слова в похвалу Зосиме и Савватию соловецким» — 1859, II, 211, 347, 471; III, 96, 197, 302; 10) «Житие преподобного Елеазара анзерского» — 1860, I, 101, 237; 11) «Несколько поучений Фотия митрополита Киевского» — 1860, II, 453; III, 97, 222, 357, 481; 1861, II, 181, 303; 12) «Послание Филофея старца псковского Елеазарова монастыря к дьяку Мисюрю Мунехину» — 1851, II, 78.

Из своих оригинальных работ — до 1870 года он напечатал: 1) «Употребление книги псалтирь в древнем быту народа» в «Православном собеседнике» 1857, IV, 314; 2) «О чтении книг в древние времена России» — 1858, II, 173, 443; 3) «О почитании среды и пятницы в древнем русском народе» — 1859, I, 181; 4) «Об источниках сведений по разным наукам в древние времена России» — 1860, I, 181; 5) «Аллегорические изображения времен года» — 1860, I, 441; 6) «Домострой Сильвестра» — 1860, III, 279. Засим следовали две статьи в «Православном обозрении»: 7) «О преподавании словесности в духовных семинариях» — за 1861 г., кн. 3, 377; 8) «Об условиях успеха церковной проповеди в народе — за 1862 г., I, 6. Снова в «Собеседнике»: 9) «Апокрифические сочинения в древней русской письменности» — 1869, II, 62, 156; 10) «Народные духовные стихи и легенды» — 1869, III, 56, 134. В 1870 году вышла в свет его «История русской словесности, ч. I, — Древний период: устная и книжная словесность до Петра Великого».

На студентов И. Я. Порфирьев имел большое и благотворное влияние. Благодаря его любви к своей науке, всегда одушевленному преподаванию, живому участию в студенческих работах по его предмету, всегда внимательному и симпатичному его отношению к своим слушателям и к их успехам, литературный интерес с его времени сделался преобладающим в студенческих занятиях. Студентам было приятно работать с таким профессором, и из среды их вышло при нем много очень хороших знатоков и преподавателей словесности. Этого мало, — истинно-человечным и каким-то изящно-благородным характером своей личности он действовал на академическую молодежь даже со стороны общего гуманного ее развития. Мнением его студенты дорожили более, чем мнением многих других своих наставников. Так было, по крайней мере, до 1860-х годов, самого тяжелого времени для литературы и ее изучения. Модное ультрареалистическое, даже крайне материалистическое направление образования 1860-х годов, отрицая в искусстве не только всякие идеалы, но даже типы, потребовало от литературы, чтобы она была не художественной картиной, а только фотографической копией действительной жизни, и копией непременно тенденциозной, обличающей или поучающей. Тенденциозный элемент выдвинут был даже наперед; потеряв всякую способность понимания художественных образов и картин, критика 60-х годов требовала от литературного произведения, чтобы в нем как можно крепче подчеркивалась именно его прикладная часть: «чему баснь сия научает?» Годы этого разрушения самых коренных основ изучения словесности были очень тяжелыми годами в службе И. Я. Порфирьева. Его умная и достаточно образованная аудитория не могла слишком много увлекаться крайними взглядами современного недомыслия, но слабые, впечатлительные люди, конечно, нашлись и в ней. Один из ее ренегатов, исключенный из академии в 1861 году по делу о Безднинской панихиде, С. Шашков, известный потом писатель множества разных либеральных компиляций, не постеснился самым возмутительным образом позорить имя всеми уважаемого профессора даже в печати….

Служебное положение его доставляло ему тоже немало огорчений. За исключением разве одного архимандрита Григория, все ректоры академии смотрели на словесность, как на науку слишком уже светскую для духовного заведения и даже в некотором роде пустую, трактовавшую о каких-то там драмах да водевилях и других неприличных предметах. Ректор Парфений, как мы упоминали, собирался было позаботиться даже о переделке лекций по словесности. На экзаменах пред преосвященным Афанасием словесность старались провести как-нибудь менее заметным образом, чтобы она не бросалась в глаза благочестивому владыке. Сам ректор Иоанн в 1858 году нашел неполезным, что студенты младшего отделения занимались «изучением одной светской литературы и многих пустых и бесплодных ее видов и произведений», и присовокупил к кафедре словесности преподавание гомилетики, чтобы студенты изучали «и образцы духовного красноречия, древние и новые, отечественные и иностранные»[41]. Преподавателю словесности, таким образом, навязано было новое дело, едва ли ему приятное и, во всяком случае, мешавшее его главному делу. Но пока ректором был Иоанн, сам относившийся к гомилетике с пренебрежением[42], ее преподавание можно было ограничить какими-нибудь 6-10 лекциями из истории церковной проповеди; новый ректор Иннокентий отнесся к этой науке уважительнее и в первый же год своего ректорства, воспользовавшись распоряжением своего предшественника, сделал профессору Порфирьеву известное формальное внушение через правление, что «изучение студентами множества пустых и бесплодных видов и произведений светской литературы противно цели духовного учения» и чтобы он непременно усилил преподавание гомилетики, «руководясь при этом тою мыслию, что в области духовного учения светская литература… должна почитаться дровами, сеном, тростием, духовная же письменность — златом и сребром, камением честным»[43]. После этого наставнику словесности пришлось серьезнее заняться почтенным трудом Амфитеатрова и задавать для студенческих работ темы из области церковной литературы. Так продолжалось до 1867 года, когда преосвященный Антоний снова выделил уважаемую им гомилетику из круга предметов низшего отделения в число предметов богословских.

Вследствие такой несчастной постановки кафедры словесности в академии, служба на ней, при всей трудности и по множеству работы с частыми студенческими сочинениями, была очень неблагодарная. Звание экстраординарного профессора И. Я. Порфирьев получил только весной 1859 года, да и представлен был к такому повышению только потому, как говорилось в представлении, что не оказалось нужного числа людей для определения в члены редакционного комитета, которые тогда все назначались из одних профессоров. В ординарные профессоры он произведен уже в августе 1864 года, когда ректор Иннокентий считал, кто из наставников академии сколько листов напечатал в «Собеседнике» и когда во всей академии был всего только один ординарный профессор, Н. П. Соколов[44].

Положение его вместе с постановкой его кафедры улучшилось уже в 1870 году при новом уставе академии и при новом строе академической администрации.

Физико-математические науки.

Кафедра этих наук имела так же двоих преподавателей, как и философская, — профессора и бакалавра, и по уставу академии поставлена была очень высоко, выше кафедр исторических. Преподавателями на нее при открытии Казанской академии были определены ординарный профессор Дмитрий Федотович Гусев и Егор Васильевич Зубков, уже известные нам, как первые секретари правлений и конференции.

Для первого курса академии (1842—1844 годы), когда преподавание физико-математических наук сосредоточено было в особом отделении, параллельном историческому, они разделили эти науки между собою так: Гусев взял на себя преподавание элементарной и высшей геометрии и физики, а Зубков — алгебры, аналитической геометрии, дифференциального и интегрального исчислений и механики. Самое преподавание этих наук поставлено было в довольно специальном объеме, который на практике конечно должен был значительно суживаться вследствие очень слабой математической подготовки слушателей в семинариях. Мы уже видели, как на эту слабую подготовку их профессор Гусев жаловался в 1844 году, при обсуждении вопроса о соединении физико-математического и исторического отделений в один общеобязательный курс. После того, как такое соединение было введено на самом деле, уровень специального преподавания математики, а с ней и физики должен был еще более понизиться. При существовании отделений на физико-математическое отделение записывались только такие студенты, которые чувствовали охоту заниматься его науками и более или менее были подготовлены к этим занятиям; с 1844 года занятия эти стали обязательными для всех студентов, а между ними сплошь и рядом попадались едва знакомые даже с самыми первыми элементами алгебры и геометрии.

О характере преподавания физико-математических наук в первом курсе, не касаясь их длинных программ, приведем только выдержку из отчета о состоянии академии за 1842-44 годы, для нашей цели совершенно достаточную, тем более, что тут указаны и самые пособия, которыми руководствовались преподаватели. «Профессор Гусев, читавший элементарную геометрию по учебному руководству Райковского и руководствовавшийся при том — в теории геометриями Эвклида, Лакруа, Лежандра, Франкера, Гурьева, Фусса, а в практических приложениях геометриями Марешаля-Дюплесси и Дюпена и руководством к съемке планов Болотова, сдавал собственные свои записки по тригонометрии и физике, из которых первые составлены при пособии Лакруа, Лежандра, Лефебюра де Фурси, Фусса, Кушакевича и Киндерева, а вторые — Шольца, Брандеса, Мунке, Перевощикова, Щеглова, Гелера и, где нужно, при содействии астрономии Гершеля и Перевощикова, метеорологии Кемтца, химии Гесса и Бриджватерских трактатов. Адъюнкт его Зубков, излагавший алгебру по руководству Себржинского, при пособии Лакруа, Бурдона, Фурси, Лобачевского, Беллявена и лекций Остроградского об алгебраическом и трансцедентальном анализе, а механику по запискам своего профессора, составленным по руководствам Франкера, Поенсо, Портснера, Ястржембского, Брашмана и Щеглова, сдавал по аналитической геометрии, дифференциальному и интегральному исчислениям собственные записки, составленные при пособии Франкера, Ома, Валласа, Гурьева, Перевощикова и Брашмана». Те же самые руководства и пособия выставлены были при программах физико-математических наук в 1846 году. Студенты для репетиций и экзаменов, кроме сдававшихся им записок, руководствовались исключительно Себржинским, Райковским и Щегловым.

Установившийся в 1842 году раздел предметов между преподавателями не сохранился в последующие курсы. Профессор Гусев обыкновенно читал всю физику, а из математики, вместо геометрии, алгебру, предоставляя все другие математические науки своему бакалавру. Математика была даже несколько неудобна для его ораторской манеры преподавания и для его постоянных поползновений к рассуждениям о разных общих вопросах. Но он не опускал случаев всегда как можно красноречивее выставлять ее высокие достоинства перед всеми другими науками, превозносил ее строгий, по преимуществу научный метод, «высокое изящество» ее доводов, «абсолютную непреложность» ее доказательств и истин, чрез усвоение которых ум человеческий может наипрямейшим и легчайшим путем приближаться к недосязаемой высоте Ума Высочайшего и т. п. Рассуждения этого рода постоянно вставлялись в его лекции и по математике, и по физике, часто в виде облегчающих внимания интермедий. Заметив, что студенты утомлены и теряют нить его доводов, он начинал доказывать, что математика положена в основу мироздания самим Творцом мира, Который все устроил числом, мерою и весом, или, исписав кудрявыми знаками всю доску, обращался к слушателям с шутливыми сравнениями математики с изящною леди, которая невольно должна увлекать таких прекрасных молодых джентльменов своими прелестями: «Изволите видеть, восклицал он, указывая на пеструю доску, какие у нее локоны и кудерьки! Но, осмеливаюсь предупредить ваши юные восторги, что эта леди наименее доступна, чем всякие другие прекрасные леди, и требует, чтобы за ней походили да и походили». Нельзя не отдать ему большой чести за то, что он умел излагать математические вычисления с замечательной ясностью, так что за его мелом на доске можно было довольно легко следить даже с довольно слабой математической подготовкой. Для репетиций и экзаменов он переделывал многие места из алгебры Себржинского в упрощенной форме и сдавал эти переделки студентам в виде кратких записок при подробном конспекте системы. Такие конспекты с облегчительными переделками руководства он выдавал почти пред каждым экзаменом.

Любимой наукой его была физика, которую он читал очень пространно, так что никогда не прочитывал всю до конца. Он старался дать ей особенную постановку, применительную к общему характеру всего академического курса, как курса высшего духовного заведения; целью этой науки он поставлял показать в законах и силах природы откровения Творца последней. Оттого после каждого отдела науки и в самой трактации у него постоянно вставлялись разные выводы и эпизоды, развивавшие мысли о конечности вещественной природы, о величайшей целесообразности во всех подробностях ее устройства и ясных в ней следах высочайшей премудрости и благости Творца. Подобные материи развивались им очень пространно и увлекательно. Материалом для таких рассуждений служили для него Бриджватерские трактаты, которые он тщательно перевел для себя с немецкого издания. Часто, когда это приходилось по ходу лекций, он приносил в аудиторию и самые тетради своего перевода и читал из них большие тирады. Особенно много подобных вставок было у него в лекциях об общих свойствах тел, о силе сцепления, о кристаллизации и химическом сродстве; эти лекции, читавшиеся обыкновенно в самом начале курса, составляли, если не добрую его треть, так около того. Из круга их, как мы видели, в 1854 году он избрал предмет и для своей публичной речи на академическом акте под заглавием «Некоторые черты соответствия между неорганическим и органическим земными царствами, как свидетельство о премудрости и благости Божией». Подобные экскурсии в область естественного богословия он делывал и на лекциях математики, но реже и большею частию не всерьез, а в форме или остроумного замечания, или ссылки на других математиков, которые упражнялись в сближениях математики с богословием; например говоря о равностороннем треугольнике, прилагал его к уяснению равенства Лиц во святой Троице, двумя параллельными линиями, идущими в бесконечность, или известной формулой 1/0 = ∞ доказывал ясность для человеческого ума идеи бесконечного. В физике этот философско-богословский элемент разработывался им серьезно и с искренним увлечением, которое сообщалось и его слушателям.

Другим коньком профессора на лекциях была его неустанная проповедь о величайшей важности положительных знаний и в частности изучения физики и о ничтожестве разных теоретических измышлений в науке. С самых же первых лекций по физике, во вступительном обзоре исторического ее развития, он начинал жестоко издеваться над разными философами древности, которые, ничего не смысля, не имея никаких фактических знаний, прямо и преважно принимались рассуждать о том, в чем заключается начало всех вещей, в воде ли, или в воздухе, или в огне. Всю греческую науку он представлял одной пустой болтовней и настоящую историю образованности в положительном направлении начинал только с арабов. Затем в течение всего курса, представляя научные объяснения физических сил и законов, он постоянно делал разрушительные вылазки против разных теоретических построений то философии, то схоластического богословия и подсмеивался над тем, как эти возвышенные науки на своем «воздушном океане тихо плавают в тумане без руля и без ветрил». Даже те экскурсии в область богословия, о которых мы сейчас говорили, направлялись большею частию к тому же концу, чтобы показать, насколько «яснее, изящнее и убедительно-непреложнее» всяких богословских измышлений доказываются положительною наукою истины даже самого богословия. — Все эти внушения уважаемого профессора против теоретических наук, проповедовавшиеся им неустанно, и горячо и талантливо, действовали на его аудиторию очень сильно и заметно отражались даже в общем направлении академического образования начального времени академии, пока в 1850-х годах в этом направлении не возобладали другие, сначала литературные, потом еще исторические интересы.

Профессор Гусев имел бы, может быть, еще более сильное и более прочное влияние на ученое направление студентов, если бы тому не мешала крайне слабая математическая их подготовка, которая, при всем таланте профессора излагать математические доводы со всевозможною ясностью, делала его лекции доступными все-таки лишь для немногих избранных. Для большинства интерес их заключался почти в одних только ораторских и тенденциозных отступлениях профессора от своего главного предмета в сторону да в разных многозначительных киваньях по адресу богословов или, частнее, монахов, с которыми он постоянно был не в ладах. По окончании лекций об общих свойствах материи, которые были понятны и интересны для всех, он приступал к изложению механики, переполненному математическими вычислениями, и завязал в ней до самого конца курса. Далее пределов гидродинамики и аэродинамики он никогда не простирался. Следующие за ними отделы курса по его программе о теплотворе, свете, электричестве и гальванизме или вовсе не выставлялись к экзамену, или проходились студентами с помощью печатной книги Щеглова.

Лекций своих он не читал по тетради, хотя они всегда были у него написаны, а все время передавал их устно, стоя или ходя по средине аудитории и у доски, поминутно обращаясь к студентам с вопросом: «правда-с?» и восхваляя «отменную» основательность и ясность своих положений и доказательств. Каждая лекция была им тщательно подготовлена, выучена слово в слово и лилась без запинки в ясной, громкой и красивой, даже несколько вычурной речи. Было известно, что он подражал своему петербургскому профессору и сослуживцу, Д. И. Ростиславову, хотя по наружности и не походил на него; своей фигурой и манерой держаться и говорить он близко напоминал известного в свое время московского артиста Живокини. Говорили, что в первые годы службы он готовился к своим лекциям даже перед зеркалом. Манера его преподавания была действительно очень эффектная и представляла собою невольно возбуждавшее внимание аудитории гармоническое смешение важности, полного сознания высоты профессорского достоинства, которое Д. Ф. Гусев искренно ставил выше всех достоинств в мире, с тенденциозной шутливостью, которая смело доводилась им даже до потешного буффонства, и с полной, почти товарищеской доверчивостью к студентам. Каждая лекция его носила какой-то праздничный характер, как будто профессор был рад отвести в ней душу с любимой им молодежью.

Он входил в аудиторию обыкновенно серьезный и озабоченный, прямо проходил в угол против двери и плевал в него, потом также точно в другой угол у двери и затем вдруг оборачивался к студентам, веселый и сияющий, с изысканными титулами и величаниями: «Милостивейшие мои государи, высокосиятельные джентльмены, лучезарные умы» и т. п. Если таких титуляций не было, это значило, что профессор чем-нибудь огорчен и ему не до студентов. После изысканной титуляции лекция начиналась таким же шутливо-изысканным вступлением, например: «Я имел уже высокую честь в прошедший раз разложить пред Вашею проницательною любознательностию знаменитую и изящную теорему славного Пифагора, и Ваши блистательные умы уповательно наиотменнейшим образом проникли в ее суть и взвесили всю тяжеловесность ее солидного содержания. В настоящую лекцию я…» и т. д. Начиналась самая лекция и несколько времени шла серьезно, только изредка прерываемая шутливыми вставками: «Аще Вам будет угодно», каким-нибудь величанием студентов, требованием согласия на представленный довод или замечаниями, что излагаемое даже невозможно не понять таким удобоподвижным и светлым умам, как у его милостивых государей, что это яснее самого лучезарного дня, — на чтò, в знак полного согласия, несколько милостивых государей, сидевших впереди, должны были непременно кивнуть головами; потом, разойдясь, профессор начинал все чаще вставлять в свою речь разные увеселительные интермедии с самой подвижной мимикой. То с комической важностью он расставлял ноги и всей своей фигурой выпячивался вперед, то, весело глядя на студентов с язвительным хихиканьем над какой-нибудь кусательной остротой, поднимал плечи, съеживался и, запрятав руки за фалды фрака, повертывался направо и налево в виде какой-то птицы и мелкими шажками приближался к партам. Не было возможности удержаться от смеха; ему это нравилось и он сам хохотал вместе с студентами. Спокойно он не стоял ни минуты. Вся лекция проходила живо и весело, как ни у одного еще профессора. В своих интермедиях он не стеснялся самыми рискованными сюжетами, но чаще всего любил задевать, подобно своему идеалу — Ростиславову — монашествующую братию, прибегая в этих случаях обыкновенно к самым отборным своим титуляциям и величаниям и делая это большею частию совсем нежданно-негаданно… Говоря, например, хоть о важности[45] и целесообразности трения в материи и доказывая, что без трения не могли бы существовать ни один узел, ни один шов в нашем костюме, расползлась бы и самая ткань всей нашей одежды, он вдруг начинал рисовать грустную картину, в каком бы совершенно неприличном виде очутился он тогда пред своими высокоуважаемыми слушателями; «этого мало, в каком бы положении очутился пред нами, милостивые господа, сам Его Высокопреподобие высокопреподобнейший отец ректор академии и разных орденов кавалер, досточтимый всеми нами отец архимандрит Агафангел?!»

С начальством академии он был в постоянной оппозиции. Оно тоже, разумеется, его недолюбливало, но до самого ректорства Иоанна не трогало его, едва ли не вследствие особого уважения к нему казанских преосвященных Владимира и Григория, которые оба благоволили к нему за его ум и деловитость; ему поручались все более важные дела правления вроде экстренных ревизий и трудных следствий по академическому округу; кроме того, он был старейшим из профессоров, имел за собой важные заслуги по открытию и устройству академии, был в некотором роде ее восприемным отцом и пользовался в ней большим уважением. Ему благополучно сходили до времени даже некоторые человеческие его слабости, не безвредные для службы и с годами становившиеся все заметнее. В 1850-х годах он все чаще стал опускать лекции под предлогом то зубной боли, то ревматизма. Сначала он сам стеснялся таких опущений и поручал какому-нибудь студенту занимать товарищей во время класса чтением указанной для этого статьи или рядовой лекции, которую и выдавал от себя; в начале 1851 года инспектор Паисий два раза доносил преосвященному Григорию, что на классе физики за профессора читал статьи студент И. Добротворский. Потом профессор стал ограничиваться в этих случаях одной подписью классного журнала. С 1854 года, при новом расписании предметов академического курса по случаю открытия миссионерских отделений, он был сильно огорчен тем, что его любимый предмет, за который он всегда так горячо стоял и которым жил и дышал, был понижен в академическом курсе до последней степени ректором Агафангелом; с этого времени он особенно заметно стал опускаться.

Между студентами он всегда пользовался любовью и уважением и сам любил академическую молодежь от души, хотя с большим разбором. В понятии студенчества соединялись у него понятия о бескорыстной преданности науке, о благородном и независимом образе мыслей, высокой честности, открытой и твердой прямоте во всех житейских отношениях, безукоризненном товариществе и проч. Студентов виляющих, храмлющих на ту и на другую сторону, заискивающих у начальства и всяких ханжей он не мог выносить и был к ним беспощаден. Во всех случаях, где хороший студент подвергался преследованию, опасности пострадать за свои промахи, он был неустанным за него заступником пред начальством — в правлении и конференции всегда стоял за студенческие интересы и не раз выступал за них даже с особым мнением против общего решения дела. Хорошо учившиеся студенты любили бывать у него, и он принимал их, как товарищ, уже без шутливых титуляций, обращаясь к ним с серьезным и задушевным: «други мои», давал им советы, показывал им тетрадки и книги запрещенного характера, доверчиво рассказывал о современных делах в академии и держался пред ними совершенно просто и откровенно. Это нисколько не было похоже на какое-нибудь заискивание пред молодежью. Он действительно был среди нее популярен, но вместе с тем едва ли кто из профессоров был так строг и взыскателен к студентам, как он; он без церемонии, открыто казнил их сарказмами за незнание, делал резкие отзывы об их успехах на своих списках и не стеснялся большей части целого курса ставить единицы и даже ноли на экзаменах. Были случаи, что он даже письменно доносил об уклонении некоторых студентов от изучения его предмета на классном журнале (в сентябре 1845 года) — так позволяли себе поступать еще только некоторые монашествующие наставники. Профессор Гусеву все это сходило с рук, не вредя его популярности. До старости лет он и сам был в душе совершенным студентом, в своем холостом одиночестве даже и жил, как студент.

Его товарищи по кафедре — молодые бакалавры математики — действовали с ним согласно и были все люди очень симпатичные; до 1854 года их сменилось около него трое. Первый из них Е. В. Зубков, хорошо знавший свой предмет, усердный и скромный молодой человек, прослужил только два года с небольшим, надорвался от занятий и в январе 1845 года скончался от чахотки. Нового бакалавра не присылали почти до конца 1845 года, и Д. Ф. Гусев все это время должен был преподавать и математику, и физику один. От 9 октября на праздную кафедру был назначен бакалавром только лишь кончивший в этом году курс воспитанник Петербургской академии Михаил Яковлевич Морошкин, известный после автор многих трудов по русской истории.

Он был родом тверяк (сын священника, родился в 1821 году) и учился до академии в Тверской семинарии. Казанской академии суждено было сделаться первым местом его службы. Но та кафедра, на которую он сюда попал на первый раз, едва ли была ему по душе; судя по его последующей литературной деятельности исключительно в историческом направлении, он был по призванию историк, а не математик. Не знаем, много ли он был подготовлен к своей кафедре вообще, но к преподаванию тех отделов ее, с которых ему следовало начать свои лекции по приезде, он был вовсе не готов. Он явился в академию уже к концу ноября 1845 года, почти ко второму полугодию курсового 1846 года, когда профессор Гусев прошел с студентами все элементарные части математики и приступал к аналитической геометрии. Новый бакалавр почувствовал полную невозможность сделаться его продолжателем и, чтобы иметь на руках хоть какое-нибудь дело, упросил его уступить ему для преподавания часть физики, в которой можно было бы обойтись без математического анализа. Тот согласился и взялся сам докончить лекции по математике, а ему поручил читать из физики отделы о теплотворе, свете и электричестве. Он преподавал эти отделы в чисто популярном виде не столько физических, сколько литературных чтений. В вакат 1846 год судьба поблагоприятствовала ему оставить эту кафедру и перейти на другую, к которой он чувствовал настоящее свое призвание, на кафедру русской истории, вместо вышедшего тогда из духовно-училищной службы бакалавра Н. В. Минервина.

После него бакалавром математики от 10 октября 1846 года определен был кончивший в этом году курс воспитанник Казанской академии Алексей Александрович Бобровников. Он получил математическую кафедру, как штатную, только в прибавок к своей главной, но не штатной кафедре монгольского языка, так же, как его товарищ Н. И. Ильминский, оставленный при академии для преподавания татарского и арабского языков, получил кафедру истории философии, но, к неожиданной выгоде для математики, оказался действительным ее любителем и очень усердно ею занимался, почти наравне с своим главным предметом.

А. А. Бобровников[46] был сибирский урожденец (родился в 1822 году) сын иркутского протоиерея А. Бобровникова, известного составителя первой Монгольской Грамматики (1835 год), переводчика на монгольский язык разных священных и богослужебных книг и деятельного сотрудника в бурятской миссии иркутского епископа Михаила Бурдукова. В Казанскую академию он поступил из Иркутской семинарии и был одним из выдающихся студентов по своим талантам, хотя и числился по спискам довольно низко, у монашествующих наставников даже во II разряде. Ум Бобровникова отличался сильной логикой, ясностью, положительностью и вместе художественным направлением и явным преобладанием самодеятельности над восприимчивостью.

Он склонен был к изучению более теоретических наук, в которых на первом плане стояла строгая логика, чем наук фактических. После монголоведения — его специального предмета — он более всех наук изучал философию и увлекавшую его своею последовательностью математику, которые давались ему легко, с помощию только лекций, прослушанных в аудитории; но богословия, при тогдашнем риторическо-фантастическом направлении его преподавания, не любил и колко подсмеивался над богословскими лекциями профессора Серафима и Фотия. В академии долго сохранялось предание о том, как он пародировал лекции этих богословов во время классных перемен, читая студентам уморительно-серьезный курс пузыристики, в котором с обычными научными приемами излагал предмет, метод, важность этой фантастической науки, отношение ее к другим наукам и к жизни, затем классификацию разнообразных пузырей и т. д. Изучения языков он совсем не любил и ни одного из них не знал, кроме кое-как латинского, которого тогда почти невозможно было не знать, да чуть-чуть французского. Монгольский язык был почти его природный, и достигнуть его специального знания ему было нетрудно. После уже бакалавром, занявшись восполнением своего образования, он не раз жаловался на то, как ему трудно усваивать что-нибудь фактическое, как в его голове при чтении сейчас же начинается процесс самодеятельности по поводу изучаемых фактов и последние сейчас же уходят на задний план, давая место мысли и обобщению. Он так и не приобрел нужной эрудиции и навсегда остался только сильным, но недоучившимся умом-самородком. Во время его учения в академии его считали ленивым студентом, хотя он упорно работал по излюбленному своему монголоведению. В старшем богословском отделении после рождественских экзаменов 1844 года он подвергся даже формальному выговору правления за неуспешность по нескольким наукам[47]. За него горой стояли только профессор Гусев, считавший его украшением своей математической аудитории, студентом «с отменными способностями», и профессор философии Смирнов-Платонов, которому он писал прекрасные философские сочинения. Одна его диссертация по философии об онтологическом доказательстве бытия Божия издана в приложении к статье об нем М. Загоскина в «Сибирском вестнике» и может служить образчиком замечательной силы философской мысли у автора-студента. Потом на последнем году курса встал за него еще ректор Григорий, наметивший его в бакалавры по монголоведению и отечески заботившийся о подготовке его к предназначенной кафедре.

Немало кое-чего имела против него и тогдашняя инспекция. По воспоминаниям об нем его товарищей, это был человек с благороднейшим характером, честный и откровенный товарищ, и в то же время великий комик, тонкий и наблюдательный юморист, веселый рассказчик, выдумщик всяких студенческих проказ, душа всего курса. За свою студенческую живость ему пришлось поплатиться даже своим собственным здоровьем. Гордясь сибирским закалом своей действительно крепкой натуры, он однажды летом 1844 года, когда академия была еще в Спасском монастыре, к увеселению студентов задал в одном белье и с босыми ногами какую-то диковинную выпляску в садике против окон студенческого корпуса во время сильного и холодного дождя, и после этого упрямо отказался даже переменить на себе мокрое белье. Получив сильный ревматизм в ногах, он потом должен был живмя-жить в академической больнице и в университетской клинике. Будучи отличным рассказчиком и юмористом, он часто потешал студенческую компанию разными выходками даже на свой собственный счет. Инспекции, конечно, известны были и его проказы, и его выходки вроде чтения пузыристики. Одно время, после крупной ссоры его с братом инспектора Серафима, студентом Д. Аретинским в 1843 году, его положение в академии сделалось до того шатким, что он стал подумывать о переходе в университет. Инспекция относительно него принимала в расчет даже такие сведения, как например, донесение о видении одного служителя Ф. Гуляева (известного у студентов под именем Федьки Косого), который однажды, распарившись в бане, видел, как сама нечистая сила с треском свалилась с потолка бани на пол, потом обратилась в студента Бобровникова, потом провалилась сквозь землю. Целых три года Бобровников не аттестовался в кондуитных списках с хорошей стороны, и только в последний год инспектор раза два оценил его труды по должности канонарха академической церкви, отличив его «за любовь к молитве», да еще «за ласковость и обязательность в обращении с другими». Но ему все-таки едва ли бы пришлось кончить курс в нервом разряде, если бы за него не встал на последней конференции, бывшей при ревизоре епископе Афанасии, сам ректор Григорий и не отстоял его, как человека, нужного для кафедры монгольского языка, и если бы, можно, пожалуй, прибавить, инспектор Серафим не был в это время в отлучке из Казани, будучи назначен на ревизию Нижегородской и Пензенской семинарий.

По окончании курса он был командирован в калмыцкие степи, потому не мог приступить к преподаванию математики ранее нового 1847 года. До этого времени с октября 1846 года математику, как было уже упомянуто, временно преподавал Н. И. Ильминский.

Любовь А. А. Бобровникова к математике и занятия ею во время студенческого курса не пропали даром. Сделавшись бакалавром, он начал читать по этому предмету дельные лекции. Он занимал математическую кафедру до 1854 года и был хорошим помощником Д. Ф. Гусева, который всегда отзывался об нем с величайшими похвалами, как о самой крепкой математической голове. Курсы его были обширнее всех предшествовавших курсов. Кроме элементарной геометрии и тригонометрии, он довольно полно преподавал аналитическую геометрию. Последним отделом полной его программы к экзаменам 1852 года были: уравнения прямой, круга, эллипсиса, параболы и гиперболы; уравнения конических сечений; исследование об ассимптотах; уравнения конхоиды, цикоиды, логарифмики, кривой синусов, квадриссы, циклоиды и спирали. В 1854 году в его программе видим еще новое прибавление к предшествовавшему курсу — к экзамену выставлены были лекции по математической географии и популярной астрономии, которые до него никогда не читались. По рассказам современников, в 1852-54 годах он очень интересовался астрономией, завел небольшой телескоп и делал с ним астрономические наблюдения. «Я люблю, говорил он, астрономию; она уносит в бесконечное». Студентам он преподавал только самые общие и популярные по ней сведения: общие понятия по ее истории, о классах звезд, о кругах, о виде звездного неба в разные времена года, о величине звезд, параллаксе, о движении земли и луны в затмениях, о планетах и кометах, о расстояниях звезд и их движениях, о теории Лапласа об образовании мировых тел.

Это был последний его курс по математике. С сентября 1854 года особая кафедра по этой науке была закрыта. Ректор Агафангел, как мы видели, порешил даже совсем упразднить ее преподавание в пользу открывавшихся тогда миссионерских отделений; но при расписании занятий на предстоявший новый курс 1854—1856 годов ее пока на время пощадили и оставили при кафедре физики в качестве необязательного предмета для тех студентов младшего отделения, которые не записались ни на одно миссионерское отделение. Таких нашлось тогда 5 человек. Принимая во внимание такое малое число математиков и ревнуя о расширении своего любимого противораскольнического отделения, архимандрит Агафангел долго старался привлечь к изучению раскола и этих немногих любителей математики; но они устояли против всех его увещаний и доучились на математическом отделении до конца курса. Чрез 2 года ректор все-таки настоял на своем: в 1856 году, когда вновь поступившие в академию студенты VIII курса все до одного расписались по миссионерским отделениям, правление от 20 сентября определило вовсе не преподавать математики и оставить за профессором Гусевым одну только физику.

Такое гонение на физико-математическое образование, за которое Д. Ф. Гусев ратовал в течение всей своей профессорской службы, было сильным для него ударом и еще более озлобило его против монашествующих начальств. Ректора Агафангела он не мог выносить и, не стесняясь, бранил при всяком удобном случае, как человека, ровно ничего не понимающего в деле науки. Почти пустая математическая аудитория с 1854 года уже вовсе его не одушевляла, и он отводил свою душу только на классах физики; но и физика без математики плохо читалась, и он сильно загрустил. Профессор Аристов в своей книге о Щапове[48] приводит в образчик одну из записок, какие Д. Ф. Гусев посылал иногда в это время студентам: «Ревматизм и усилившийся от вчерашней дурной погоды геморрой не позволяют мне нынче выдвинуться из своей квартиры. На лекциях я не буду. Прошу в журналах означить, что господа студенты занимались повторением: a) из физики о законах движения, b) из геометрии о четырехугольниках. Журналы прошу прислать ко мне для подписи. Тишина да осенит время моих лекций!»… VIII-му курсу, вовсе не слушавшему математики, он должен был писать даже новые лекции, в которых все необходимые математические исчисления и доводы старался по возможности сводить только к первоначальным правилам алгебры и геометрии, известным еще с семинарии. Так промаялся он целый курс до 1858 года. К числу своих язвительных филиппик против чуждых математическому образованию наук он присовокупил теперь новые филиппики против усиливавшегося с 1855года исторического направления в академическом образовании, представляя историю какой-то сплетницей-салопницей всего мира, безнравственным памятником разных жестокостей, кровопролитий и подлостей рода человеческого, панегиристкой деспотизма и кулака и учительницей всяких безнравственных мерзостей.

Ректор Иоанн в своей записке правлению от 9 июля 1858 года предложил снова открыть кафедру математики, без которой преподавание физики нашел «странным», и назначить на нее особого наставника. Правление согласилось, и кафедра была открыта. Д. Ф. Гусев радовался этой победе физико-математических наук над неблагоприятными для них обстоятельствами и с новой энергией принялся за свое дело, являясь на лекции веселый, с обычными своими величаниями студентам, которых, в честь миссионерских наук, так было ему повредивших, называл теперь вместо милостивых господ шейхами. Но недолго пришлось поторжествовать ему и при новом ректоре, который, как видно из объяснений самого архимандрита Иоанна по жалобе на него профессоров, с самого начала своего ректорства составил об этом ветеране академии очень дурное мнение и старался поскорее сбыть его с рук.

Служебная карьера Д. Ф. Гусева со стороны начальственного к нему внимания была из весьма неблестящих и до ректора Иоанна, хотя он был одним из самых рабочих людей в академии и посвящал академическим делам все свое время и силы. Более всех начальствующих лиц ценил его преосвященный Владимир за труды по открытию и устройству академии и по заведению первых порядков в канцелярии академического правления; преосвященный, лично участвуя в этих трудах, хорошо видел их тяжесть и важность, и при выходе его из секретарской службы ходатайствовал о выдаче ему денежной награды в 500 рублей; Святейший Синод разрешил выдать 357 рублей 50 копеек, т. е. половину профессорского оклада[49]. В 1852 году, по случаю оставления им безмездной секретарской службы в конференции, академическое начальство представило преосвященному Григорию новый длинный перечень заслуг профессора Гусева как по конференции, так и по внешнему правлению, которое несколько раз давало ему важные поручения по ревизиям и следственным делам. По этому представлению преосвященный ходатайствовал о награждении его орденом святой Анны 3 степени, но в этом ходатайстве было ему отказано на том основании, что ни одна из перечисленных заслуг не подходила к §§ орденского статута. Тогда правление чрез преосвященного представило его опять к денежной награде в размере полного профессорского оклада — 715 рублей; в сентябре 1853 года эта награда была Святейшим Синодом утверждена[50]. Тогда же, как мы упоминали, и такую же награду получил более счастливый профессор Н. П. Соколов, заслуги которого никоим уже образом не могли идти в сравнение с заслугами Д. Ф. Гусева. Своим чередом шли ему одни только чины, которые он стал получать после выхода в 1845 году из духовного звания в светское; в 1851 году он получил чин статского советника — последний в своей службе. При ректоре Иоанне он был сделан членом правления и, по поручению ректора, вынес на своих плечах огромную работу по устройству продовольственной части академической экономии, составив нормальное расписание студенческого стола, стоившее ему нескольких месяцев непрерывного наблюдения за покупкой материалов для стола и за их приготовлением на кухне.

Летом 1858 года, когда эта работа была кончена, неприятные отношения между ним и ректором дошли до высшей степени. Явившись на одну из лекций VIII курсу, он уже не обратился к студентам с сияющим лицом, а долго ходил мрачный по аудитории, потом разразился красноречивой и нервной филиппикой против монахов, произведшей сильное впечатление на слушателей. У него что-то вышло с ректором решительное, и он хотел, очевидно, отвести душу и сорвать свое сердце пред любимой им молодежью. 26 сентября он должен был подать прошение об увольнении от должности по болезни. Прошение это было очень длинное и красноречивое; в нем он пересчитывал по документам правления все свои прежние заслуги, жаловался на то, что выбился из сил, а ничего во время службы не нажил, и просил назначения себе на содержание полного пенсионного оклада, хотя и не дослужил до срока двух лет; к прошению было приложено законное медицинское свидетельство. Ректор, побуждая его к подаче этого прошения, обещал исходатайствовать ему полную пенсию и действительно исполнил это обещание. От 6 ноября 1858 года пришло его увольнение, а от 17 февраля 1860 года назначение полного оклада пенсии. Любезность ректора простерлась до того, что осенью 1859 года он представил уволенного профессора к ордену Анны 3 степени — казалось уже очень неловким, что такой заслуженный человек, статский советник, при отставке не имел ни одного ордена. Он получил этот орден уже в феврале 1861 года[51].

Уволенный профессор около года не мог расстаться с своей академической квартирой, потом, и выбравшись из нее, поселился под сенью академии же в Академической слободке. Академическая компания оставалась его единственным знакомством в течение нескольких лет, пока по болезни ему не пришлось поселиться в деревне у одной знакомой помещицы. В 1867 году он переехал на жительство на родину в Рязанскую губернию, где и скончался. Последние годы его жизни были очень печальны. Он подвергся параличу и бедственно жил на попечении одной старушки — его давней прислуги, не оставлявшей его до смерти. С изменой телесных сил ему пришлось подвергнуться измене и того самого разума человеческого, могущество которого он постоянно проповедовал и прославлял в своей аудитории. Он забыл все, чем прежде занимался, и доживал свой век в каком-то религиозно-фантастическом мире, среди видений Господа Саваофа и разных духов[52].

После его отставки определением Святейшего Синода от 31 января 1859 года на его место был определен бакалавр Михаил Яковлевич Красин. Бумага об нем пришла в половине февраля, и до этого времени профессор Гусев все еще продолжал читать лекции. Лекции нового преподавателя начались по его приезде в Казань с 21 апреля, после Пасхи.

М. Я. Красин[53] был сын многосемейного дьякона Орловской епархии, родился в 1833 году, образование получил в Орловской семинарии и в Московской академии. По окончании курса в 1858 году он служил сначала учителем словесности в Ярославской семинарии. Время поступления его в Казанскую академию было неособенно для него благоприятно; как раз в это время члены академической корпорации были сильно раздражены против ректора Иоанна за то, что из обидного пренебрежения к воспитанникам Казанской академии он все вакантные кафедры старался замещать воспитанниками других академий; но М. Я. Красина они все-таки приняли в свою среду довольно любезно, а вскоре и полюбили, как доброго товарища Это был красивый брюнет южного типа, немного рисовавшийся своею наружностью, человек гордый, горячий и упрямый, но веселый, открытый и благородный. Профессор Гусев, продолжавший жить еще в академии, полюбил его и назвал своим «благородным другом» — название это обратилось потом в прозвище бакалавра Красина и им самим постоянно употреблялось в сношениях с нравившимися ему людьми. Между этими двумя профессорами заметно было даже что-то общее, несмотря на их разность по характеру, летам и наружности, это одинаковая манера держаться всегда с апломбом, высокое мнение о своей науке и о своем профессорском достоинстве, широковещательная, искусственно книжная речь всегда из отборных фраз, одинаковые, хватавшие через край, симпатии и антипатии и бурные, горячие филиппики против неприятных людей и явлений; — у Михаила Яковлевича все это выражалось лишь несколько мягче и, так сказать, жиже вследствие бòльшей легкости характера, сердечного добродушия и цельной непосредственности натуры. «Серьезный, величественный и в то же время добродушный», удачно охарактеризовал его один близкий к нему студент в надгробной над ним речи. Замечательно, что он вовсе не знал сомнений, отрицанья, был всегда человеком убежденным во всем, что бы ни говорил и что бы ни делал, без всякого внутреннего разлада и колебаний, оттого был постоянно самодоволен и непосредственно благодушен. Он не умел даже острить как-нибудь колко и разрушительно, как профессор Гусев, даже не понимал таких острот, хотя первый ловил и любил повторять чужие остроты веселого характера.

Об его роли среди наставнической корпорации в его некрологе, написанном рукою его ближайшего друга, говорится, что он «в короткое время занял в ней почетное место. Он не мог терпеть лжи, обмана, лести, низости, в ком бы и в каких бы утонченных видах они ни проявлялись; с своей горячностью и хохлацкой откровенностью и типичностью он клеймил их такими меткими выражениями негодования, что невольно привлекал к себе благородно мыслящие умы, да и самих провинившихся заставлял уважать себя. Во всех жизненных вопросах он принимал горячее, передовое участие, как то: в подаче прошений об увеличении скудного тогда жалованья, в более равномерном распределении между преподавателями побочных должностей, увеличивавших их годовое содержание, в более правильном разделении доходов редакции «Православного собеседника»… и, наконец, в отыскивании человеческих прав против абсолютной власти тогдашнего управления (здесь, разумеется, подача общего прошения наставников на ректора Иоанна)… Однажды ректор Иоанн», во время секретарства Красина, «написал на одном журнале его самую оскорбительную для умного человека дерзость — и Михаил Яковлевич во время полной бесправности преподавателей академии отвечал ему так смело и резко, что генерозный представитель абсолютизма пришел в крайнее изумление пред его смелостью, чтò и выразил ему лично, однако ж ограничился только отставкой его от должности секретаря и потом старался не задевать его самолюбия». В своем оправдании по жалобе профессоров[54] ректор, однако, дал очень тяжкий отзыв о бакалавре Красине, как о «главном деятеле в возмущении бакалавров» против ректора, «либерале в высшей степени, проникнутом до крайности современными идеями». При оценке этого отзыва для более верного определения воззрений Красина нужно указать на то, что он был рьяный поклонник М. Н. Каткова и с искренним увлечением читал все передовые статьи «Московских ведомостей». Коноводом он мог казаться ректору разве только потому, что, по своей горячности и увлечениям, действительно выдвигался вперед во всех общих делах, кроме того, как человек сердечный, был постоянно средоточием товарищеского кружка; его квартира всегда была любимым местом собраний для его сослуживцев, где они находили и радушный прием, и симпатичное веселье в свободные часы — даже после того, как в 1863 году он женился и зажил солидным семьянином.

По своему образованию он был скорее дилетант, чем специалист, хотя и стоял за свой предмет не хуже профессора Гусева. Московская академия не дала ему особенной эрудиции ни по одной отрасли наук; он учился, уча уже других, при помощи только своих счастливых дарований — оттого так легко и переходил от одной специальности к другой — от словесности к физике, потом от физики при новом уставе академии — к латинскому языку и классицизму. За каждую из этих специальностей он брался совершенно вновь, без подготовки, и каждой из них, по мере знакомства с нею, предавался со всем увлечением своей цельной и непосредственной натуры.

После поступления в академию ему прямо пришлось, кроме физики, взяться еще за математику, кафедра которой была вакантною. Это дало ему едва ли не первый толчок познакомиться с этой нужной для него наукой поближе. Но ему так и не удалось приобрести сколько-нибудь серьезного математического образования ни теперь, ни после. Когда в физике попадались ему математические исчисления, за которыми следить оказывалось ему не под силу, он без стеснения и откровенно прибегал за нужными разъяснениями к помощи своих сослуживцев — бакалавров математики, хотя и они были математиками тоже недальнего полета. Да в это время, время полного упадка математического образования между студентами, больше каких-нибудь, уже самих неизбежных, элементарных сведений по алгебре и геометрии от него, как преподавателя физики, никто и не мог требовать. Студенты тяготились в физике всякими математическими вставками даже и такого элементарного характера. Недаром сам профессор Гусев еще в 1856 году должен был писать для них новый курс лекций, более примененный к их познаниям или лучше незнанию по математике. При таких обстоятельствах М. Я. Красин оказался преподавателем физики как раз по сезону и, надобно сказать, верно определил свою роль в своей аудитории.

Оставив в стороне все математические отделы физики, от которых до последнего времени не мог отказаться Д. Ф. Гусев, он прямо обратился к популярному изложению науки, взяв в руководство даже не физику Щеглова, а физики Писаревского и Гано, и прямо попал в цель. Несколько позднее, ознакомившись побольше с математикой, он перешел от них к курсу физики Жамена и Вюльнера, но от этого только проиграл пред студентами. Другими пособиями служили для него во множестве издававшиеся в 1860-х годах разные популярные книги, большею частию переводные, Гартвига, Шлейдена, Циммермана и др., на которые тогда явился огромный запрос и в русском обществе, устремившемся без подготовки к изучению естественных наук. С этими пособиями М. Я. Красин явился самым современным преподавателем, какой именно и нужен был для тогдашней молодежи. Аудитория его сделалась любимою у студентов, привлекала к себе слушателей даже из старшего отделения академии. «Своей красноречивой импровизацией, говорит его некролог, своим уменьем одушевить их он вскоре привлек к себе массу слушателей и заставил их заниматься его предметом иногда в ущерб даже богословским занятиям… Для такого увлечения молодых людей требуется, по меньшей мере, любовь к своему предмету со стороны преподавателя, и ей Михаил Яковлевич обладал в высшей степени». Его аудитории нравилась самая манера его преподавания, задушевная, увлекающаяся и красиво-эффектная, умевшая всякую мелочь ставить, что называется, ребром. Ему как-то к лицу были даже небольшие странности, над которыми молодежь обыкновенно подсмеивается в преподавателе, например, щегольство фразой или частое выставление напоказ французского языка, которым преподаватель любил щеголять, потому что умел несколько на нем объясняться и считал себя хорошо усвоившим французский прононс по знакомству с одним французом Леженем, явившимся прямо из Парижа.

Как популяризатор физики, он обратил главное внимание в своем преподавании на производство физических опытов, которым предшественник его, уповавший в своих лекциях больше на математический анализ, не особенно баловал своих слушателей. Михаил Яковлевич нашел после него изрядно запущенным самый физический кабинет, находившийся обыкновенно в заведовании преподавателя физики. Со свойственною ему настойчивостью он стал хлопотать, чтобы правление распорядилось восполнить этот кабинет новыми инструментами и починить старые, ассигновав на это 1300-1500 рублей, дало преподавателю для уборки кабинета и услужения при опытах особого служителя и назначило для производства опытов известную сумму, 40-50 рублей в год, которую он расходует теперь из собственного кошелька. В новых инструментах правление отказало; починку отложило на будущее время, которое так и не настало; но служителя дало и на производство опытов деньги отпускать положило в количестве 30 рублей в год[55]. Опыты производились почти каждую лекцию и, кажется, всего более привлекали студентов к слушанию курса физики. Курс этот так и читался в физическом кабинете, несмотря на тесноту и загроможденность его помещения. Чувствуя свою силу именно в этих опытах, преподаватель старался по возможности сокращать все части своей науки, которые их не требовали, а один курс (1864—1866 годы) так и начал с электричества, чтобы сразу занять слушателей интересными опытами, потом постепенно переходил, почти обратным порядком по своей программе, к другим отделам, требовавшим менее опытов. Между студентами нашлись рьяные любители такой физики и почти совсем поселились в физическом кабинете, выпросив у преподавателя ключи; они стали добровольными смотрителями кабинета и постоянными ассистентами наставника в производстве всяких физических проказ. Увлечение последними дошло до высшей степени, когда физическому кабинету в 1864 году удалось приобрести фотографический аппарат, и Михаил Яковлевич стал вместе с студентами заниматься фотографией. С 1866 года кабинет обратился в какое-то фотографическое ателье и выпускал множество портретов, между прочим, преосвященного Антония. Своими опытами Михаил Яковлевич умел выставить свою физику напоказ и на академических экзаменах пред преосвященными. Особенно интересовался его экзаменами преосвященнейший Афанасий, сам любивший физику и естественнонаучные опыты.

До 1870-х годов М. Я. Красин был самым неутомимым работником, не щадившим своих сил. Он известен был как превосходный учитель; кроме академических лекций, он имел много уроков по физике и математике в разных учебных заведениях Казани, сначала в частном пансионе госпожи Чулковой и в училище девиц духовного звания, потом с 1867 года в Родионовском институте; с ноября 1864 года он 3 года преподавал во 2 Казанской гимназии, по приглашению ее начальства, латинский язык, который отлично знал и который после сделался предметом его новых занятий в академии после ее преобразования. В самой академии, кроме физики, он более 6 лет преподавал еще французский язык.

Литературных трудов по своему предмету он не оставил, кроме литографированных в 1864 году записок по физике. За описываемое время своей службы до преобразования академии, после которого должен был заняться писанием докторской диссертации об Августиновом творении De civitate Dei, он напечатал в «Православном собеседник» только несколько статей из своей московской курсовой диссертации по церковному праву, именно: «Обзоры определений константинопольского собора по вопросам Феогноста сарайского» («Собеседник» 1863 г. I, 142), собора Владимирского 1274 года (1863 г. I, 221), Московского 1503 года (1863 г., II, 349) и Виленского 1509 года (1863 г III, 113) и «Обзоры правил древних русских митрополитов» («Собеседник» 1864 г., III, 195; 1865 г. I, 51, 107, 189; II, 9; 1866 г., I, 88).

Служба его была счастливее службы его предшественника. После отъезда ректора Иоанна через год (с июня 1865 года) он был произведен в экстраординарные профессоры, а от 10 января 1868 года (по представлению от ноября 1867 года) был утвержден в звании ординарного профессора. Но в следующем году его служебное положение сильно пошатнулось: еще в марте сделалось известным по частным слухам, что кафедры физики и математики в Казанской академии будут при новом уставе академии закрыты; когда новый устав, после утверждения его 30 мая, был публикован, слухи эти вполне подтвердились. Профессор Красин с преобразованием академии в 1870 году должен был остаться за штатом. Это было очень тяжким для него ударом, тем более что он был в это время уже обременен семейством, да и лета его уже были не те, чтобы с молодой энергией пуститься на новую специальность, которая бы могла дать ему новую кафедру в академии. Его выручило из этого тяжелого положения знание латинского языка, который вместе с историей римской словесности при новом уставе должен был составить предмет самостоятельной кафедры. Переход на эту кафедру был лучшим для него исходом из затруднения, хотя ему и при этом предстоял тяжелый труд приняться совершенно вновь за изучение незнакомой ему истории римской литературы и, кроме того, писать обязательную для него, как ординарного профессора, докторскую диссертацию по какому-нибудь сродному этой литературе богословскому предмету. По его просьбе в начале 1870 года ректор Никанор предложил правлению: ввиду требуемого новым уставом усиления в академическом курсе классических языков, профессора этих языков Некрасова оставить при преподавании одного греческого языка, а преподавание латинского ныне же особо поручить профессору физики Красину сверх преподаваемого им предмета. 22 января предложение это было утверждено и правлением, и преосвященным, и кафедра латинского языка заранее упрочена за профессором Красиным[56]. Он тогда же принялся переводить с студентами сочинение Августина De civitate Dei, которое, кажется, тогда же и наметил себе, как предмет своей будущей докторской диссертации.

Обратимся теперь к восстановленной в 1858 году кафедре математики. Со времени своего восстановления до 1870 года она успела переменить 5 преподавателей, не считая профессора Гусева и несколько раз занимавшего ее временно Красина. Первоначально в 1858 году ректор Иоанн перевел на нее с противомусульманского отделения Н. И. Ильминского; но этот невольный математик, так бесцеремонно и деспотично отбитый от своего специального и задушевного дела, вовсе ушел из академической службы раньше даже утверждения на новой кафедре, в октябре того же 1858 года. До половины февраля 1859 года за него читал математические лекции профессор Гусев. После выхода Гусева из академии математику поручено было преподавать вместе с физикой агроному Е. С. Фалькову, приглашенному тогда из Казанской семинарии на должность эконома академии. Ректор Иоанн хотел сделать его бакалавром штатным и совсем перевести из семинарской службы на академическую; но это, как мы уже говорили, ему не удалось. Да недолго оставался Е. С. Фальков и временным преподавателем. В декабре 1859 года кафедра математики была временно поручена М. Я. Красину и оставалась без особого преподавателя до осени 1861 года, когда, по распоряжению от 22 августа, на нее переведен был учитель Самарской семинарии Петр Васильевич Знаменский.

П. В. Знаменский, урожденец Нижнего Новгорода, сын дьякона (родившийся в 1836 году), образование получил в Нижегородской семинарии и в VIII курсе Казанской академии. По окончании курса в 1860 году он был назначен в Самарскую семинарию на кафедру философии. В академии вступил в должность 19 сентября 1861 года. После бакалавра Бобровникова и после временного закрытия кафедры математики, последняя стала постоянно преподаваться в академии только в элементарном объеме; из нее проходились обыкновенно только алгебра, элементарная геометрия и вкратце прямолинейная тригонометрия и притом без дальних хитростей, прямо по учебникам средних учебных заведений, между которыми предпочтение давалось по-прежнему руководствам Себржинского и Райковсого. Больше этого преподавателям с своей стороны ничего нельзя было и предпринимать, потому что студенты едва осиливали и такого рода преподавание. В семинариях, вследствие повсюдного упадка математического образования, они не получали почти никакой подготовки к академическим занятиям по математическим предметам и видимо тяготились математическими лекциями. Математика, очевидно, доживала в академии свои последние годы. Бакалавр Знаменский оставался на кафедре математики до конца того курса, который он застал в низшем отделении; в следующий курс ему пришлось преподавать алгебру только временно, до половины ноября 1862 года, потому что еще с 25 мая этого года он был перемещен на кафедру русской гражданской и церковной истории. На место его от 27 октября того же года определен кончивший в этом году курс воспитанник Казанской академии IX курса Василий Яковлевич Рожанский.

Он был сын протоиерея Нижегородской епархии, родился в 1835 году, до академии учился в Нижегородской семинарии. Это была даровитейшая голова IX курса студентов, но он попал не на свое место, математики не любил и, хотя хорошо ее знал, но скучал ее преподаванием. Лекции его отличались необыкновенною ясностью, которою он умел привлекать к изучению своей науки даже профанов, и для достижения которой немало работал над методом преподавания и выбором руководств. В изложении тригонометрии за особенную точность и ясность пред всеми русскими и иностранными руководствами он отдавал предпочтение лекциям профессора Московской академии Делицына, с которыми познакомился в одном рукописном их извлечении. Научные его симпатии влекли его преимущественно к занятиям по богословской апологетике и философии, которые он начал еще в студенчестве. Владея хорошо языками, он много читал иностранных произведений по этим областям литературы, делал из них для себя переводы и выдержки. Занятия эти отразились и на его литературной деятельности. Им были напечатаны следующие статьи: 1) «Состояние протестантского богословия в конце XVIII в.» — в «Православном собеседнике» 1864 г. т. I, 31, 332; II, 221; 2) «Новое или немецкое католичество» — в «Духовном вестнике» 1864 года в майской книжке, и 3) «Декарт и его философия» — в «Ученых записках Казанского университета» за 1865 год стр. 341-384. Последняя статья была обязана своим происхождением особому обстоятельству: она была представлена совету университета на соискание университетской кафедры по философии.

Стремясь выбиться из своей скучной математической колеи на больший простор ученой деятельности, к которой влекло его призвание, и, не видя надежды на получение соответствующей этому призванию кафедры в самой академии, он решился воспользоваться восстановлением философской кафедры при университете. 18 мая 1865 года декан историко-филологического факультета Н. Н. Булич представил его совету в качестве кандидата на эту кафедру для посылки с научною целью за границу, а чрез 10 дней состоялась и самая баллотировка его в совете, давшая благоприятный результат[57]. Он был очень доволен и стал готовиться к поездке за границу. Мечта об этой поездке стала «жизненным его интересом, служила, как выражается его некролог[58], нравственным для него содержанием», и когда разрешение на нее из министерства просвещения не последовало, ему стало «очень горько разочарование: как будто что-то улетело от него очень дорогое, как будто судьба только дразнила его». Он быстро стал после этого опускаться. Прежде живой, остроумный, легкий характером, душа общества молодых сослуживцев, он сделался озлобленным, резким в своих остротах и насмешках до цинизма, стал удаляться от общества и даже предаваться одинокому кутежу и пошел под гору… Весной 1867 года у него открылся тяжкий недуг — рак в желудке. В вакат этого года в надежде поправить свои силы он отправился на родину, в Нижегородскую губернию, но здесь окончательно слег и в июле скончался.

После него кафедру математики занял назначенный на нее от 28 сентября того же года воспитанник Петербургской академии Василий Степанович Братолюбов, родом из Олонецкой епархии, сын причетника (родился в 1840 году). До академии он учился в Олонецкой семинарии, академический курс кончил в том же 1867 году, когда назначен в Казанскую академию на службу. На кафедре математики состоял до преобразования академии в 1870 году, когда, по закрытии этой кафедры, остался за штатом и поступил на должность библиотекаря академии.

Науки исторические: а) всеобщая история.

Историческое отделение, поставленное до 1844 года в параллель с физико-математическим, при открытии академии получило только одного бакалавра без профессора; но на эту должность попался такой человек, благодаря которому это отделение с успехом могло соперничать с физико-математическим, хотя и лучше обставленным. Это был Петр Иустинович Палимпсестов, который с самого начала занял почетное место между лучшими светилами в составе первых наставников академии. Такую репутацию он сохранил между студентами и после соединения обоих отделений в 1844 году.

Он был родом из Саратовской губернии, сын священника, родился в 1819 году; учился сначала в Саратовской семинарии, потом в Московской академии, в XIII ее курсе; в Казанскую академию назначен прямо по окончании курса (от 28 сентября 1842 года). Первые два года службы достались ему очень тяжело, потому что он один должен был преподавать студентам и общую и русскую историю, а здоровье его было небогатое. Несмотря на все усердие и исправность, с какой он выдерживал тогдашние двухчасовые лекции, он не мог пройти ни той, ни другой науки сполна, как того требовало начальство, — в преподавании общей истории остановился на веке реформации, а русскую прошел до царствования Бориса Годунова — и еще в начале второго курсового года (от 17 сентября) входил в правление академии с просьбой назначить на русскую историю особого наставника. От 27 сентября правление, как было упомянуто, представляло по этому случаю к переводу на историческое отделение профессора Смирнова-Платонова, но в декабре на это представление пришел отказ с обещанием назначить другого преподавателя истории с началом уже следующего II курса академии[59]. Обещание это в свое время действительно было исполнено, и русская история была отделена от общей, получив особого наставника.

В последующие курсы П. И. Палимпсестов успевал прочитывать почти всю историю до французской революции включительно и заканчивал ее общим очерком новейшего времени. Материалы и руководства, служившие ему для лекций, пересчитаны в академическом отчете за первый курс таким образом: «читал гражданскую всеобщую историю при пособии Роттека, Беккера, Пёллитца, Лоренца и некоторых частных историй, как то: Флятта, Лео, Менцеля и других, поверяя их сказания относительно древней истории по подлинникам классических историков, а при чтении истории русской, по недостатку для нее материалов, руководствовался большею частию Карамзиным и Устряловым, для руководства студентам написал историю войн греков с персами, историю войны Пелопонесской и княжение Иоанна III». Те же пособия по общей истории выставлены им в программе на 1846/48 годы; по средней и новой истории прибавлена в качестве пособия «История европейских государств» издательства Герреса и Уккерта. Но главным пособием для него служила неизданная еще «История» Фр. Лоренца; она была известна тогда в литографированных записках, более пространных, чем последующее печатное ее издание, начавшееся с 1845 года. Эта прекрасно изложенная прагматическая история, не потерявшая и теперь своего научного достоинства, стоящая даже выше многих современных произведений этого рода, в тогдашнее время была ничем незаменимым и единственным по своим достоинствам трудом, оставившим далеко позади себя все другие русские руководства по общей истории.

Добывши эти записки еще в Москве, Петр Иустинович положил их в основу своего преподавания и готовил по ним все свои лекции. Лекций он никогда не читал по тетради. Обладая счастливым даром слова, он всегда являлся в аудиторию с блестящей импровизацией, которая увлекала всех студентов. Когда существовали еще особые отделения, студенты исторического отделения вступали в спор с студентами-математиками о том, чей оратор лучше говорит, Палимпсестов или Гусев. Студенты III курса, успевшие познакомиться с печатным изданием первых томов Лоренца, стали замечать, что профессор часто буквально передает его текст, но преподавательская репутация его не переставала держаться на прежней высоте и после этого. Слушатели любили даже записывать за ним лекции, хотя он этого никогда не требовал. В отношении к студентам он был очень строг, часто производил с ними репетиции и требовал от них отчетливого знания. Репетиции и экзамены производились, впрочем, не по его лекциям, а по печатному руководству Смарагдова, которое для этого нарочно было выписано им в библиотеку в нескольких экземплярах.

Небогатое здоровье не позволило ему долго служить в Казани. В 1845 году он брал отпуск в Бугульму для лечения кумысом. Весной 1847 года вышел по болезни из духовного звания в светское. Осенью того же года от 17 сентября начальство академии, желая его поощрить по службе, возвело его в звание экстраординарного профессора. Но он все-таки вскоре после этого вышел из академии: по окончании 1848 учебного года подал о том просьбу, а от 9 ноября был уволен. После академической службы с 28 апреля 1849 года он поступил на службу гражданскую в Петербурге помощником столоначальника в департаменте исполнительной полиции; с 1850 года был определен там же чиновником особых поручений. В 1854 был назначен старшим советником губернского правления в Воронеж, но чрез год снова поступил в департамент исполнительной полиции правителем канцелярии. В 1857 году перешел чиновником особых поручений в департамент государственного казначейства, в котором и служил затем до конца жизни — с 1858 года начальником отделения, с 1871 года чиновником особых поручений V класса. Имел чин действительного статского советника (с 1868 года) и ордена Станислава и Анны 2 степени и Владимира 3 степени. Скончался в марте 1879 года.

Преемником его по кафедре с 25 ноября 1848 года назначен был один из симпатичнейших профессоров в истории академии, воспитанник I курса Иван Петрович Гвоздев, личность которого уже очерчена нами выше, как бывшего помощника инспектора, потом секретаря правления и, наконец, инспектора академии. По приезде своем из Ставрополя, где он служил прежде в семинарии, он вступил в свою академическую должность 30 марта 1849 года и с этого времени постоянно занимал кафедру истории до конца описываемого времени и 3 года еще потом при новом уставе академии.

История была любимым его предметом еще во время академического курса. В классных журналах I курса нельзя не заметить, что все дневные записи о содержании исторических лекций, вместо дежурных по классу, писались исключительно рукою студента Гвоздева, который, вероятно, лучше всех мог передать обыкновенно сложное и многопредметное содержание каждой лекции профессора Палимпсестова. Кроме того, он методично записывал самые лекции последнего и еще профессора церковной истории. записки эти, стоившие ему конечно немалого труда, он добродушно предоставлял в пользование всему своему курсу; по церковной истории они служили для студентов единственным пособием для приготовления к репетициям и экзаменам. На должности они пригодились потом и ему самому. История Лоренца, по которой читал профессор Палимпсестов, сделалась образцом в манере изложения фактов и для его собственных лекций. Нужно заметить, что в академии с этой кафедры читалась только история государственная; культурная сторона истории для экономии времени предоставлялась по соответствующим частям другим кафедрам, каковы кафедры церковной истории, истории философии, словесности и другие; история Лоренца по своей программе как раз подходила к такому объему академического курса. Для обработки разных частных отделов своей науки Иван Петрович пользовался и другими, общими и частными историями и монографиями, какие находились в академической библиотеке, особенно «Мыслями» Гердера, «Историей Греции» Грота, «Общей Историей» Кантю, «Историей цивилизации» Гизо, трудами Ранке и другими; в 1860-х годах он часто прибегал еще к пособию Вебера. «Истории цивилизации» Бокля он не любил за ее претензии и парадоксы и несколько раз задавал студентам письменные работы, направленные к опровержению некоторых ее общих положений.

Каждая лекция И. П. Гвоздева была обработана в совершенстве и отличалась необыкновенно простым и ясным изложением фактов, какою-то добродушной, чисто летописной жизненностью и редкой объективностью. Курс его открывался обыкновенно краткими, но типичными очерками деспотий востока, начиная с патриархального строя древнего Китая, потом с истории Греции постепенно переходил в подробный рассказ, полный превосходных характеристик как личностей, которые одну за другою вводил в него преподаватель, так и учреждений известного государственного строя и целых народных типов. Характеристики эти рисовались им не в отдельных отвлеченных очерках, а постепенно, черта за чертой возникали пред слушателем из самого его рассказа, по-видимому, совсем беззатейного, до обыкновенности простого, без всяких красивых и хлестких слов и даже без общих выводов и пояснительных заметок; только уже под конец каждого такого рассказа, ощутив в себе самом обрисованный профессором образ или выясненную им мысль, слушатель наконец догадывался, какую умную и законченную вещь он сейчас выслушал, и сколько таланта и работы она стоила прежде, чем вылиться в такой ясной и простой форме какого-то добродушного дедушкина рассказа. Некоторые студенты — между прочим А. П. Щапов — так и называли Ивана Петровича дедушкой. Манера держаться и манера читать лекции у него, в самом деле, еще смолоду была какая-то скромно старческая.

Он входил в аудиторию робкий, конфузливый, сгорбившись, застегивая свой сюртук, стыдливо кланялся, упорядочивал свои височки и затем весь уходил в кафедру, как будто хотел за нее спрятаться. Лекцию он говорил без всяких ораторских интонаций, в простом рассказном тоне, лишь с небольшими выкрикиваниями в видах усиления слабого голоса, и без всяких жестов, кроме изредка употреблявшегося им в особых случаях старческого жеста указательным пальцем, которым он как-то забавно кивал вперед, сгибая его крючком. В течение всей лекции он ни разу не поднимал глаз на студентов, чтобы им не помешать в чем-нибудь, и смотрел в лежавшую пред ним книгу или тетрадь, хотя бы она вовсе была ему не нужна; чтение его было большею частью импровизованное или заученное наизусть, но почему-то, вероятно по робости, он вовсе не мог говорить, если пред ним не лежала книга или тетрадь, хотя бы даже вверх ногами. Ровная интонация его чтения не изменялась с начала до конца, о чем бы он ни говорил, о страшных ли злодействах, или о забавных курьезах; неизменным оставалось и его робко-спокойное, немного грустное выражение лица. Он как бы совсем отрекался на кафедре от всего своего личного, чтобы быть вполне объективным. Замечательно, что студенты никогда не слыхали у него на лекции местоимения «я» или даже «мы», которое так любезно всем профессорам, точно будто лекцию говорил не он, а сама кафедра. Например, студенты VIII курса только раз уловили за ним добродушное выражение его субъективности, когда он, читая превосходную характеристику иезуитов под веселую руку, по случаю какого-то своего семейного праздника, вдруг запнулся, не находя нужного слова, конфузливо улыбнулся и закончил свою речь неожиданным: «Они были… они были… мошенники», и даже кивнул пальцем. Это было такое событие, о котором студенты толковали чуть не целый курс. Любопытно, что этот кроткий, незлобивый человек почему-то особенно любил и на лекциях, и в компаниях изображать и растолковывать разные плутни, интриги и козни хитрых и злостных людей, даже видимо увлекаясь распутыванием подобных явлений.

С студентами он был в высшей степени деликатен, по учебным отношениям даже еще более, чем по инспекции. На репетициях он всегда становился к спрашиваемому студенту почти задом, чтобы тот не стеснялся свободно пользоваться своими тетрадками или книгой, а на экзаменах, где ни книг, ни тетрадок не полагалось, старался по-своему поддержать всякого юношу, проявлявшего наклонность провалиться, или умалчивая об его промахах, или, где нужно, поправляя их, например таким «незаметным» образом: «Битва кончилась, барабанил студент со всею решительностию, тем, что он победил неприятеля». — Да, т. е. он был разбит неприятелем наголову и потерял тогда все свое войско. — Или: на вопрос экзаменатора о хронологии события студент отвечал намах, что оно относится к XVI веку. «Совершенно справедливо, подтверждал невозмутимо профессор, это было в 1120-х годах». Не было ни одного профессора менее требовательного, чем он. В списках его всем студентам ставились самые высокие баллы, не менее 4. И все-таки студенты сравнительно очень усердно занимались по его классу, охотно сидели на его лекции и даже записывали за ним, хотя он никогда не требовал отчета в том, чтò им читал, довольствуясь ответами по какому-нибудь учебнику, обыкновенно по истории Смарагдова. Это было с их стороны справедливой данью любви к симпатичному профессору и уважения к его таланту.

Самой лучшей порой его преподавательской деятельности было время до 1856 года. В этом году его поразило большое несчастие. 5 июня, в то время, как он был в академии на должности, в его городской квартире вспыхнул сильный пожар; весть об этом мигом донеслась до академии; студенты вместе с ним прибежали спасать его имущество вместе с имуществом его тестя, жившего с ним в одном доме, другого любимого профессора, Г. С. Саблукова. Но было уже поздно; пожар истребил все, и, между прочим, все записки И. П. Гвоздева. Ректор Агафангел был так любезен к нему, что распорядился составить список его погоревшего имущества и взялся хлопотать через правление о вознаграждении его убытков. С согласия Святейшего Синода, Ивану Петровичу выдало было 200 рублей из экономических сумм[60]; но потеря лекций осталась, конечно, невознаградимой. С этого времени он стал читать лекции слабее, то восстановляя свой прежний курс на память, то прибегая к разным печатным пособиям на русском и иностранных языках, когда собственная работа ускользала из памяти. Он делал это, впрочем, так умело и талантливо, что слушатели, в сущности, очень немного терпели от его потери, и репутация его прекрасного преподавания нисколько не пострадала.

На литературное поприще, по своей скромности, он не решался выступать. В печати осталась после него только «Историческая записка о Казанской академии», написанная по случаю празднования 25-летней ее годовщины и напечатанная в «Православном собеседнике» 1868 года (ч. III). Вследствие той же скромности и недоверчивости к себе он не решился писать докторской диссертации, которая требовалась академическим уставом 1869 года от всех ординарных профессоров академии.

По академической службе он был известен, как самый усердный работник, и был постоянно облекаем то разнообразными поручениями начальства, то посторонними должностями — помощника инспектора, секретаря правления и конференции, члена правления, члена цензурного комитета, инспектора — которые все исполнял с редкой деловитостью и аккуратностью. Начальство ценило его за эту деловитость, а также и за невозмутимую кротость, скромность и исполнительность, но немало пришлось ему испытать и огорчений, особенно от ректора Иоанна, который относился к нему, как секретарю, с обидным высокомерием, хотя в душе и ценил его достоинства. Повышения по службе начались для скромного бакалавра Гвоздева только с 1857 года, когда он был возведен в звание экстраординарного профессора. Ординарным профессором он стал с марта 1865 года. Чинов не получал, так как все время службы оставался в духовном звании, и только в 1868 году был награжден за усердную и полезную службу орденом Святой Анны 2 степени.

б) Русская история.

В первом курсе русскую историю, как сказано, читал профессор П. И. Палимпсестов. С началом следующего курса кафедра ее была разделена на две, кафедру русской гражданской и кафедру русской церковной истории. На каждую из этих наук было назначено по два года, так что вся русская история должна была прочитываться в 4 года и таким образом получила в академии довольно роскошную постановку сравнительно с курсами других наук. Такой четырехлетий курс имели еще только изучение Священного Писания да некоторое время естественные науки. В 1848 году обе исторические кафедры были соединены в одну и чтение как церковной, так и гражданской русской истории было поручено одному наставнику, но курс этой соединенной истории по-прежнему остался четырехлетним; и ту и другую науку преподаватель должен был читать особо, два года одну и два года другую поочередно студентам обоих отделений вместе, так что один курс студентов начинал изучение русской истории в младшем отделении с гражданской истории и продолжал в старшем историей церковной, другой, следующий курс — наоборот. Служба по этой двойной кафедре была самою тяжелою в академии, особенно со второй половины 1850-х годов, когда русская история стала особенно видною наукою в академии, и преподаватель ее должен был просматривать по ней множество письменных студенческих работ как семестровых, так и курсовых.

Первыми особыми преподавателями русской истории со II курса были назначены: в младшем отделении гражданской истории Николай Васильевич Минервин, в старшем — церковной — Григорий Захарович Елисеев.

Николай Васильевич Минервин, урожденец Московской епархии, сын сельского причетника, родился в 1806 году, образование получил в Вифанской семинарии и в Московской академии. По окончании академического курса в 1842 году он был назначен от 28 сентября в состав первых преподавателей Казанской академии бакалавром греческого языка, который и преподавал в течение всего I курса. На русскую гражданскую историю, которая в первое полугодие II курса вовсе не читалась, он был переведен от 29 января 1845 года с оставлением за ним же и преподавания греческого языка. Он преподавал эту науку всего три полугодия, и то неполных, но и в такое короткое время успел прочитать ее всю до царствования императора Николая I включительно. Это было краткое фактическое изложение ее под руководством главным образом русской истории Устрялова; студенты готовились к экзаменам по русской истории Кайданова. В вакат 1845 года он уехал в Москву на побывку, но в августе прислал оттуда прошение об отсрочке своего отпуска по случаю сватовства к дочери одного московского священника, а после первой отсрочки в сентябре выпросил себе еще другую до 12 октября по случаю самой свадьбы[61]. Все это показывало, что он недолго прослужит в академии. В следующий вакат 1846 года у него действительно оказались разные семейные обстоятельства, вследствие которых он подал просьбу об увольнении от духовно-училищной службы для поступления в Московское епархиальное ведомство. От 23 августа состоялось самое увольнение, а 4 мая 1847 года он был рукоположен во священники к московской Козмодемьянской церкви в Садовниках.

На место его на историю и греческий язык тогда же перешел с математики бакалавр Михаил Яковлевич Морошкин, прослуживший на этой кафедре целый курс 1844—1846 годов. Он принялся за новый предмет с увлечением и нашел в нем свое учено-литературное призвание на всю свою последующую жизнь. Время своей службы при Казанской академии он не ознаменовал ни одним литературным трудом; это было время его собственного ученья по русской истории. Его курс состоял из такой же краткой передачи хода всей русской истории, как и курсы обоих его предшественников. Программа, порядка которой он держался, была составлена по русской истории Кайданова, служившей руководством и для студентов, с дробным делением древней истории на 7 и новой на 5 периодов. Из записей классного журнала и из его программы, представленной в 1846 году пред началом курса, видно, что, кроме Карамзина и Устрялова, он старался знакомиться с летописями, актами и со всеми частными исследованиями, какие только мог найти в скудной еще тогда академической библиотеке. Библиотека эта только недавно получила и самые летописи с актами, хотя выписала их из Петербурга еще в 1843 году по требованию бакалавра Палимпсестова; надобно же было случиться такому несчастию, что тюки с ними потеряла тогда почта, да еще завела об этой потере длинную канцелярскую переписку, из-за которой вторичная выписка таких необходимых книг оттянулась до весны 1845 года[62].

Лекции свои он писал и читал их с большим увлечением. Древнюю историю он прошел очень кратко, остановившись подолее только на современном тогда вопросе о варягах, и довел ее до смутного времени в одно полугодие. Затем его остановило на себе исследование о смутном времени Бутурлина, и он обозрел это время подробнее в нескольких живых лекциях, в которых и тогда уже сказывалась отличительная черта его позднейших работ, особенно работы об иезуитах в России — тенденциозный патриотический субъективизм и наклонность к обличениям во имя патриотизма и православия. Он бесцеремонно бранил всех изменников русской земли в смутное время, вроде Салтыкова, Масальского, который так и выступал у него в рассказе с кличкой «подлец Масальский», и других. После смутного времени его особенно заняли XVIII век, который он читал по Вейдемейеру, и история Александровских войн по Михайловскому-Данилевскому. Для изучения XVIII века он прочитал все тогдашние книги и книжки, начиная с Голикова и собраний анекдотов о Петре и Екатерине II и оканчивая «Историей Пугачевского бунта» Пушкина. Таким образом, он и тогда уже выступил, как историк преимущественно нового времени, каким явился в своей последующей историко-литературной деятельности.

К сожалению, его служба Казанской академии по русской истории только одним курсом и ограничилась. 25 октября 1848 года он был уволен от нее по прошению для поступления в Санкт-Петербургское епархиальное ведомство и с 1 декабря определился в священники к петербургскому Казанскому собору. Дальнейшая его судьба и его литературная деятельность достаточно известны из его некрологов и библиографий, помещенных в разных духовных и светских изданиях за 1870 год, год его кончины. Более полные библиографические сведения об нем можно видеть в «Русской Старине» 1870 г. т. I, 500-506.

После его выхода из академии постановлением правления от 11 ноября 1848 года русская гражданская история была соединена с церковной и поручена для преподавания бакалавру последней Г. 3. Елисееву.

Григорий Захарович Елисеев был родом из Сибири, сын священника Томской епархии (с. Голопупова), родился в 1819 году, образование получил в Тобольской семинарии и в Московской академии, где застал еще ректорство архимандрита Филарета Гумилевского, после архиепископа черниговского, и где слушал по русской церковной истории лекции А. В. Горского. По окончании курса в 1844 году от 12 декабря он был назначен в Казанскую академию бакалавром по русской церковной истории и еврейскому языку. После, при соединении обеих кафедр русской истории, от преподавания этого языка он был освобожден, равно как и от преподавания греческого, который был соединен с русской гражданской историей. К чтению исторических лекций он приступил уже 23 января 1845 года; за первое учебное полугодие до Рождества 1844 года русская церковная история преподавалась временно все тем же бакалавром Палимпсестовым, который был тогда в академии пока единственным преподавателем всяких историй.

Как воспитанник Московской академии, сравнительно много занимавшейся тогда церковной историей, и слушатель такого солидного историка, как А. В. Горский, Г. 3. Елисеев был, вероятно, довольно уже подготовлен к преподаванию своего предмета, по крайней мере, принялся за него с большим усердием. В программе 1846 года в качестве пособий своих при занятиях он выставил труды по русской церковной истории митрополита Евгения, историю Карамзина, Geschichte der russischen Kirche von Strahl и разные (без наименования) статьи, преимущественно, конечно, статьи преосвященного Филарета, Горского и вновь восходившего светила русской церковной истории, преосвященного Макария Булгакова. Еще раньше этого, на первых неделях своей службы, в марте 1845 года, увидав, как скудна была историческими пособиями библиотека академии, он обратился к пересмотру семинарских библиотек Казанского округа, каталоги которых были все известны во внешнем академическом правлении, и чрез академическое начальство выписал из этих библиотек множество книг и рукописей для временного пользования. Пользование это производилось им весьма энергично; из документов правления видно, по крайней мере, что все выписанные книги и рукописи были отосланы из академии обратно в следующем же году[63].

Русскую церковную историю он читал подряд в течение трех двухлетних курсов до 1850 года, потом, по смыслу определения правления 11 ноября 1848 года, стал чередовать ее с гражданскою историей; в курс 1850—1852 годов читал последнюю, затем в 1852—1854 годах опять, в четвертый уже раз, церковную. Понятно, что церковная история сделалась главною его специальностью, предметом, наиболее им разработанным. Русскую гражданскую историю он преподавал, близко держась Карамзина, Устрялова и Соловьева, в сжатом фактическом рассказе, не производившем на студентов никакого впечатления, по крайней мере, вскоре ими забытом; к экзаменам они готовились по «Истории» Устрялова. По истории церковной он сдавал им собственные записки[64], которые с каждым курсом усовершенствовал, как и свои чтения с кафедры. Курсы его, впрочем, и по этой науке носили характер исключительно фактический. Его программа была очень похожа на программу известной «Истории русской церкви» архиепископа Филарета черниговского, с которой он, вероятно, был знаком еще до ее появления в печати. В его чтениях был тог же порядок материй, те же приемы исследования и такой же выбор предметов, выдвигавшихся в рассказе наперед. Как и преосвященный Филарет, он особенно долго останавливался на истории распространения христианства в России, на истории ересей и расколов (по книге Руднева) и на чисто археологических подробностях касательно богослужебных обрядов в тот или другой период истории, церковной архитектуры, живописи, пения и т. п.

В таком же историко-археологическом роде в период академической службы была и литературная деятельность этого ученого, сделавшегося потом известным светским писателем и журналистом. Литературные наклонности стали проявляться у него в первый же год его бакалаврства и направились первоначально к разработке его специальной науки. Не имея под руками средств к разработке общих вопросов по русской церковной истории, он, как и многие другие провинциальные историки, обратился к разработке местной истории и археологии. 22 ноября 1845 года он заявил правлению о своем намерении написать историю Казанской епархии и просил исходатайствовать у преосвященного Владимира начальственное содействие при собирании нужных для этой работы материалов. Преосвященный изъявил на это свое полное согласие и Григорий Захарович занялся пока предварительным изучением наличного материала и собиранием сведений о том, где что можно найти по епархии и где какие находятся замечательные церковные древности и святыни. От 8 апреля 1847 года он снова просил преосвященного о предписании: а) из мест, где есть чудотворные иконы, выслать на короткое время описание этих икон и сведения о их явлении, б) из соборов и монастырей выслать, также на короткое время, все соборные и монастырские летописи, синодики и описи церковного имущества ранее 1740 года, и указал самые места, куда послать подобные предписания. Преосвященный Владимир практично заметил в своей резолюции, что от монастырей и причтов «нельзя, кажется, будет дождаться и в несколько лет нужных сведений», и рекомендовал бакалавру Елисееву обратиться за этими сведениями в каждое место самому лично. Но это очевидно было невыполнимо; для путешествия по епархии нужны были деньги, а для письменных сношений с соборами и монастырями требовался известный авторитет; у бедного же академического бакалавра ни того, ни другого не было. К счастию для него, сношение этого рода взяло на себя академическое правление, принявшее в его работе живое участие. Из большей части мест, куда оно обращалось с требованиями документов и сведений, присылались, конечно, ответы, что у них ничего нет и они ничего не знают и не ведают; но кое-что действительно было выслано и из летописей, и из синодиков, и из описей[65]. С разными лицами, имевшими соприкосновение с местными святынями Казанского края, Елисеев вел довольно деятельную переписку и сам.

Плодом таких занятий местной церковной историей были два первых его сочинения: «История жизни первых насадителей и распространителей казанской церкви — святителей Гурия, Варсонофия и Германа» (Казань, 1847 г.) и «Краткое сказание о чудотворных иконах Казанской, Седмиозерной, Раифской и Мироносицкой пустыни» (М., 1849). Новый казанский архиепископ Григорий остался не совсем доволен этими произведениями. Первое показалось ему холодно и мало назидательно, чтò и заставило его в 1853 году издать свое собственное «Житие святых святителей и чудотворцев Гурия и Варсонофия» (1853, СПб) с разными нравоучительными заметками и с приложением чудес святых. Второе возбудило в нем важное недоумение тем, что к нему были приложены изображения чудотворных икон Богоматери Казанской и Смоленской Седмиозерной не с подлинных икон, находящихся в Казанском девичьем и в Седмиозерном мужском монастырях, а первой с иконы в московском Казанском соборе, второй — с иконы московского Новодевичьего монастыря. На запрос об этом обстоятельстве, которое могло служить подтверждением ложному мнению москвичей, будто подлинная икона Казанской Богоматери находится в Москве, а не в Казани, Елисеев объяснил, что он не сам издавал свое сочинение, а чрез казначея Троицкой лавры иеромонаха Сергия, который без его ведома и приложил означенные изображения, сняв их, вместо подлинников, с икон ближайших к нему и более доступных ему по месту жительства, да и самую цензуру на книжке приложил московскую, хотя эта книжка и была уже процензурована раньше в казанском цензурном комитете[66]. Вопрос о подлинности Казанской иконы Богоматери, находящейся в Казани, сделался в то же время предметом интересной переписки Г. 3. Елисеева с московским ученым Невоструевым, который стоял за подлинность московской, а не казанской иконы; казанский бакалавр доказал подлинность последней. Переписка эта хранилась в библиотеке академии; на основании ее ректор Иоанн распорядился составить статью о казанской иконе в «Православный собеседник» (за 1858 г. т. III, стр. 391-412), в которой содержание этой переписки исчерпано все сполна и большею частию буквально.

При преосвященном Григории труд составления «Историко-статистического Описания Казанской епархии» получил новое поощрение со стороны высшего начальства. От 6 октября 1850 года Святейший Синод разослал распоряжение о составлении подобных описаний по всем епархиям по составленной духовно-учебным управлением программе, причем духовно-учебное правление объясняло, что описания эти, долженствующие собрать и разработать на своих страницах малодоступный для ученых, рассеянный по всей России местный материал для русской церковной истории, значительно подвинул[67] вперед успехи этой мало разработанной, но весьма важной для духовного образования науки. По указанию программы, в описании Казанской епархии долженствовали быть показаны: а) распространение христианства в ее пределах; б) время учреждения епархии; в) ее иерархия с биографиями архиереев; г) обстоятельные сведения об ее монастырях; д) о церквах и соборах; е) святые угодники всего Казанского края; ж) чудотворные иконы с сказаниями и записями о них; з) местные благочестивые обычаи и установления, как например особенные посты, крестные ходы и пр. Совершение такого ученого труда поручено было конечно Г. 3. Елисееву, изъявившему на то свою полную готовность. Преосвященный Григорий оказал ему в этом деле важное пособие и денежными средствами и открытым листом (от 12 июля 1851 года), с которым он имел свободный доступ в библиотеки, архивы и ризницы, монастырские и церковные, и который уполномочивал его брать из них на время всякие нужные ему документы. Весной следующего года, по просьбе преосвященного, подобный же открытый лист дан был Елисееву казанским губернатором Баратынским для доступа в архивы присутственных мест. В июле и августе 1851 года по окончании учебных занятий наш историк совершил на данные ему средства ученую поездку по некоторым уездам Казанской епархии для личного обозрения церквей и монастырей с их архивами и ризницами, а в 1853 году для собрания материалов был в Москве и Петербурге, для чего ему исходатайствован был продолжительный отпуск. В Петербурге он жил у преосвященного Григория на Псковском подворье и усердно занимался в архиве Святейшего Синода, из которого извлек для своего труда драгоценнейшие материалы. В академию он воротился из этого отпуска уже к концу ноября[68].

В феврале 1853 года преосвященный Григорий получил от него уже в законченном виде целую и довольно значительную по объему первую часть его работы под названием «История распространения христианства в краю Казанском». Но, по обстоятельствам, она не была напечатана и осталась в рукописи в библиотеке академии. После новых исследований о том же предмете студентов и наставников академии она уже потеряла теперь все свое ученое значение. Дальнейшему продолжению этого груда помешал выход Г. З. Елисеева из службы. Труд его не остался, впрочем, бесплодным и в незаконченном своем виде. При отъезде из академии автор обещал преосвященному представить в академию все, что успел доселе наработать, но почему-то исполнил это обещание не вдруг. В августе 1855 года ректор Агафангел поднял в правлении вопрос об истребовании от него обещанных бумаг. Григорий Захарович, служивший тогда в Омске, от 24 сентября отвечал, что он препроводил эти бумаги в академию чрез бакалавра Порфирьева, которого просил составить и надлежащую опись им, так как многие из них очень важны и в случае утраты могут быть даже невознаградимы. Они состояли из нескольких отделов «Описания» Казанской иерархии и 5 связок материалов. Замечание автора о важности некоторых бумаг было совершенно справедливо. Самое «Описание», в котором заключались краткие биографии Казанских архиереев, описание кафедрального собора и церквей г. Казани и некоторых монастырей, заметки о казанских святых и чудотворных иконах, составляя большею частию свод печатных известий, было еще не так важно; но выписки материалов, особенно из синодального архива, тогда малодоступного, которым и Елисеев мог воспользоваться, благодаря только сильному содействию преосвященный Григория, действительно были драгоценны и незаменимы для казанской истории. Все они были сданы в библиотеку академии. На основании их в «Православном собеседнике» напечатано было потом несколько статей по местной казанской истории бакалаврами Щаповым, Знаменским и учителем Казанской семинарии Можаровским. Нельзя сказать, чтобы содержание этих материалов было вполне исчерпано даже и доселе.

Описанные работы по истории Казанского края были самой важной заслугой Г. 3. Елисеева за все время его службы в академии. Что касается до его профессорских лекций, то они прошли в истории академии как-то малозаметно, вследствие, может быть, своего довольно сухого историко-археологического характера. Он был из числа самых видных и уважаемых студентами профессоров, но его влияние все-таки далеко не так было велико, чтобы чем-нибудь могло отозваться на самом направлении студенческих занятий, как, например, отзывалось влияние профессоров Гусева, Протопопова, Порфирьева, затем в конце 1850-х годов влияние Щапова. Один из близких его знакомых, Н. В. Шелгунов, с голоса другого знавшего его человека, С. С. Шашкова, писал об его значении для Казанской академии, будто бы «рациональное слово его в академии, среди царившей до него схоластики, уже прокладывало путь новому умственному движению и создавало новое направление» и будто «Шашков, слушавший Григория Захаровича в Казанской академии, считал себя многим ему обязанным»[69]. В этом известии, полном шаблонных фраз о царившей схоластике, рациональном слове, новом пути, которые давно бы пора уже бросить порядочным людям, неверно все, начиная с хронологии: Г. 3. Елисеев вышел из академии в 1854 году, а Шашков учился в ней в 1860—1861 годах. Замечательно, что во все время академической службы Елисеева студенты вовсе не занимались русской историей, и даже самый лучший его слушатель и преемник А. П. Щапов оказался ничем ему необязанным в своем историческом направлении и пошел по своему собственному «новому пути».

Высокая репутация Григория Захаровича между студентами была какая-то, можно сказать, предвзятая, основанная больше на некоторых свойствах его личности, чем на достоинствах его преподавания. Как только он явился в академию, так его кругом окружила репутация чрезвычайно умного человека и человека притом либерального направления. Умным человеком он был бесспорно, но вовсе не в том роде, чтобы носиться с каким-нибудь либерализмом и всем его показывать. Эта последняя черта его репутации могла основываться разве только на его пренебрежительной манере держаться, на разных сатирических и часто желчных выходках, в суждениях о разных предметах, в колкостях по адресу того или другого студента, в письменных отзывах о студенческих сочинениях, вроде например «пирог без начинки» и т. п. Это был скорее язвительный скептик, чем либерал, стоявший за какую-нибудь положительную либеральную идею, контраст всегда в чем-нибудь убежденным либералам, вроде хоть его преемника Щапова или даже профессора Гусева, и вместе с тем или, пожалуй, поэтому самому человек практический, сдержанный при всей своей желчности, способный хорошо применяться к требованиям среды; таким он остался, по крайней мере, в памяти лично знавших его во время академической службы.

На первых порах этой службы, вероятно под недавними впечатлениями цензурных и других московских страхов, он был даже труслив и держался в своей аудитории крайне официально, подозрительно и скучно. Но и потом он никогда не дозволял себе высказываться с какой-нибудь противоцензурной стороны откровенно и прямо, обнаруживая свой скептицизм лишь урывками и прикровенно, то вскользь брошенным эпитетом, то особенным тоном рассказа, самого по себе совершенно безукоризненного, комическим выговором имени, например, угодника Кукши при совершенно серьезном описании его самоотверженного подвига и т. п. В одно время в III курсе он настойчиво запрещал студентам, особенно одному из них — монаху, записывать за ним лекцию, хотя на письме его лекция не могла указать за ним почти ничего особенного, чего не следовало бы предавать письмени. Только однажды в этом курсе, в 1850 году в отсутствие из Казани грозного ректора Григория, его прорвало, и он прочитал две-три действительно либеральных для своего времени лекции о протасовской реформе учебных заведений 1840 года и о современном почти тогда деле протоиерея Павского. Студенты так были наэлектризованы этими лекциями, что в первый раз от основания академии в аудитории профессора раздались аплодисменты. «В первый раз мы узнали тут, что такое Елисеев», рассказывал при воспоминаниях об этом случае один из студентов III курса, покойный М. М. Зефиров. В другой раз, в 1852 году при вступлении в новый курс церковной истории, профессор прочитал такую же лекцию студентам V и VI курсов о жизни привилегированных классов в России, о горемычном житье народа и о крепостном праве, предмете тогда еще положительно запрещенном. В этот курс перед выходом своим из академии он держался вообще несколько вольнее. В воспоминаниях учившегося тогда в академии А. А. Виноградова рассказывается, что, «вместо серьезных лекций по русской церковной истории, он часто читал юмористические очерки, производившие гомерический смех среди студентов. Взять отдельно каждую фразу, она казалась приличной, но общий тон его лекций был несомненно юмористический, часто смущавший наши молодые умы. Впечатление от его лекций, мало подходивших к духовному строю академии, еще усиливалось от его манеры чтения. Самые пикантные фразы он произносил невозмутимо, с самым строгим выражением лица и голоса, ни разу не улыбнувшись; напротив, чем пикантнее была его лекция, тем лицо его становилось серьезнее, голос строже. В то время, когда студентами овладевал неудержимый смех, он спокойно останавливался, пока не пройдет смех студентов, или спрашивал словами Гоголя: над чем смеетесь? над собой смеетесь»[70].

Откровеннее был он среди идеалистического кружка своих сослуживцев — молодых бакалавров, в котором любил пускаться в горячие обличительные речи против разных возмутительных и вопиющих зол современной гражданской, общественной и академической жизни. Интересно бы знать, насколько этот идеалистический кружок, живо проникнутый господствовавшим тогда в русском обществе литературным интересом, имел влияние на возбуждение того же интереса в Г. 3. Елисееве прежде, чем он сам выступил на поприще литературного деятеля.

Служебное положение Григория Захаровича в академии устроилось хорошо. Чрез 5 лет службы он был уже экстраординарным профессором. Но в академической службе, по выражению А. А. Виноградова, он все-таки «чувствовал себя не в своей тарелке». Еще в 1850 году, задумав со временем оставить ее, он вышел по болезни (vertigo capitis, как свидетельствовал доктор Скандовский) в светское звание, а в 1854 году от 9 февраля уволился и от духовно-училищной службы. В мае того же года он был определен на должность окружного начальника в Омск.

Дальнейшая судьба его — вне истории академии. В Омске он прослужил несколько лет, затем в 1858 году вовсе оставил службу, переехал в Петербург и из «сибирского чиновника», как обзывал его Щапов, сделался видным членом либерального литературного кружка 1860 года. Об его роли среди этого кружка приведем свидетельство того же почитателя его, Шелгунова, и из той же статьи, которая цитована выше. «Г. 3. Елисеев принадлежит к людям редкого ума, тонкого, проницательного, понимающего вещи и людей в самой их сущности, насквозь. Это муж по преимуществу разума и совета, занимающий первое место». Он «вносил существенное содержание в «Современник» и затем был главным руководителем и направителем «Отечественных записок»»; далее, развил известный в тогдашней литературе культ русского мужичка и «сконцентрировал в журнале, которого был душою… Елисееву мужик обязан более всего, что к нему повернуло общественное мнение и что, наконец, явилась даже мужицкая внутренняя политика. Эта заслуга останется за Елисеевым». В виде поправки к этому отзыву можем заметить только то, что в культе русского мужичка Г. 3. едва ли мог иметь такое большое значение; культ этот составлял современное течение, да и развился во всей своей силе еще задолго до выступления на литературное поприще Елисеева, когда последний был еще «сибирским чиновником». Даже в Казанской академии культ этот восторженно проповедовался с кафедры А. П. Щаповым еще с 1856 года.

Статьи Елисеева — разные внутренние обозрения, политические, критические, статистические, экономические, исторические — в «Современнике» и особенно в «Отечественных записках» выходили большею частию без подписи, а потому составить их библиографию дело очень трудное и хлопотное. Впервые он выступил в журналистике с статьей о Сибири в «Современнике» 1858 года. Затем следовали статьи: «О сочинении Костомарова: Богдан Хмельницкий» («Современник» 1859 г. кн. 12); «Уголовные преступники» («Современник» 1860 г. кн. 1); «Исторические очерки по поводу «Истории» Соловьева» ( — кн. 11); — «О движении народонаселения в России» («Современник» 1861 г. кн. 1); — «Участие общины в суде по Русской Правде и рецензия на сочинение Ланге: об уголовном праве Русской Правды» (в Архиве Калачова 1860—1861 г. кн. 5). В 1862 году Елисеев редактировал журнал «Век», в 1863 — газету «Очерки», затем участвовал до 1867 года в редакции «Современника», а с 1868 года — «Отечественных записок». В «Современнике» известен его «Очерк старой русской литературы по современным исследованиям» («Современник» 1865 г. кн. 10 и 11; 1866, кн. 1). В 1867 году в «Невском Сборнике» напечатана им статья «Об исторической драме». Из статей в «Отечественных записках» укажем на статьи: «Наказ Екатерины II о составлении нового уложения» (в «Отечественных записках» 1868 г. кн. 1); — «О производительных силах России» ( — кн. 2); — «О крестьянском вопросе» (кн. 3); «Когда благоденствовал русский мужик» ( — 1869 г. кн. 7); — «О направлении в литературе» ( — 1869 г. кн. 4 и 8); «Беседы о прусско-французской войне» ( — 1871 г.); — «Храм современного счастия или проект положения об акционерных обществах» ( — 1872); — «Плутократические основы» (там же); — «О крестьянской реформе» ( — 1874 г. кн. 1 и 2). Последняя его статья: «Из далекого прошлого двух академий, по поводу смерти профессора И. Я. Порфирьева» («Вестник Европы» 1891 г. кн. 1), небезынтересна и для истории Казанской академии.

После профессора Елисеева преподавание русской истории в феврале 1854 года было поручено И. П. Гвоздеву. До ваката 1854 года он закончил неконченый Елисеевым курс русской церковной истории и затем все следующее двухлетие (1854—1856) преподавал следовавшую по порядку русскую гражданскую историю. Как временный преподаватель этого предмета, он не особенно заботился о составлении лекций для аудитории, читал их по готовым руководствам, частию по «Истории» Соловьева, частию по Устрялову; но его прекрасная манера преподавания, ясная, сжатая и точная, делала то, что эти лекции все студенты слушали с удовольствием, не исключая А. П. Щапова, который тогда уже специально занимался русской историей и писал свое магистерское сочинение о русском расколе старообрядства. После двухлетнего замещения временным преподавателем кафедра русской истории, наконец, снова получила себе особого штатного преподавателя в лице только лишь кончившего тогда курс Афанасия Прокофьевича Щапова.

Об этом замечательном преподавателе Казанской академии, наделавшем в свое время немало шума не в одной только академии, но и в университете и даже за пределами Казани, в нашей литературе написано довольно много[71], и личность его удостоилась на редкость полной и законченной обрисовки. Самую полную и правдивую его биографию представляют статьи об нем профессора Н. Я. Аристова, печатавшиеся в Историческом вестнике, потом с дополнениями изданные отдельной книгой в 1883 году. Профессор Аристов был усердным слушателем Щапова и самым близким к нему человеком после выхода его из академии, в Петербурге. В книге его есть много опрометчивых суждений, написанных намах широкою кистью картин, крайне тенденциозных заметок об академическом образовали и других недостатков, зависевших от всегдашней аляповатости пера этого автора, который сам всегда выражался о своем писательстве, что он не написал ту или другую статью, а «насмолил»; но здесь это «насмаливанье» ограничивается больше околичностями или декорациями, которыми обставляется личность Щапова и об отделке которых автор, вероятно, почел лишним много заботиться, самая же личность Щапова обрисована с видимой любовью, старательной и тонкой кистью и выступает, как живая, со всеми своими достоинствами и недостатками. Рекомендуя читателю обратиться за подробным знакомством с этою личностью прямо к книге профессора Аристова, мы воспользуемся из нее вкратце только теми сведениями, которые относятся ко времени пребывания Щапова в Казанской академии, делая к ним по местам поправки и дополнения на основании документов и личных сведений, оставшихся неизвестными Н. Я. Аристову.

А. П. Щапов был сын бедного сельского дьячка далекого Забайкалья (родился в 1830 году), помесь русской крови отца с кровью матери-бурятки и сам полубурят и по наружности, и по характеру. Детство свое он провел в самой бедной обстановке, потом с 9 лет жил и учился среди не менее жалкой обстановки иркутской училищной и семинарской бурсы. В академию он поступил в 1852 году. Здесь на него взглянули сначала, как на какого-то юродивого, человека невозможного в обществе, и едва привыкли к нему, для того, чтобы оценить его редкие качества. Он был совершенное дитя природы, совсем не обделанный сибирский самородок, натура страстная, увлекающаяся, прямая, неопытная до детской наивности и горячая до самых диких выходок. Что было у него на уме, то и на языке, всегда и перед кем угодно. Вследствие духовной чистоты своей он не понимал, что такое интрига, скрытность, лицемерие. Его манера говорить всегда от всей души, с увлечением, размахивая руками, тряся лохматой головой, бормоча слова с непостижимой быстротой и брызжа слюнями, никого не слушая и ни на кого не обращая внимания, возбуждала улыбки товарищей, но он этого не замечал; он говорил одинаковым тоном с сторожем, с товарищем, с ректором и на экзаменах. В нем не было и зародыша скептицизма, не знал он и нерешительности; — это была натура непосредственная, в высшей степени цельная, вся наруже и вся во всем. Совершенно чуждый внешней жизни, он весь погрузился в занятия, стоял перед своей конторкой по 17 часов в сутки, ничего не видя и не слыша; случалось, что инспектор приходил гнать его не только в аудиторию, но и в столовую, так как он не слыхал звонка и не заметил, что остался один в комнате. Он редко выходил даже на прогулку. Студенты с любопытством рассматривали выбитый пол у его конторки и прозвали выбоины «ямами нового столпника блаженного Афанасия»[72].

С официальной точки зрения он долго считался плохим студентом. Он занимался только теми предметами, которые любил. Разные уставы, официальные требования были как будто не про него писаны. На репетициях ему ничего не стоило отказаться от ответа — скажет: «не готовился» и сядет, как ни в чем не бывало. В младшем отделении он числился у большинства наставников, кроме преподавателей словесности, философии и истории, во 2 разряде, по математике 25-м, по греческому языку даже 29-м студентом. В старшем отделении все наставники, кроме наставника по Священному Писанию, подняли его в 1 разряд; кончил курс 4-м, и то благодаря больше ректору, по предмету которого писал курсовое сочинение. Богословских наук он положительно не любил; языками тоже не занимался и едва-едва только мог прочитать несколько строк по-немецки или по-французски, если это было ему нужно для какой-нибудь справки. Больше всего ему по душе пришлась история, но общей историей, как церковной, так и гражданской, за незнанием языков, он все-таки не мог заниматься, как следует, и все свои силы посвятил исключительно истории русской. В старшем отделении он только ею и занимался, кругом обложившись томами Актов и Полного Собрания законов — летописей он почти не трогал; по исторической литературе им прочитана была масса книг, преимущественно из тех, которые касались религиозной и бытовой истории народа. Главными руководителями его в исторических воззрениях были славянофилы и «История России» Соловьева, которую, хотя он и бранил за направление, чуждое будто бы народной жизни, но прочитывал усердно, с жадностью встречая каждый новый ее том и после, когда был уже преподавателем истории. На последнем году его студенческого курса в академию привезена была Соловецкая библиотека и всецело поглотила его внимание. Он постоянно возился с ее рукописями, особенно житиями и сборниками, и делал из них большие выписки, которыми в обилии воспользовался для своего курсового сочинения и которые много пригодились ему и после, на кафедре и по увольнении из академии. В это же время он познакомился с известным знатоком славянских рукописей В. И. Григоровичем, который был приглашен в академию читать славянскую палеографию. Виктор Иванович много с ним беседовал и любезно позволял ему пользоваться рукописями своего собственного рукописного собрания. Одна из рукописей В. И. Григоровича — «Беседа трех святителей» — потом особенно часто фигурировала в исторических работах Щапова.

В числе материалов, вошедших в состав исторического развития Щапова, его биограф ставит на видном месте подпольную литературу и либеральные движения, начавшиеся в обществе со времени Крымской войны. В академии появилось тогда несколько секретных записок, разоблачавших разные злоупотребления военных начальников и общее неустройство дел в России; одна другой печальнее были и газетные вести. А. П. Щапов, читая все это с увлечением, горевал, злился, ругался. Едва ли кто из студентов переживал такое горе при вести о взятии Севастополя, как будущий преподаватель русской истории. Потом с началом нового царствования пошли слухи о предстоящих реформах, об освобождении крестьян, тоже сильно волновавшие Щапова. Все эти волнения, все либеральное возбуждение этого переходного времени повсюдных обличений и общего недовольства старым имели действительно огромное влияние на характер молодого историка и принесли свои плоды в скором времени. Но теперь он слишком был занят своим курсовым сочинением, да и область теперешних его исторических занятий — церковная история — была довольно далека от политического либерализма. Он так был предан ученым занятиям, что, по предложению ректора Агафангела, ради ученой карьеры соглашался даже принять на себя монашество, которого вовсе не уважал. При той отчужденности от жизни, при той чистоте от всех ее грешных приражений, какою он отличался в студенчестве, принятие монашества было и в самом деле для него нетрудно; многие серьезно прочили его в монахи. К счастию и для него, и для самого монашества, дело определения его в бакалавры устроилось и без пострижения его в монахи. Вакансия преподавателя русской истории в два года и так уже заждалась своего заместителя.

Он выступил на свое поприще историком либерального, крайне народнического типа, но, как и следовало ожидать, судя по его подготовке к делу, историком-теоретиком и поэтом. Он сам называл себя сыном народа, на самом себе испытавшим страдания и нужды последнего, готов был во всякое время, от всего своего широкого и необузданного сердца или злиться, или плакать из-за горькой судьбы забитого русского мужичка, горой стоять за него, и в самых грубых и глупых явлениях мужицкой жизни находить что-нибудь великое, широкое и могучее, готов был и на деле отдать бедняку последний грош и сапоги. И все-таки это была у него только фантастическая экзальтация. Он знал народ больше из книг, притом же книг главным образом славянофильского характера, и из разговоров с разными только городскими представителями простого народа — служителями, мастеровыми, извозчиками; с 9 лет, когда его заключили в бурсу, в редкие и короткие побывки на родине по вакатам он даже и не видал хорошенько деревни. Даже после, будучи уже преподавателем и читая восторженные лекции о миросозерцании русского народа, он, как великую для себя новость, выслушивал от студентов всякое, самое общеизвестное, только еще не напечатанное, сообщение из круга народных поверий. При отплясывании кавказскими студентами трепака, которым, по рассказу Аристова (стр. 28), так восхищался оканчивавший курс студент Щапов, он едва ли не в первый раз видел, как пляшет русский человек, хотя, впрочем, и пляска-то эта была не совсем народная, а уже значительно цивилизованный казачок. Точно так же он до слез умилился на одном святочном вечере у знакомого священника, когда после разных французских и английских кадрилей молодежь вдруг надумала составить русский хоровод; нечего и говорить, чтò это был за хоровод, но Щапову, видавшему хороводы только еще у мещан академической слободки через ограду академического сада, для умиления довольно было и этого подражания народному хороводу.

Далее, вследствие односторонности своего исторического развития, слабого знания общей истории, он не мог изучать русской истории и народности сравнительно с историей других стран и с другими народностями. Отсюда неизбежные промахи и фальшивые приемы в его исторических суждениях не только о государственных и социальных явлениях народной истории, но даже о явлениях религиозной жизни народа, более знакомых ему по самому уже характеру его духовного образования. Ему, например, ничего не стоило создать чуть не целую картину языческого миросозерцания русского народа по какой-нибудь «Беседе Андрея с Епифанием о громе, молнии и проч.» или «Беседе панагиота с азимитом», а христианское народное миросозерцание извлечь из древних прологов, цветников и старчеств, которые он без разбора принимал за памятники древнерусской литературы (как, впрочем, и большинство тогдашних историков-народников, не исключая Костомарова). Когда на лекциях или в статьях ему приводилось сравнивать русскую жизнь с западной, это сравнение ограничивалось первоначально одним сопоставлением фактов той и другой жизни без всяких серьезных выводов (таково например сопоставление их в лекции, изданной во 2 приложении к книге об нем Аристова), а в 1860-х годах обращалось в доказательство какой-нибудь либеральной тенденции, например находя, что на западе были Галилей, Коперник, Ньютон, Лаплас, а в головах русского народа только знамения небесные да четыре кита, на которых земля стоит, он начинал плакать о талантливом русском народе и жаловаться на византизм, который будто бы держал этот народ без науки в каком-то «натур-фавматологическом» или «теолого-пантофобическом» состоянии.

Такое слабое и одностороннее знакомство с русскою жизнью нисколько, однако, не мешало, а нужно думать — даже содействовало развитию в нем самой восторженной к ней любви со всеми крайностями народнического направления. В его горячей голове постоянно стоял им самим созданный, идеальный образ русского народа, с которым он исключительно и имел дело, прилагая к нему все, что находил в памятниках истории, и не стесняясь при этом никакими помехами и ограничениями со стороны действительной жизни действительного русского народа. Отсюда эта непосредственная простота всех его исторических построений, удивительная прямолинейность его суждений касательно не только прежней исторической жизни народа, но и желательного историку современного и даже будущего ее устройства, глубокая и непоколебимая энтузиастическая вера в свою народническую утопию, восторженная до самоотвержения ее пропаганда, какой-то вдохновенно-пророческий тон этой пропаганды и экзальтирующее действие ее на молодежь и на всех, способных к такой же прямолинейной и восторженной вере. По рассказам Аристова (например, стр. 14-15), Щапов еще студентом являлся фанатиком своего народнического идеала и чуть не до драки готов был спорить с тем, кто осмеливался унижать русского мужичка-кормильца государства; после студенчества, уяснив себе свой идеал еще более, он чуть не с пеной у рта громил те исторические силы, которые давили народную жизнь и стесняли ее свободное развитие; — по его теории, такими силами были: византизм, бюрократия приказного люда и боярщина.

Первая, начальная фаза исторического развития его в таком народническом направлении выразилась, насколько это было возможно при его студенческом положении, в его магистерской диссертации: «Русский раскол старообрядства, рассматриваемый в связи с внутренним состоянием русской церкви и гражданственности в XVII веке и в первой половине XVIII»[73]. Публика встретила эго сочинение очень сочувственно, так что в два года (1858 и 1859) потребовалось два его издания: светская критика нашла, что в нем впервые высказан в печати не близорукий, а разумный взгляд на раскол, хотя и не новый для передовых людей науки и литературы[74]. Взгляд этот состоял в том, что раскол выставлен был автором не с одной только противоцерковной его стороны, как он выставлялся всегда доселе, а как широкий народный протест против современного ему состояния и церкви, и государства, и общества. Студент Щапов не старался еще здесь оправдывать раскол, как делал это после, напротив, осуждал его, как партию представителей церковной отсталости и косного невежества, не понявшего благотворного, просветительного и исправительного движения в церкви и в государстве, тем не менее, при обрисовке предметов народного протеста, в сочинении его сильно досталось и византизму, и бюрократии, и боярству. Начальство было недовольно сочинением, но с некоторым колебанием пропустило его и дало автору степень магистра. Еще более оказалось недовольным высшее начальство. В 1859 году, когда книга Щапова вышла уже вторым изданием, обер-прокурор Святейшего Синода граф А. П. Толстой, на основании сообщенных ему сведений об ней, нашел, что она изображает одни темные стороны нашей древней церковной жизни и приводит к такому ложному и опасному заключению, что сама церковь породила раскол, и просил митрополита Филарета посоветовать, чтò с ней делать. Митрополит поручил А. В. Горскому написать на нее рецензию и, препроводив последнюю к обер-прокурору, высказал мнение, что книгу не следует допускать до нового издания без рассмотрения в академической конференции[75]. В третий раз книга действительно не выходила в свет. А между тем либеральная критика[76] нашла, что в этом опасном сочинении оставалось еще слишком много старых церковных взглядов на раскол и что из-под ее либеральных фраз слишком ясно выглядывает старый семинарист. Критика эта больно задела Щапова и заставила бросить последние остатки церковных понятий о расколе, встать в своих воззрениях на противоцерковный и противогосударственный протест раскола исключительно на народнической точке зрения, чтò он и сделал в известной горячей брошюре своей: «Земство и раскол» (СПб, 1862), и в статье «Бегуны» («Время» 1862, кн. 10 и 11).

Московский ученый, писавший отзыв о книге Щапова по поручению митрополита Филарета, нашел у автора отсутствие исторической критики, «детское доверие» к сомнительным источникам, общие заключения из немногих фактов, крайние воззрения «ученического» характера. Щапов действительно не был спокойным и осторожным книжным ученым — разбирать его с этой стороны даже невозможно и незаконно; это был не историк, а профессор-поэт, задачей которого было не ученое исследование фактов истории, а пропаганда своего народного исторического идеала и живое истолкование или точнее — воспроизведение исторической жизни народа в художественных и прочувствованных образах и картинах. Мы говорим теперь о Щапове первоначальном, каким он был в период своей первой академической службы, пока не втянулся в погубившую его и непосильную для его полного практического неведения публицистическую и политическую деятельность. Количество фактов для него мало имело значения, не нужна была ему и специальная, кропотливая критика этих фактов; — как поэту, человеку сильного синтеза и творческой фантазии, ему достаточно было увидать только один-два факта, схватить даже один намек на известную сторону минувшей жизни, чтобы затем уже чутьем угадать другие характерные ее черты и разом воспроизвести ее в яркой и кричащей картине, мало того, — самому проникнуться этою жизнью, чувствовать ее, волноваться ею и волновать других. По временам его историческое ясновидение доходило до изумительной степени и задолго предупреждало результаты серьезно исторических изысканий даже его собственных; студенты, слыхавшие от него его мечтания о будущих трудах и обычные закидывания мыслей вперед, имели случаи часто убеждаться в этом.

Поэтическое и притом нервное одушевление не покидало его и во время скучного процесса первоначального изучения фактов, и во время изложения их на бумаге, и при передаче с кафедры. Он постоянно волновался и горел своим поэтическим огнем; нужно удивляться крепости его натуры, которая могла выдерживать это своеобразное прожигание жизни, соединенное притом же и с прожиганием ее в общепринятом смысле. Быстро перешевыривая страницы «Актов» или «Соловецкой рукописи», он сейчас же нападал на нужные ему факты, немедленно поражался ими и захватывал их в свой не только головной, но и сердечный склад, запоминая не только мысли, сюжеты, но и характерные фразы их, затем при работе имел их все уже в полном своем распоряжении, живо их отыскивал в книге и вносил в свою рукопись. Писал он горячо, лихорадочно, до изнеможения, не обращая внимания ни на обстановку своего писанья, ни на свою позу, ни на место, ни на время, имея в виду только одно — высказаться, записать, что задумано. Его поэтическое создание мучило его — его непременно нужно было выразить, изложить и кому-нибудь прочитать. «Засядет, бывало, рассказывает Н. Я. Аристов (стр. 33-35), за работу около стола, на каком лежит менее книг, и строчит без устали на серых четвертинках бумаги до глубокой ночи, прихлебывая наскоро холодный чай из стакана и попыхивая сигару. Для справок постепенно переносил он книги и рукописи в таком количестве, что на этом столе не оставалось места, где писать. Тогда он переходил к другому столу и сюда мало-помалу переносил ворох книг; затем присаживался к окну — и здесь повторялась та же история». Квартира его вся была завалена книгами и бумагами в величайшем беспорядке; все книги были открыты. Он, однако, живо разбирался в этом хламе и сейчас находил, что ему было нужно. Писал он необычайно быстро и крайне неразборчиво, торопясь и никак не поспевая пером за своей мыслью и фантазией. Четвертинки одна за другой отбрасывались на пол, исписанные кругом, пока доставало бумаги, которой автор не догадывался запасти. Потом он начинал вырывать белые листы из книг; потом, исписав и их, посылал своего Гаврилу к студентам, чтобы прислали бумаги, «пока огонь горит в крови».

Чтение лекций производилось им так же, как и писанье их. Захватив пачку исписанных четвертинок, он бежал в аудиторию сообщить написанное впопыхах, под свежим впечатлением своей восторженной работы. Сам увлеченный содержанием лекции, он читал ее быстро, захлебываясь от волнения, спеша поскорее ознакомить с нею своих слушателей; без привычки трудно было и разбирать его скорую речь, но на несколько привычную аудиторию эта одушевленная, даже сантиментальная и, при всей быстроте, певучая и красивая скороговорка действовала увлекающим образом. Слушатель не успевал опомниться, как подхватывался под обе руки и невольно уносился вместе с своим профессором, куда последний увлекал его в своем дух захватывающем полете. При такой манере чтения Щапов в одну лекцию прочитывал столько, сколько другому хватило бы на три длинных лекции. Оттого, при всей быстроте писанья этих лекций, он не мог изготовлять их в достаточном количестве на все свои часы, должен был часто прибегать к импровизации или вовсе не являться в класс. Импровизация его, впрочем, мало отличалась от писанной лекции, только чаще вдавалась в эпизоды, разводилась разными чувствованиями и чаще перебегала с одного предмета на другой; по откровенности, большей простоте и задушевности она была даже лучше заготовленного заранее чтения, всегда отзывавшегося у Щапова некоторым оттенком риторизма. Как поэт, Щапов часто вставлял в свои лекции стихи любимых поэтов — Толстого, Некрасова, Шевченко, которые придавали его чтению еще больший поэтический колорит. Лекций он пропускал множество, гораздо более половины, но студенты извиняли ему это, зная, как трудно было писать ему эти длинные и совершенно новые по предмету лекции, в которых он являлся первым пионером новой разработки своего предмета, и высоко ценя то, чтò он успевал для них наработать. Извинялось ему и то, что в чтениях своих, как человек впечатлительный, увлекающийся, он не следовал своей программе систематически, а перебегал от предмета к предмету и от одного периода истории к другому, смотря по тому, чтò его занимало и увлекало в данное время, по случаю ли составления им в это время статьи в «Православный собеседник», или по поводу только лишь добытой и прочитанной новой книги.

При всех недостатках, какие можно было находить в его лекциях с ученой точки зрения, они имели сильное и хорошее влияние на студентов с образовательной стороны. Русской историей занимались при нем почти все студенты поголовно. Щапов не давал им специальной разработки этой науки, но он приохочивал их к ней и давал руководительные нити и тон к ее изучению. Каждая его лекция была общею картиною и комментарием какого-нибудь более или менее важного и обширного исторического вопроса или круга фактов, общим руководительным очерком, фоном, по которому более полную картину предоставлялось создавать уже самому студенту. В таких именно общих руководительных очерках студенты и нуждались; специальное изучение фактов для них было уже делом времени, надобности и охоты. Замечательно, что в это время, время пока только еще первого подъема русской исторической науки в новом, более свободном ее направлении, сама историческая литература большею частию состояла из таких же общих исторических очерков; и очерками этими любили заниматься тогда не одни мелкие и начинающие историки, но и такие специалисты русской истории, как С. М. Соловьев. Это было по преимуществу время высказывания общих взглядов на целые группы фактов, особенно таких взглядов, которых прежде нельзя было и касаться.

Первый курс А. П. Щапова (1856—1858 годы) был по русской церковной истории. Он затеял этот курс в совершенно народном направлении. Первая лекция его, из которой он после в 1857 году составил свою актовую речь: «Православие и русская народность» — обещала выдвинуть в истории церкви на первый план развития русской религиозности и церковности в жизни самого народа и в теснейшей связи с русской народностью. В исполнение этого обещания за нею действительно последовал целый ряд лекций о религиозной и нравственной жизни древнерусского народа и о влиянии на нее христианства. После краткого обзора источников науки Щапов начал этот ряд лекций с изучения языческого времени славяно-русской жизни и представил очень живой очерк славянской мифологии, который после в 1860 году, при повторении того же курса, значительно восполнил и усовершенствовал. За этим очерком следовал ряд очерков славяно-русского двоеверия и христианского миросозерцания русского народа, которые в переделанном виде вошли в состав нескольких печатных его статей о том же предмете. Одна из лекций этого же цикла: «О просвещении и нравственности русского народа от XI до половины XV века» — издана во II приложении к книге о Щапове Н. Я. Аристова. Этим и закончился систематический круг его лекций, продолжавшийся с перерывами всего одно только первое полугодие. Со второго полугодия лекции пошли отрывочно и без порядка с частыми перерывами, особенно же на втором году курса, когда преподаватель стал усиленно работать для «Собеседника». До напечатания своих статей он все их предварительно читал в аудитории; кроме них, знакомил студентов с разными памятниками, на которые натыкался в библиотеке, сопровождая их комментариями; занятие[77] житиями вызвало с его стороны несколько лекций о значении древних монастырей для просвещения народа и для русской колонизации, особенно северного поморья. Из древней Руси он переметывался в ХVIII век и рисовал состояние за это время духовных школ. Много времени ушло у него еще на чтение целиком разных отделов о состоянии русской церкви в XVII и ХVIII веке из книги «Русский раскол старообрядства» и на чтение с импровизованными прибавлениями «Истории русской церкви» Филарета. Так и прошел весь первый двухгодичный курс науки с далеко не выполненной программой, которая была обещана в начале. Но, хотя она и не была выполнена, направление и характер ее содержания и приемов обозначились совершенно достаточно для того, чтобы студенты поняли, в чем дело, и могли сами при случае восполнить то, чего не успел сделать преподаватель; новая струя проникла в их историческое образование и прошла после того по всем их собственным трудам по предмету церковной русской истории. Через два года, когда Щапову пришлось снова читать эту же науку, в течение первого учебного полугодия в 1860 году и начала второго в 1861 году, он значительно усовершенствовал прежние свои лекции о языческом и христианском миросозерцании русского народа и восполнил их рядом новых лекций о земском значении древнего духовенства и участии его в земских делах, в частности на земских соборах.

Второй курс А. П. Щапова в 1858—1860 годах был по русской гражданской истории. Этот курс его больше интересовал, чем первый, и он усиленно над ним работал, хотя по классу был еще неисправнее, чем прежде. В это именно время были выработаны им все основные его исторические начала и воззрения — и пресловутое начало областности, с которым он приступил к чтению русской истории в Казанском университете, и взгляд на значение колонизации в истории народной жизни, и основные мысли о земском строе в древней Руси, из которых после создалась его политическая утопия о земской демократической конституции. Обширная программа по русской истории, с которою он явился в 1860 году в университет, была выработана им по всем своим частям тоже еще в академии, хотя в лекциях и выполнялась только урывками и набегами. Здесь же написана была и прочитана в виде лекций большая часть его произведений, печатавшихся после в «Веке», «Отечественных записках» и «Русском Слове»; он только испортил их для печати разными вставками и поправками в духе своей позднейшей тенденциозности.

В книге Аристова целиком издана программа А. П. Щапова в 1860 году (приложение IV) и даже сравнена с курсом, какой он читал до этого года в академии (стр. 49-54); здесь же довольно верно охарактеризованы и самые воззрения профессора на историю. Не повторяя сказанного этим его биографом, мы представим с своей стороны только более точный порядок щаповских лекций в академии, руководясь преимущественно записями классного журнала. За первое учебное полугодие мы имеем отчет о содержали этих лекций, написанный на экзаменском конспекте самим Щаповым. До нового 1859 года, писал он «с особенною подробностью изложены были в письменных лекциях следующие предметы: 1) современное направление русской истории, как науки, современные исторические школы или различные начала понимания русской истории, потребности ее; 2) общий смысл, ход и основная идея русской истории до нашего времени: как проявлялся и в какой мере проявлялся в ней дух народный — главный зиждительный, основной элемент народной истории; 3) влияние природы русской земли на духовное и материальное развитие народа в течение истории: «земля наша велика и обильна», по словам летописи — отсюда значение величины и обилия русской земли, влияние на колонизацию и культуру ее вообще; в частности — влияние обилия в России черноземной и вообще хлебородной земли на истаринное, преимущественно земледельческое направление русского народа; значение лесов, влияние их на ход и характер колонизации — господствующего явления в древней России, на устройство деревень, на правы и занятия народа и проч.; значение рек, озер и проч., … по краткости времени многое осталось недосказанным; 4) первая великая славянская колонизация — движение восточных славян с Дуная на северо-восток, причины этого движения, ход и направление его по речным системам русской земли, географическое расселение славян; 5) общинно-племенной быт славян до призвания князей, влияние природы на их материальный и нравственный быт, значение леса и поля в быте древлян, полян, их города; 6) мифология восточных славян — подробное критическое изложение верований, нравов и миросозерцания славян; 7) переход славянских племен из племенного общинного быта в гражданский общинный быт, призвание князей, юридические права князя, первоначальная деятельность князей. Этим письменные мои лекции и кончились по неоконченности моих дальнейших исследований… Впрочем, несколько лекций (т. е. дальше) предложено мною уже устно».

Эти несколько лекций состояли в чтении и разборе вновь вышедшего в свет сочинения Лешкова «Русский народ и государство». Это сочинение славянофильского направления имело сильное влияние на А. П. Щапова и значительно помогло ему выяснить свои, доселе не совсем ясные и сосредоточенные мысли о строе русской земщины. чтение Лешкова в классе продолжалось около месяца и даже надоело студентам, которым хотелось, чтобы преподаватель сформулировал, наконец, свои главные положения определеннее. Во время одного посещения Щапова в святки некоторые из них прямо высказали ему свое желание и даже наметили ему самый предмет для лекций — чтобы он постарался выяснить образование земских территориальных и этнографических групп в древней России с некоторой последовательностью и изложил свой взгляд на удельное время. Разрешение этих вопросов следовало после предшествовавших лекций совершенно логически и по порядку. Щапов сильно рассердился на это заявление, но вероятно потом понял его резонность, и в январе 1859 года прочитал две блестящих лекции об удельном времени, которые послужили для него исходным пунктом для развития нескольких последовавших за ними очерков о естественно-колонизационном, этнографическом, промышленном и административном образовании областей Московского государства. К сожалению, очерки эти, вследствие порывистости и невыдержанности его работы, шли у него врозь, разбросанными отрывками через весь почти курс, прерываясь то манкировкой лекций, то лекциями и импровизациями о других предметах. Сначала он сказал несколько лекций о колонизации северного поморья; потом, бросив этот предмет, в феврале и марте 1859 года с разными перерывами читал прекрасные очерки сельской промышленности древней Руси — земледельческой, рыболовной, звероловной, бортничей — а также городских ремесел и торговли. В апреле, истощив весь свой материал, он обратился к повторению лекций прежнего курса о духовной культуре русского народа и до конца учебного года толковал с разными вариациями о миросозерцании народа, продолжал ту же материю больше месяца и после ваката. В это время им прочитана была и напечатанная потом статья «Собеседника» «Попечение отечественной церкви о благоустройстве русского общества в XIII-ХV в.».

С октября он снова обратился к вопросу о колонизации и на этот раз прочитал более длинный и систематический ряд лекций об этом предмете, обнимавший историю колонизации новогородской, волжской и рязанской. К концу года, как раз к тому времени, когда Щапову приходилось из этих лекций делать выводы для развития своей главной идеи об областном земском строенье, в «Русском вестнике» появилась новая статья Лешкова: «Разделение Руси на губернии по указам Петра и Екатерины» — вполне соответствовавшая мыслям Щапова. Он заволновался, принялся расхваливать ее, бранить и Петра и Екатерину и с 1860 года засел за новый ряд прекрасных лекций о русских областях в XVI, XVII и отчасти в XVIII веках. В числе этих лекций была и лекция «Об областях в смутное время», напечатанная в «Отечественных записках» 1861 года, которая была первой его статьей в Петербурге. Затем следовали подряд лекции, относившиеся к очеркам земского строенья, — о земских соборах, о городских общинах и сельских мирах, печатавшиеся после с разными изменениями в «Веке» 1862 года. Весной он ex abrupto перешел к очеркам XVIII века и читал отрывочно о народном образовании при Екатерине II, о сословиях в XVIII веке, о духовенстве и духовных школах, о самой Екатерине II и Павле I (по заграничным изданиям) и о собрании комиссии о составлении нового уложения при Екатерине. Так кончился второй его курс в академии. Третий курс, по русской церковной истории, был прерван приглашением его в Казанский университет, после чего, избалованный и увлеченный своими неслыханными триумфами от университетской молодежи, он стал уже тяготиться своей скромной службой в академии и разлюбил свою прежнюю, умную и спокойно-критическую, академическую аудиторию.

Аудитория эта имела на него большое влияние, сдерживая его частые порывы и не давая ему сбиваться с научной дороги. По самой своей натуре, он не мог работать один, сам про себя; ему необходимо было высказываться, излагать свои мысли и чувствования пред другими, чтобы получить от них известного рода поощрение и поддержку. Характер аудитории поэтому должен был сильно отражаться на характере всей его преподавательской деятельности. Академическая же аудитория, состоявшая из людей, произошедших большею частию всякие риторические и диалектические фокусы, была вовсе не склонна к каким-нибудь беспамятным увлечениям разными парадоксальными утопиями и шумихой фраз и стояла в этом отношении даже выше своего горячего и увлекающегося преподавателя. Студенты любили Щапова и уважали его недюжинный талант, сами от души увлекались многими его лекциями, но в то же время не закрывали глаз и пред его недостатками, пред его частыми увлечениями дальше научных границ, парадоксальностью воззрений, небрежностью к своим лекциям и т. п., и не скрывали от него своего недовольства. Отношения между ним и студентами были близкие, почти товарищеские. Чуждый общества, гордый и неуживчивый с сослуживцами, он с удовольствием проводил время с студентами, был к ним безусловно доверчив, вместе с ними даже кутил по вечерам, и не только на свой, но и на их счет, у кого были деньги. Студенты знали не только то, над чем он работал, но разные планы и будущих его работ, о которых он откровенно с ними разговаривал. Разговоры его были исключительно ученые — других он и не умел вести; это были совершенно дружеские, свободные беседы, служившие прекрасным восполнением лекций в аудитории, знакомившие студентов со взглядами профессора и на те стороны его науки, которых он не успевал обработать для лекций. Студенты, занимавшиеся историей, ходили поэтому к Щапову часто и охотно. При этих посещениях они не ограничивались ролью только безмолвных его слушателей, часто высказывали ему и свои собственные мнения, завязывали с ним споры, иногда очень горячие, оканчивавшиеся тем, что, всегда фанатичный к своим мнениям, Щапов приходил в ярость, разрывал на себе халат и рубашку, разбивал об головы оппонентов два-три тома Полного Собрания Законов и всех выгонял от себя в толчки[78]. Но это были, так сказать, только дружеские выходки между своими людьми; после этого он обыкновенно несколько времени позлится, поговорит, что студенты все болваны, ничего не понимают и что им ничего не стоит и читать порядочного, но потом успокоится, даже подчас послушается сделанных ему замечаний и опять с энтузиазмом примется за лекции. Кто знает? — академическая аудитория со временем, может быть, и выработала бы из него вполне дельного историка-художника, если бы после университетских оваций в 1860 году он сам не порвал своих с нею связей. После первой же своей лекции в университете 11 ноября, сопровождавшейся необычайно шумной овацией, он весь предался университетской молодежи, которая стала ему льстить, подбивать на тенденциозную болтовню и увлекать от одной либеральной выходки к другой. Академическая аудитория ему опротивела и почти вовсе им не посещалась. Студенты потеряли к нему доступ и только молча со стороны смотрели, как эта многообещавшая ученая сила гибнет, увлекаемая своим роком.

К числу пагубных для него обстоятельств присоединилось еще то, что в кругу новых поклонников он особенно часто стал предаваться пороку пьянства, кажется, наследственному в его семье[79]. Развитие этого порока началось у него вскоре по окончании курса, когда, готовя свои первые лекции и засиживаясь за ними по ночам, он подбадривал себя пуншами. Сначала дело только этим и ограничивалось, потом с 1858 года, когда у него завелись деньги от издания книги о расколе и от статей, он начал уже кутить. Стакан крепкого пунша не сходил с его письменного стола. После приглашения в университет он почти уже каждый день был или пьян, или вполпьяна. Вино не только его возбуждало, делало смелее, но и толкало на дикие выходки. При невозделанности его горячей натуры с ним происходило то же, что с дикарем, которому в руки попалась бутылка рому. Ряд диких выходок этого, совсем потерявшего голову человека закончился известной экзальтированной речью на манифестационной панихиде 16 апреля 1861 года по убитых Безднинских крестьянах. 29 апреля он препровожден был с жандармом в Петербург.

Накануне его отправления из Казани попечитель округа дал об этом секретное известие правлению академии, а последнее распорядилось отобрать у него все казенные книги и рукописи. По донесениям библиотекарей оказалось, что за ним пропало 21 №№ книг, много книг от его неряшливости перепорчено, из некоторых повырваны листы и целые статьи; рукописи оказались целы, за исключением трех сборников, из которых тоже были вырваны некоторые листы, да бумаг, оставшихся после профессора Елисеева, из которых некоторые документы были представлены Щаповым не в целости, а некоторые и совсем утрачены. Правление решило: взыскание за все эти утраты произвести тогда, когда яснее определится положение Щапова[80]. Положение это, как известно, не определилось до самой его смерти… Все более ценные и нужные собственные бумаги Щапов увез с собой. Профессор Аристов в своей книге об нем сетует на академию за то, что она не сохранила бумаг Щапова и дозволила их взять вместе с шкафом, где они хранились, за долги эконому Рудольфову, а потом одному наследнику этого эконома (стр. 54). Можем сообщить по поводу этого замечания, что бумаги эти пред их увозом из академии были просматриваемы преемником Щапова по кафедре, бакалавром Знаменским, в квартире которого помещался до этого и запечатанный шкаф с ними; при этом пересмотре, правда, довольно беглом, во время самой укладки их в дорогу, оказалось, что, кроме разных выписок из «Актов» и других исторических материалов, отрывочных клочков с разными заметками и всякого обычного домашнего хлама всех ученых кабинетов, в этом шкафе ничего не было; самыми ценными предметами в этих бумагах были только две-три ученические диссертации Щапова, которые могли бы пригодиться биографу для характеристики ученического периода его жизни.

Желающих проследить дальнейшую судьбу Щапова до 1876 года, года его смерти, отсылаем к книге профессора Аристова, в которой эта часть биографии Щапова обработана с особенною тщательностью. Там же помещена полная библиография печатных и даже отчасти письменных трудов Щапова после его отъезда из Казани. С своей стороны мы считаем достаточным перечислить здесь только те его труды, которые относятся ко времени его академической службы.

О первых его статьях из магистерской диссертации в «Православном собеседнике» 1857 года нами было уже упомянуто выше. Диссертация эта начала печататься тогда в первоначальном своем виде по распоряжению ректора Агафангела. Задумав издать ее в отдельном и несколько неразработанном виде, А. П. Щапов в начале 1858 года остановил ее печатание в журнале и в том же году, с помощью книгопродавца И. В. Дубровина, издал ее особой книгой под заглавием «Русский раскол старообрядства». В 1859 году вышло второе ее издание. Все статьи академического периода своей литературной деятельности он печатал исключительно в академическом журнале, к чему побуждал его особенно ректор Иоанн, довольно высоко ценивший горячий талант молодого бакалавра. «Имеет знания и способности, характеризовал он Щапова, но голова не философская». В устах такого скупого на похвалы человека, как Иоанн, этот отзыв значил много. Желая оживить «Православный собеседник», ректор в этом деле много рассчитывал на талант Щапова, сблизился с ним, вступал с ним в беседы и наталкивал его на темы, которые желательно было развить в «Собеседнике». Щапов не умел писать по заказу, руководясь в своих работах собственным правом и вдохновением, но ректору все-таки удавалось вытягивать у него то статью, то какой-нибудь древний памятник.

Из древних памятников напечатаны были Щаповым: 1) «Слово о посте» — в «Собеседнике» 1858 г. I, 138: 2) «Житие святого Леонтия ростовского» — там же 297; 3) «Слово в память святого Леонтия» — стр. 420; 4) «Житие святого Исаии ростовского» — стр. 432; 5) «Житие преподобного Антония Римлянина» — II, 157 и 310; 6) «Новые поучения Серапиона владимирского» — стр. 472; 7) «Житие преподобного Аврамия смоленскаго» — III, 136,369; 8) «Слово святых отец, како жити крестьяном» — 1859, I, 128; 9) «Поучения Кирилла епископа ростовского», — стр. 244. По всей вероятности им же изданы из бумаг Елисеева: «Письмо Стефана Яворского к митрополиту Тихону Казанскому» — 1859, II, 86; «Рескрипт Екатерины II Вениамину Казанскому» — стр. 203, и «Послание Вениамина Казанского к своей пастве» — стр. 205.

Из оригинальных статей напечатаны: 1) «О способах духовного просвещения России вне училищ» — «Собеседник» 1858, I, 87, 262; 2) «Содействие русских монастырей просвещению древней России» — I, 483; 3) «Лука Конашевич епископ Казанский» — II, 564; III, 232, 464; 4) «Арсений Грек» — III, 328; 5) «Голос древней русской церкви об улучшении быта несвободных людей» — 1859, I, 40; 6) «Русская церковь в северном поморье в XV-ХVII веках» — II, 3 и 256; 7) «Древние пустыни пустынножители на северо-востоке России» — 1860, III, 196; 8) «Попечение отечественной церкви о внутреннем благоустройстве гражданского общества в XIII-XV веках» — 1861, I, 77 и 173; 9) «Смесь христианства с язычеством и ересями в древнерусских сказаниях о мире» — I, 249; 10) «Состояние русского духовенства в XVIII столетии» — 1862, II, 16 и 173. Последняя статья напечатана уже после отъезда Щапова, но в редакцию сдана еще в 1859 году. Тогда же представленная им статья: «Киприан сибирский и его неизданное каноническое постановление» не была напечатана.

Из статей, напечатанных им после отъезда из Казани, укажем здесь только на такие, в которых бывшие студенты VIII курса узнавали читанные в их время лекции Щапова, частию целиком, но большею частию в переработанном виде Таковы были статьи: 1) «Великорусские области и смутное время» («Отечественные записки» 1861 г. кн. 10 и 11); 2) «Сельская община» («Век» 1862 г. № 1-6); 3) «Земские соборы XVII века. Собор 1642 года» (№ 11); 4) «Земский собор 1648-1649 года и собрание депутатов 1767 года» («Отечественные записки» 1862 г. кн. 3); 5) «Городские мирские сходы» («Век» 1862 г. № 12); 6) «Сельский мир и мирской сход» (№ 13-14); 7) «Исторические очерки народного миросозерцания» («Журнал министерства народного просвещения» 1863 г. кн. I. изданы и отдельно); 8) «Естествознание и народная экономия: историко-географическое распределение народонаселения в России» («Русское Слово» 1864 г. кн. 1), и отчасти 9) «Этнографическая организация русского народонаселение» («Библиотека для чтения» 1864 г. кн. 1).

Кратковременное служение А. П. Щапова на кафедре русской истории, несмотря на все недостатки его безалаберного преподавания, имело в истории этой кафедры большое значение. Кафедра эта поднялась тогда до небывалой высоты. Русская история сделалась любимым предметом студенческих занятий. Сильный энтузиазм наставника сообщился и его слушателям. Под влиянием его воспиталась большая часть студентов VII и VIII курсов. Вынеся из аудитории Щапова историческое направление, они прилагали его потом в преподавательской и литературной своей деятельности, кроме собственно русской истории, и к другим наукам. Влиянию Щапова приписывает начало исторического направления в своих работах даже такой самостоятельный ученый из его учеников, как известный наш канонист А. С. Павлов, о чем имеем письменное его заявление. Профессор Аристов пошел прямо по следам Щапова и до конца жизни сохранил в своих работах ясные следы «щаповщины». Многие исторические вопросы затронуты были Щаповым еще впервые в академической аудитории; они ставились им неправильно, в слишком крайнем и преувеличенном виде, но ставились, что называется, ребром, будили мысль, и миновать их в дальнейшей разработке русской истории с[81] академической кафедры стало положительно невозможно. Самое народничество, которое он доводил до крайних границ, в более спокойной и упорядоченной форме, какую оно не замедлило получить с течением времени, сослужило добрую и плодотворную службу, обратив работы щаповских учеников на изучение внутренней народной жизни; ученики эти потом немало потрудились на свою долю особенно в изучении и разъяснении своеобразного склада русской народной религиозности и русского раскола. Щапов, если можно употребить здесь такое сравнение, пронесся над академией каким-то мимолетным метеором, который блестел и освещал предметы фантастическим и, пожалуй, фальшивым светом; но свет от него все-таки был яркий и для людей внимательных успел осветить впереди длинную дорогу, которой прежде было не видно.

Место его на кафедре русской истории не замещалось очень долго, потому что, хотя правление и уволило его с своей стороны от должности еще в апреле 1861 года, но от высшей власти по этому предмету не последовало тогда никакого решительного распоряжения. От 10 мая правление решило назначить на его место пока временного преподавателя, каковым и явился бакалавр К. В. Мысовский. Учебный год уже оканчивался, шли репетиции к летним экзаменам — оттого этот временный преподаватель не стал готовить и лекций по новой для него науке в полной уверенности, что с нового учебного года непременно назначен будет штатный наставник. В июле правление действительно подняло вопрос о назначении преемника Щапову; тогда же начато было дело о замещении еще другой вакантной кафедры в академии — по математике. Кандидатами на ту и другую кафедры представлены были воспитанники Казанской академии VIII курса — на первую учитель Казанской семинарии А. С. Никольский, на вторую учитель Самарской семинарии Знаменский. От 22 августа перевод Знаменского в академию был утвержден, об увольнении же Щапова в бумаге обер-прокурора Святейшего Синода было сказано, что об этом предмете и о замещении его кафедры будет еще особое суждение. Окончательное увольнение Щапова состоялось уже 9 декабря 1861 года[82]. Пока это дело тянулось, русскую историю должен был преподавать все тот же бакалавр Мысовский и целый год вынуждался изобретать средства, как занять студентов по чуждой для него науке. Все это время он читал им свою магистерскую диссертацию о древнерусском церковном праве, подготовляя ее кстати к предпринятому тогда же печатанию ее в «Православном собеседнике». Между тем намеченный раньше кандидат на кафедру Щапова, А. С. Никольский, успел за это время выйти из духовно-училищной службы для поступления на открывшиеся при Казанском университете педагогические курсы, а потому правлению академии пришлось отыскивать нового кандидата.

Выбор ректора Иоанна пал теперь на недавно определенного бакалавра математики П. В. Знаменскаго. Перевод его на эту новую кафедру состоялся 12 мая 1862 года; таким образом меньше, чем в два года по окончании курса ему пришлось переходить уже на третью специальность — побывавши сначала философом, потом математиком, сделаться наконец историком; но на этот раз ему удалось утвердиться на новой специальности уже окончательно. чтение новых лекций он начал в сентябре с начала нового курса (1862—1864 годы). Он приступил к ним с большим смущением, как к делу в высшей степени ответственному перед слушателями, в числе которых был целый X курс студентов, еще слушавший блестящие лекции Щапова и бывший свидетелем всех университетских в честь его оваций. По порядку очередей между русской гражданской и русской церковной историями теперь приходилось читать первую, самую рискованную для нового наставника. Как ученик Щапова, на первых норах он довольно близко держался щаповской программы, стараясь только сглаживать ее крайне народническое и одностороннее направление. Лекциям своим, как и Щапов, он придал форму синтетических руководительных очерков разных сторон русской исторической жизни, к каким студенты уже привыкли и которые особенно любили.

Курс его начинался подробным описанием жизни древнерусских славян до призвания князей с целью выяснить чисто народные, естественно-бытовые начала этой жизни еще ранее привнесения в нее государственных элементов. Затем следовал ряд лекций по истории славяно-русской колонизации с древнейшего времени первого движения славян в Русскую землю до времени упадка удельно-вечевого уклада. При обозрении разных нитей этой колонизации обращено было внимание: а) на географический характер местностей, по которым они тянулись, на водные системы, характер почвы, преобладание леса или поля и разные хозяйственные условия для развития тех или других промыслов населения; б) на этнографический характер и быт племен, среди которых селились русские колонии, претворяя их в свою плоть и кровь; в) на отличительные черты главных типов колонизации — вольно-народного и княжеского, а также общинного, своеземческого и владельческого. Все это служило исходным пунктом и основанием для последующих очерков земского строенья древней Руси. Первые результаты, выведенные из предшествовавших лекций, касались объяснения удельного деления древней Руси и последующего областного деления государства. Для изучения естественно-бытового, земского строя удельный период казался особенно интересным преподавателю, как такое время, когда государство еще только начинало строиться, когда все его элементы, князья, дружины, географические и этнографические части, города с их вечами, сельские общины, промышленные и торговые артели и купы и т. д., все пока жили особе, удельно, соединяясь между собой еще очень слабыми государственными связями и имея друг на друга весьма незначительное влияние — как такое, следовательно, время, во все течение которого история, как будто предупреждая рискованный искусственный анализ и помогая историку в такой аналитической работе, сама показывает интересующие его элементы гражданской жизни народа в изолированном, следовательно, легчайшем для изучения виде. Свои очерки земского строенья за это время преподаватель начал с сельской общины, как первичной и простейшей формы древнего общинного союза, затем перешел к жизни древнерусских городов и т. д. После лекций о земском вольно-народном строенье древней Руси следовал ряд новых очерков постепенно усиливавшегося и развивавшегося ее государственного строенья. За недостатком времени преподаватель должен был ограничиться в своих очерках пределами только Московского государства. Сказав кратко о призвании князей, значении княжеской власти в удельное время и постепенном развитии самодержавного строя в Московском государстве, он затем подробно остановился на обрисовке целой галереи великокняжеских и царских портретов, на изучении самого строя Московского государства и на истории последовательного проникновения его начал во все крупные и мелкие сферы народной жизни. Конец курса застал его на царствовании царя Алексея Михайловича.

В следующий повторительный курс той же науки, в 1866—1868 годах, профессор Знаменский переделал эти лекции в сжатой форме, так что они заняли время менее года, и в течение остального времени курса успел довести свое чтение до царствования Екатерины II. С наибольшею подробностию он остановился в этом курсе на очерках Московского государства XVI и XVII веков, взяв для них в качестве основного фона или программы известную I главу XIII тома «Истории России» Соловьева, и еще на реформе Петра Великого, которая была обследована почти со всех сторон. Он был теперь конечно уже более опытным преподавателем, чем в первый свой курс. Кроме того в 1865 и 1866 годах в его жизни случились некоторые обстоятельства, повлиявшие на успехи его собственного исторического образования и отразившиеся на самом характере его преподавания.

По случаю открытия в университетах новых кафедр философии, церковной истории и канонического права, весной 1865 года, одновременно с тем, как бакалавр М. И. Митропольский был предложен в историко-филологическом факультете Казанского университета кандидатом по кафедре философии, Знаменский, в качестве кандидата по кафедре церковной истории, был намечен тем же факультетом для посылки за границу, и 31 мая был единогласно выбаллотирован в совете университета. Командировка эта не состоялась за неимением у министерства средств[83], но мысль о привлечении Знаменского в университет у некоторых членов историко-филологического факультета (профессора Н. Н. Булича, протоиерея А. П. Владимирского и Н. И. Ильминского) осталась и после этого. Они побудили его подать в совет университета прошение о допущении к экзамену на степень магистра русской истории, чтобы иметь возможность явиться соискателем университетской кафедры по этой науке; 7 декабря 1865 года прошение было подано. Отказа опасаться, по-видимому, было нечего и проситель немедленно стал готовиться к предстоявшему экзамену, принявшись изучать прежде всего модную тогда политическую экономию, которая занимала очень видное место в числе вспомогательных наук для магистерского экзамена по истории и которой раньше этого ему не приводилось заниматься. Не удалось, однако, и это, по-видимому, верное дело. Весной 1866 года из министерства пришла длинная бумага, в которой пространно доказывалось, что в академии и в университете ученые степени разные, а устав для занятия должности профессора университета или учителя гимназии необходимым условием ставит приобретение ученой степени по разряду наук, соответствующих именно этой должности: к данному случаю это пока не относилось, потому что проситель искал не должности, а пока только самой степени; но дальше проводилась новая мысль о последовательном приобретении ученых степеней, в силу которой магистерская степень никем не могла быть приобретена без кандидатской[84]. Магистру академии предлагалось таким образом держать прежде магистерского кандидатский экзамен по историко-филологическому факультету; это было уже слишком, и он оставил свою затею. Любопытно, что в том же 1806 году в Санкт-Петербургском университете к магистерскому экзамену тоже по русской истории был допущен и благополучно выдержал его кандидат Казанской академии VII курса Н. Я. Аристов — академическое кандидатство его было признано для этого достаточным. После в 1867—1869 годах он был профессором русской истории в Казанском университете.

История эта имела для Знаменского тот добрый результат, что, среди своих приготовлений к университетскому экзамену, он должен был позаботиться о восполнении разных пробелов в своем историческом образовании и изучить даже совсем новую для него отрасль знаний политико-экономических, которая необходимо должна была расширить его ученый кругозор и внести новые элементы в его преподавание. Первый его курс русской истории носил характер преимущественно юридический и созидался при пособии главным образом историков-юристов (Кавелина, Чичерина, Лешкова, И. Д. Беляева, Чебышева-Дмитриева и других); во второй курс им введены были новые обширные отделы о государственной экономии древней Руси, о древнерусской городской и сельской промышленности, развитии ремесленной деятельности, о внутренней и внешней торговле, экономическом кризисе в Московском государстве с половины XVII века, о постепенной подготовке экономической реформы государства в начале XVIII века и о самой этой реформе, как она произведена была Петром Великим.

Курсы 1864—1866 и 1868—1870 годов были по русской церковной истории. По характеру своего образования Знаменский имел в этой науке бòльшую подготовку, по предметам из ее области занимался работами еще в студенчестве для приобретения ученой академической степени; оттого программа его курсов по ней выработалась почти сразу, с первого же курса, и впоследствии только расширялась новыми сюжетами, по мере большего изучения им своего предмета. Лекции его по этому предмету имели тоже характер более или менее специальных руководительных очерков — сначала славянской мифологии и языческих нравов славян, потом распространения в России христианства, борьбы его с язычеством и различных периодов народного двоеверия, государственной постановки русской иерархии, народных элементов в ее строе, ее земского значения и христианско-просветительной и воспитательной ее деятельности, своеобразного склада народного христианского миросозерцания и нравственных идеалов — семейного, общественного и аскетического, особенностей народного культа, еретических и раскольнических движений в русской церкви и т. д. Характер самых воззрений преподавателя на подобные предметы известен из его печатных статей.

Литературная деятельность его шла в тесной связи с преподавательской; постоянно занятый своими курсами, из которых каждый простирался на 4 года, кроме того обремененный обязанностью рассматривать множество студенческих работ по своему предмету, он не имел никакой возможности предаваться литературной деятельности особо от своих классных работ и пускал в печать только разные отрывки из написанных для аудитории лекций, оставаясь таким образом исключительно профессором и в литературных статьях. Статьи эти за описываемое время были следующие: 1) «История Российская В. Н. Татищева в отношении к русской церковной истории» и 2) «Исторические труды Щербатова и Болтина в отношении к русской церковной истории» — обе эти статьи были еще студенческими работами автора, напечатаны в «Трудах Киевской академии» за 1862 г. т. I и II; 3) «Заметки касательно устройства древней новогородской иерархии» — «Православный собеседник» 1863 г. т. I, стр. 174 и 244; 4) «Еще статья о новой книге — по поводу “Народоправств” Костомарова» — «Время» за 1863 г. кн. 4 с подписью: — мн — ; 5) «Законодательство Петра Великого относительно духовенства» — в «Православном собеседнике» 1863 г. т. II, 377; т. III, 45, 125, 372 (четыре статьи); 6) «Церковные вотчины при Петре Великом» — там же за1864 г. I, 127, 247; 7) «Законодательство Петра относительно чистоты веры и церковного благочиния» — там же III, 97, 201, 290; 8) «Очерки из истории славянской мифологии» — ряд статей в «Нижегородских епархиальных ведомостях» за 1865 и 1866 годы; 9) «О борьбе христианства с язычеством в России» — «Православный собеседник» 1865 г. II, 211; 10) «Религиозное состояние черемис Козмодемьянского края» — «Православное обозрение» 1866, октябрь 61 и ноябрь 149; 11) «Горные черемисы Казанского края» — «Вестник Европы» 1867, кн. 12; 12) «Приходское духовенство на Руси» — в «Православном обозрении» за 1866 и 1867 годы, ряд статей, вышедших и отдельно в небольшом количестве экземпляров; 13) «Казанская семинария в первое время ее существования (по бумагам Елисеева)» — в «Православном собеседнике» 1868 г. т. II, 265; 14) «Иоанн Неронов» — там же 1869, I, 236 и 325; 15) «Описание Седмиозерной пустыни» — там же III, 212, 297.

В течение последнего своего курса по русской церковной истории (1868—1870 годы) Знаменский занялся составлением краткого руководства по этой науке для приготовления студентов к курсовым экзаменам и в 1870 году напечатал его отдельной книгой. Руководство это, издававшееся после несколько раз с постепенными дополнениями, в первом издании доведено было только до царствования Екатерины II. Оно было удостоено половинной премии Высокопреосвященнейшего Макария в 500 рублей

Кроме академии, он состоял еще преподавателем истории общей и русской в училище девиц духовного звания (1863—1866) и в Родионовском институте благородных девиц (с 1864 по 1873 год). В академии имел постороннюю должность библиотекаря Соловецкой (в 1865 году) и фундаментальной (1865—1870) библиотек. 19 марта 1866 года был возведен в звание экстраординарного профессора, а 20 декабря 1868 года в звание ординарного. При преобразовании Казанской академии по новому уставу с 1870 года он должен был остаться только при одной из двух своих прежних наук и выбрал из них для преподавания русскую церковную историю.

Науки естественные.

Говоря о преподавании русской истории, читавшейся с 1848 года студентам обоих отделений академии, мы перешли к изображению судьбы нового разряда кафедр, именно кафедр по предметам общим тому и другому отделению. К числу таких предметов принадлежали и науки естественные, преподавание которых, как сказано выше, было открыто в академии 8 февраля 1845 года.

Первым безмездным преподавателем их в академии был профессор Казанского университета Петр Иванович Вагнер. В записке, тогда же в 1845 году поданной им в правление, он выяснил программу своего преподавания в таких чертах: «Зоология и ботаника, как науки, менее нуждающиеся в пособиях химии, могут быть преподаваемы в академии систематически и в том же пространстве, в каком они излагаются и в университете. Что же касается минералогии, которая нуждается в достаточном познании химии, не преподающейся в академии, то объем, в каком она может быть преподаваема здесь, должен быть ограничен: она должна быть излагаема здесь более популярною методою, с применением и показанием польз, какие в общежитии можно извлечь из нее. Впрочем, при изложении всех частей естественной истории не излишне будет соединять систематическое изложение с приложением к общеполезному употреблению предметов всех царств природы не только в искусствах, ремеслах и сельском хозяйстве, но и в популярной медицине, с показанием вредных веществ и способов отвращать дурные последствия от их употребления». Курс себе он назначил двухлетний с тем, чтобы в первый год пройти с студентами терминологию и классификацию зоологии и ботаники и общую ориктогнозию, во второй — частную зоологию, практическую ботанику и частную ориктогнозию; в качестве руководств для студентов им были назначены: «Начальные основания зоологии» Эдварса, ботаника по системе Декандоля, по минералогии он обещал дать свои записки. В 1847 году он прибавил к этим руководствам еще «Ботанику» Горянинова, Bischoff’s Handbuch der botanischen Terminologie, Ledebour — Flora rostica, «Общую ориктогнозию» Гофмана и Cuvier le regne animal[85]. До конца I учебного курса в 1846 году он успел выполнить предначертанную им программу почти сполна. Особенно полезен он был академии тем, что при изучении своих наук помогал студентам богатыми учебными средствами из университетских кабинетов, каких, разумеется, не в состоянии была иметь сама академия, и практическим личным руководством студентов при усвоении естественнонаучных классификаций, особенно по ботанике. Кроме того, он делал в академическую библиотеку немало пожертвований из своих коллекций и положил первое основание естественнонаучным ее кабинетам.

По нескольку студентов из обоих отделений были живо заинтересованы новыми науками и занимались ими усердно, особенно ботаникой. Профессор Вагнер выучил их ботанизировать и составлять гербарии. Ректор Григорий благосклонно смотрел на эти занятия, дозволял академическим ботаникам по временам делать экскурсии за город и приобрел им для склада находимых растений большую жестянку вроде ранца. В старшем курсе занимался естественными науками Н. И. Ильминский, который, как мы уже говорили, по окончании курса сам был назначен на кафедру естественных наук при академии. В младшем отделении самыми усердными учениками профессор Вагнера были С. И. Гремяченский и Як. Фил. Попов. Последний был из пермских семинаристов и фигурой представлял довольно крупную особу; во время ботанических экскурсий по казанским болотам он обыкновенно носил за Гремяченским на своей спине упомянутую ботаническую коробку и студенты находили, что он в этом виде очень похож на пермский герб (медведь с Евангелием на спине). Главным естествоведом в курсе считался С. И. Гремяченский, обнаруживавший, по словам Н. И. Ильминского[86], страсть к естественным наукам, особенно к ботанике, с самого начала своего академического курса.

На серьезные занятия ботаникой натолкнул его академический доктор Н. А. Скандовский по окончании первого года его курса (в 1845 году). К вакату он сильно разболелся глазами и лихорадкой и, по желанию доктора, вместе с некоторыми другими студентами, в том числе А. А. Бобровниковым, был отправлен для поправления здоровья на дачу в загородный архиерейский дом, где этим больным добрейший владыка Владимир дал радушный приют. Беседуя здесь с молодым студентом, доктор Скандовский заметил его живой интерес к ботанике, принял в нем живое участие и подарил ему расположенную по Линнеевой системе флору, научив, как по ней отыскивать растения. Господствующее призвание молодого человека было затронуто и пробуждено. Чрез несколько времени Скандовский уже не в состоянии был удовлетворять его любознательности и познакомил его с специалистом, профессором ботаники в университете Корнухом-Троцким, свел поближе и с профессором Вагнером. Чрез них С. И. Гремяченский познакомился с другими профессорами естественного факультета, профессор Бутлеровым, Киттары, химиком Клаусом. Знакомство с Корнухом-Троцким было особенно для него полезно. Вместе с Н. И. Ильминским он стад ходить к Троцкому по вечерам для бесед, даже тихонько уходя из академии без спроса начальства. Гектор Григорий, по своему всеведению, конечно, знал это, но представлялся незнающим, видя, что молодые люди дело делают и могут быть после полезны академии. В этих видах он дозволял им и ботанические экскурсии. Гремяченский изучал ботанику преимущественно по живым экземплярам. К концу младшего курса в 1846 год он был уже порядочным специалистом. В вакат этого года он ездил на ботаническую экскурсию за Каму в Спасский уезд. Здесь его встретил путешествовавший тогда по России доктор Везенмейер из Ульма и заинтересовался многообещавшим молодым ботаником; лет через 10 он вспоминал о Гремяченском в письме к академику А. А. Кунику, прося сообщить ему экземпляр своего сочинения Über die Wolgapflanzen[87]. Экскурсия эта едва было не стоила Гремяченскому жизни; попавши однажды под проливной дождь, он промок до костей и слег в постель в горячке. Ректор Григорий был так заботлив, что, узнав об его болезни, нарочно послал к нему в Спасский уезд академического служителя, чтобы с помощию последнего как-нибудь переправить его в академию. Молодой ботаник долго не мог поправиться после болезни и на старшем курсе часто подолгу лежал в больнице, не переставая, впрочем, заниматься любимой наукой. Он и для курсового сочинения взял тему близкую к ботанике: «Опыт исследования растений, упоминаемых в Библии».

Для кафедры естественных наук он был самым компетентным кандидатом, но до окончания его курса нужно было ждать еще два года, а ректору хотелось поскорее освободиться от посторонних преподавателей в академии, которые не могли не стеснять начальства своими бесплатными услугами. По окончании I курса в 1846 году он, как мы видели, поспешил немедленно определить на занятые университетскими профессорами кафедры языков своих преподавателей из студентов, кончивших курс, — Ильминского и Бобровникова; воспользовавшись тем обстоятельством, что Н. И. Ильминский был в своем курсе из числа лучших естествоведов, он поспешил с его помощью разделаться и с профессором Вагнером. По представлению академической конференции, Святейший Синод от 10 октября 1846 года определил считать университетских профессоров уволенными от академической службы, в том числе и профессора Вагнера, предоставив преподавание естественной истории бакалавру татарского и арабского языка Ильминскому; Святейший Синод выразил при этом надежду, что профессоры не оставят своих молодых преемников просвещенным руководством и по увольнении от академической службы. Правление академии с своей стороны представило их к разным орденам[88].

Н. И. Ильминский преподавал только ботанику — до конца первого полугодия занимался органографией, потом перешел к физиологии растений. Обремененный изучением и преподаванием других трудных предметов, которые были ему вверены, он никоим образом не мог взять на себя преподавания всех естественных наук, а потому для преподавания других наук этой кафедры — зоологии и минералогии — правление волей-неволей должно было пригласить (с утверждения Святейшего Синода от 31 января 1847 года) опять того же профессора Вагнера. Он принял это приглашение и преподавал означенные науки так же безмездно, как и прежде, до конца учебного года, но в сентябре, в начале нового 1847/48 учебного года, захворал и перестал читать лекции, а в мае 1848 года, за болезненным состоянием и множеством занятий по университету, и совсем отказался от академической службы. Между тем с сентября же 1847 года от преподавания естественных наук был освобожден и Н. И. Ильминский, переведенный тогда с естественной истории на кафедру истории философии. Таким образом, естественные науки не были преподаваемы в течение всего этого учебного года.

Ректор Григорий не торопился замещать пустующую кафедру, ожидая окончания курса Гремяченским, который продолжал преуспевать в своей специальности. В старшем отделении он был уже в состоянии браться за довольно мудреные работы по естествоведению. В 1846 году казанский помещик А. Е. Лебедев пожертвовал в минералогический кабинет академии до 360 штуфов. Правление поручило принять их от жертвователя бакалавру Ильминскому, а определение и описание их просило составить профессора Вагнера. Последний взялся за работу, но в 1847 году, кое-что разобравши, бросил ее, и штуфы были свалены в библиотеке без описания. С. И. Гремяченский принялся их определять своими силами и исполнил эту работу вполне удовлетворительно, закончив ее, впрочем, уже по окончании своего курса в 1849 году[89]. Собиранием растений он занимался постоянно. При окончании курса из своих гербариев он пожертвовал в ботанический кабинет академии 623 экземпляра 150 видов растений, научно классифицированных, вместе с составленным им же самим полным их каталогом. После ваката чрез него пожертвовано в кабинет 153 вида растений наставником естественной истории его родной Тамбовской семинарии Поспеловым, которым он сделал тоже полное научное определение[90]. На академическую кафедру у него был сильный конкурент, профессор Корнух-Троцкий, но ректор давно уже наметил на нее своего даровитого студента, да и профессор Корнух-Троцкий, кажется, не заявлял своего желания открыто. При окончании курса ректор, как мы уже говорили, сильно поддержал Гремяченского, которого профессоры-богословы хотели выпустить во 2 разряде, без необходимой для бакалаврства степени магистра, и настоял на оставлении его при академии.

На кафедре С. И. Гремяченский явился преподавателем, всецело преданным своим наукам. Он начал преподавать их, можно сказать, даже раньше, чем стал официальным преподавателем; на выпускной экзамен 1848 года, за неимением преподавателя, студенты по естественным наукам все готовились у него, он же составлял к экзамену и самую программу по этим наукам. Его преподавательский курс был очень обширный. В первый же год своей службы он решил прибавить к прежнему составу этого курса химию, незнание которой долго стесняло его самого и без которой, как замечал еще профессор Вагнер, для студентов было вовсе недоступно серьезное изучение целой минералогии; весь этот год он усиленно занимался химическими опытами. Вследствие такого расширения программы в течение целого курса он успел преподать студентам только химию, минералогию и ботанику; зоологию читал уже в следующее двухлетие (1850—1852 годы). Так, вместо прежнего двухлетнего курса, кафедра естественных наук получила при нем курс четырехлетним. В последующие два года (1852—1854) повторительного курса он прочитал тоже лишь минералогию и ботанику, отложив зоологию к новому двухлетию. Лекций своих он не писал, а говорил in proviso и, кажется, в собственном смысле, не готовясь, особенно по ботанике, на свое знание которой вполне полагался; оттого преподавание его было иногда не совсем систематично, расплывалось в эпизодах и было обременено слишком специальными сообщениями; но демонстративный метод, которым он постоянно пользовался, непрерывно поддерживал внимание слушателей, даже возбуждал во многих из них охоту к самостоятельным занятиям, тоже преимущественно ботаникой. В 1850-х годах С. И. Гремяченский много хлопотал о разведении академического сада и сквера пред главным корпусом. В работах его принимали участие и некоторые студенты, для которых это было чем-то вроде практического изучения ботаники.

Экскурсий своих для изучения ботаники он не оставлял и на должности. Ректор Григорий и теперь продолжал оказывать ему всякое с своей стороны содействие. В 1849 году в начале марта Гремяченский подал прошение об увольнении его в отпуск для поездки на низовья Волги и в прикаспийские степи с целью, кроме личного знакомства с флорой и фауной тех мест, составить во время этой поездки достаточную по возможности для преподавания естественных наук коллекцию трав и чучел животных для Казанской академии. Правление согласилось на этот отпуск; в средствах для приобретения чучел оно отказало по недостатку свободных сумм, но для некоторого облегчения расходов путешественника приняло на себя обязательство высылать к нему все, что будет нужно для целей его поездки, казенными посылками, а равно и ему разрешило посылать собранные коллекции в академию казенными же посылками чрез правление Астраханской семинарии. Ректор так был внимателен, что дозволил ему поездку на целые полгода, но, во избежание лишних сношений с высшею властью, под видом обыкновенного месячного отпуска, который должен был возобновляться по истечении каждого месяца. При всемогуществе ректоров это было в тогдашнее время очень возможно. Отпуск начался с марта, чтобы ботанику можно было поспеть на место как раз к самому интересному в ботаническом отношении времени, и продолжался, как было условлено, с возобновлениями до сентября. По поводу этих возобновлений Гремяченский писал к ректору большие письма, очень характерные по тому почти сыновнему тону и доверию, с какими он обращался к этому суровому по виду, но доброму по душе начальнику. Он описывал в этих письмах свои поездки в киргизские степи, в кочевья астраханских калмыков, на острова волжской дельты и к кавказской линии, рассказывал, как много везде находил растений, прежде известных ему только по гербариям, какие претерпевал нужды в степях и в самой Астрахани от безденежья и недостатка припасов, как много приходилось ему терять времени, сидя без всякого дела на месте, от недостатка оказий для продолжения поездок. В последнем письме от 20 июля, получив уже последнюю отсрочку отпуска до сентября, он горячо благодарил ректора за сочувствие к его любознательности и за благодеяние прежних отсрочек, но просил еще новой отсрочки на сентябрь, говоря, что, хотя ему и совестно пред начальством и пред теми из сослуживцев, которые занимают его классы, но его работы еще не кончены и требуют продолжения, остановясь на интересных исследованиях. Ректор еще продолжил ему отпуск до 1 октября[91]. Гремяченский вывез из этой экскурсии большое собрание растений, открыл много новых видов и, между прочим, в одном заливчике Каспийского моря среди камышей нашел роскошный цветок в роде Victoria regia.

В 1850 году он снова брал отпуск от начала июня и на весь вакат в Тамбовскую и Пензенскую губернии для ознакомления с тамошнею растительностью[92]. С отъездом ректора Григория, так сочувствовавшего и содействовавшего всяким научным занятиям в академии, отпуски эти прекратились. В 1852 году в феврале он снова было просил правление, чтобы его уволили с апреля месяца в экскурсию по уездам Казанской губернии для исследования их, как он писал, в естественном и сельскохозяйственном отношении, дабы тем послужить науке и мудрой заботливости правительства о собрании хозяйственно-статистических сведений о губерниях и уездах в видах улучшения быта крестьян. Ректор Парфений повел это дело формально и представил его на разрешение в Святейший Синод. Пущенное на эту дорогу, оно проходило до половины июня, так что нужное для экскурсии весеннее время было пропущено, да и воротилось с отказом — пусть-де Гремяченский ездит на экскурсии по вакатам, тем более, что наставников академии, с отъездом бакалавра Ильминского в ученую командировку на восток, в настоящее время и без того остается мало, а год между тем курсовой и перед вакатом для всех будет много дела[93].

Экскурсии и другие занятия бакалавра Гремяченского были полезны как для него, так и для академии. В одном представлении, поданном от ректора Парфения правлению, об исходатайствовании Гремяченскому денежной награды окладом бакалаврского жалованья (в 1854 году), находим подробное перечисление его заслуг, начиная с устройства естественнонаучных коллекций в академии: в 1848 году он устроил минералогическое отделение естественнонаучного кабинета, выбравши из множества полученных в него штуфов 169 видов в числе 464 экземпляров, и определил 153 вида растений горыгорецкой флоры; в 1869 году определил 165 видов саратовской флоры и 130 видов казанских бабочек; в 1850 году — 96 видов прикаспийской фауны, 255 остзейской флоры и 320 саратовской. При этом он делал собственные пожертвования для кабинета: в 1848 году пожертвовал 623 вида казанской флоры, которыми было положено первое основание ботаническому отделению кабинета; в 1849 — 150 видов растений разных местностей; в 1850 году — 397 большею частию редких видов астраханской флоры, 876 — оренбургской, 173 — саратовской, 161 — вятской и 403 вида растений пензенского казенного сада; в 1851 году — 25 чучел птиц. Все эти пожертвования правление оценило в 205 рублей 50 копеек.[94] Кроме этих заслуг, указаны здесь и другие, о которых скажем по порядку времени. В его прошении об отпуске в 1852 году находим любопытное перечисление занятий и ученых предприятий, которым он в это время предавался. Он писал, что 1) давно уже занимался приготовлением учебника по естественным наукам для семинарий и уже написал вчерне первую его часть — минералогию, которую и представлял в свое время бывшему ректору академии, архимандриту Григорию, а теперь хочет приступить к изложению ботаники, для чего ему и необходимо сделать испрашиваемую экскурсию: в ботанике своей он хочет обратить особенное внимание на физиологию растений, имеющую ближайшее отношение к сельскому хозяйству, но тут всего важнее вопрос об отношении растительности к грунтам земли и климатическим условиям, на который недавно лишь обратили внимание ученые и которым он сам теперь специально занят; 2) приготовляет для печати флору прикаспийских степей, которую исследовал в поездку 1849 года; теперь нужно ее сравнить еще с флорой средней России, без чего труд его потеряет многое и его нельзя будет выпустить в свет; исследование флоры Казанской губернии помогло бы ему в этом, потому что она мало отличается от флоры других средних губерний; 3) экскурсия по Казанской губернии важна и для описания Казанской флоры, которую он уже много изучал, — ему бы хотелось исследовать теперь эпохи развития и географическое распределение растений по губернии; 4) не оставит он и других предметов во время экскурсии, например, умножит число чучел для академического кабинета и привезет образцы почв — об усердии его правление уже знает по сделанным им пожертвованиям в кабинет; 5) желает он также собрать материалы для журнала русского географического общества. Не получая с 1852 года отпуска на вегетативные месяцы, он все-таки продолжал делать экскурсии по вакатам и в 1853 году ездил на Каму.

В 1850 году академия дала ему к его жалованию небольшое ежегодное пособие, сделав его в звании помощника библиотекаря хранителем кабинетов, которые главным образом ему и были обязаны своим существованием, и назначив ему за эту должность жалованье во 115 рублей в год. Любовь его к естественным наукам и обширные знания по естествоведению были хорошо известны начальству и вызывали со стороны последнего разные ученые поручения, которые он должен был выполнять. В 1850 же году духовно-учебное управление поручило ему рассмотреть гербарий, составленный преподавателем сельского хозяйства в Одесской семинарии, Гербановским, под названием Flora odessiana excitata, — первая центурия, с целию узнать, может ли принятая Гербановским система и форма издания быть признана удовлетворительною в такой степени, чтобы дать ее за образец наставникам естественной истории и сельского хозяйства в других семинариях для составления гербариев из местных флор. Гремяченский написал по этому поручению обширную и весьма важную в практическом отношении рецензию, изложив свои собственные требования для составления подобных гербариев, между прочим требование, чтобы при описании каждого растения было непременно показываемо его народное название и употребление в быту народа: в пищу, при лечении, в ремеслах, искусствах и проч., — и приложив к этой рецензии широкий проект об организации по епархиям постоянных ботанических экскурсий и работ по составлению гербариев[95]. В том же году, по другому поручению высшего начальства, он составил рецензию на образчик учебного руководства для семинарий с программою, представленный профессором Горыгорецкого института Шмидтом под названием «Важнейшие сведения из наук естественных»; эти важнейшие сведения он нашел очень неважными, по местам доказывавшими даже невежество автора, и изложил собственную программу такого руководства для семинарий. В своем донесении об этом отзыве бакалавра Гремяченского обер-прокурору академическое правление просило разрешения возложить составление учебника для семинарий на самого Гремяченского, хотя в виде опыта, с таким притом пособием, указанным самим Гремяченским, чтобы каждый из преподавателей сельского хозяйства в семинариях округа представил ему а) обстоятельный конспект по сему предмету и б) по одной статье из науки по распределению Гремяченского; правление присовокупляло к этому, что способности сего бакалавра, любовь к естественным наукам и приумножаемые постоянно сведения в оных, стремление его к предметам сельского хозяйства, знание потребностей духовных воспитанников и желание быть полезным для них дают основание надеяться, что он исполнит сказанное поручение с большею удовлетворительностию, нежели тот, кто предварительно делу заботится об условиях вознаграждения за оное (как это действительно и сделал профессор Шмидт)[96]. В 1853 году Гремяченский рассматривал присланную из духовно-учебного управления рукопись, содержавшую в себе сделанный учителем естественных наук Тульской семинарии Смирницким перевод «Зоологии» и «Ботаники» Шедлера для введения в руководство по семинариям; сочинение и перевод им были одобрены и Святейший Синод согласился на введение книги в семинарии[97].

Беззаветно преданный своей науке, бакалавр Гремяченский задавался очень широкими замыслами — сосредоточить около академии или, лучше сказать, около себя самого, единственного в академии естествоведа, за исключением разве еще профессора физики, все естественнонаучные работы и естественнонаучное образование Казанского духовно-учебного округа, как около одного общего центра, каким для духовно-учебных заведений доселе был пока один Горыгорецкий институт. Мы уже упоминали об его проекте ботанических работ по округу, представленный им при рецензии на гербарий одесской флоры Гербановскаго. От 21 апреля 1852 года обер-прокурор Святейшего Синода дал знать академическому правлению, что замечания бакалавра Гремяченского получили одобрение известного издателя «Русской фауны» Симашко и что Святейший Синод поручил Гремяченскому наблюдение за составлением гербариев по Казанскому округу для преподавания естественных наук и медицины и разработку правил для этого. Правление академии известило об этом циркулярно все семинарские правления и потребовало от них соображений для разработки означенных правил. К осени 1853 года соображения эти были получены из всех семинарий, и Гремяченский на основании их и своих собственных соображений составил обширный общий проект. К делу собирания растений привлекались, по этому проекту, все учителя сельского хозяйства и естественных наук по семинариям, ученики и сельские священники; учителям предполагалось давать для ботанических экскурсий весенние и осенние отпуски, для чего классные уроки их сосредоточить больше к зимнему времени; расходы на инструменты, бумагу и прочее отнести на счет семинарских правлений и самих собирателей растений, которые побогаче средствами; для разъездов брать подводы у духовенства от прихода до прихода, или исходатайствовать дозволения пользоваться земскими подводами; корреспонденцию и посылку ботанических предметов вести казенными пакетами и посылками. При проекте снова и подробнее изложены были правила научного собирания растений и составления из них гербариев. Еще в первом своем проекте 1850 года он предлагал, чтобы все учители естественных наук по округу в сентябре каждого года присылали ему собранные ими растения, оставляя у себя дуплеты, и обязался определять их. Это обязательство по его желанию оставалось за ним и теперь, угрожая ему впереди массой работы над разборкой растений и описанием их для корреспондентов, так как уже и теперь при проектах семинарских правлений 1853 года на рассмотрение его было прислано из семинарий множество пачек с растениями, над определением которых он, вероятно, потратил немало труда и времени[98]. Растения эти, как и прежде, он присовокуплял к числу собраний академического кабинета.

Нельзя не изумляться энергичной, неустанной и бескорыстной деятельности этого ученого естествоведа-идеалиста к возвышению своей любимой науки в духовно-учебных заведениях целого округа, не отступавшего ни пред какими трудами для достижения своих широких задач; но в то же время нельзя невольно не пожалеть, что такая рьяная и крупная научная сила была поставлена в самую неблагоприятную обстановку для своих обнаружений и погибала почти в безвестности. Научное достоинство академического образования было достаточно высоко для того, чтобы важность естественных наук нашла себе в академии вполне удовлетворительную оценку; — Гремяченский сам был воспитанником академии; были люди, любившие заниматься естественными науками и между другими студентами. Все это было так, но науки эти не входили в уставной состав академического курса, были науками сверхштатными, которыми студенты занимались, как делом сверхдолжным, больше в собственное свое удовольствие, знание которых не представляло им ни в академии, ни впереди никаких служебных и других практических выгод, да не особенно поддерживалось и самим начальством. Кафедра естественных наук так и не получила официального места среди других академических кафедр, и сам бакалавр Гремяченский числился по штату бакалавром не этих наук, а истории философии. Учрежденная при академии по личному усмотрению одного ректора, кафедра эта точно так же могла бесследно и упраздниться по личному усмотрению другого ректора; на поддержку ее от высшего начальства, которое уже столько лет и не подумало включить ее в штат, очевидно надежды были плохие. Духовно-учебное управление заботилось только о том, чтобы в духовно-учебных заведениях на такие лишние науки не было лишних расходов.

Энергия и силы молодого ученого усиленно расходовались и на штатную, и на сверхштатную его кафедру; в 1850-х годах он смотрел уже совсем стариком, истощенным и с глубокими складками на лице. А между тем все труды его пропадали почти напрасно, теряясь в полной безвестности; знали его только в академии, да в кружке университетских знакомых профессоров, смотревших на него притом же несколько покровительственно, как на молодого человека, подающего большие надежды. В 1850 году Вольное экономическое общество сделало его своим членом; но кто же тогда не был членом этого общества из мало-мальски выдающихся чем-нибудь, например хоть чином, лиц? В 1854 году Казанский статистический комитет объявил его своим корреспондентом, а Казанское экономическое общество — членом-сотрудником, но в это время он уже стал выбиваться на более торную дорогу к известности. Еще в 1852 году он вышел в светское звание, вероятно, поняв наконец невыгоды своего положения в академии, и стал помышлять об университетской кафедре по естественному факультету, где его научные знания могли найти более широкое приложение. Он решился выдержать экзамен на степень доктора естественных наук в университете и стал к нему готовиться. В декабре он просил на это нарочитого разрешения у своего начальства и к 31 декабря получил его[99]. Весь 1853 год прошел в приготовлениях к экзамену и в писании докторской диссертации «Прикаспийская волжско-уральская флора», которую он сам изучил в 1849 году.

Приобретение университетской степени обошлось ему не без затруднений. Естественный факультет Казанского университета был довольно богат тогда научными силами, и предстать пред него на испытание было не шуткой. Один из самых близких к Гремяченскому профессоров, ботаник Корнух-Троцкий неожиданно стал против него, подозревая его в том, что он хочет столкнуть его — старого профессора — с кафедры и занять эту кафедру сам. К счастию, кроме жалоб и брани под хмельную руку, профессор больше ничем не выражал своего неудовольствия на Гремяченскаго. Дело с докторством сошло с рук более чем благополучно. Массой и точностью своих знаний докторант даже удивил членов факультета. Защита диссертации 31 мая 1854 года была настоящим триумфом Гремяченского. От 1 сентября 1854 года он был утвержден в докторской степени министром.

Диссертация его почему-то не была напечатана в университетском журнале, вероятно потому, что в нем печатались только работы членов университетской корпорации. Да и все другие труды Гремяченского по его ботаническим исследованиям оставались в рукописях. За время своей казанской жизни он напечатал, сколько нам известно, одну большую статью «О географическом распределении питательных растений» в «Записках Казанского экономического общества» 1854 года (январь, февраль, март, ноябрь и декабрь). Для того же журнала в том же году он готовил статьи: «О сумме тепла, необходимого для полного развития известных растений» и «Об употреблении природных растений в Астраханской губернии», кроме того писал для печати «Заметки для сельскохозяйственной статистики Казанской губернии», но было ли что из этих статей где-нибудь напечатано, нам не известно.

Приобретение докторской степени в 1854 году было сделано им как раз вовремя. 17 августа этого года, пред началом нового курса, вполне обнаружилась вся шаткость постановки его кафедры в академии; правление, по мысли ректора Агафангела, порешило ее упразднить, как более не нужную и отнимающую только время, которое тогда понадобилось для новых миссионерских наук. Тогда же упразднена была и особая кафедра истории философии, которая была штатной кафедрой бакалавра Гремяченского. Он остался, таким образом, совсем без дела. Чтобы не оставить его без должности, ректор дозволил ему читать лекции нескольким студентам, не записавшимся на миссионерские отделения, да еще дал ему для преподавания немецкий язык. Приходилось, очевидно, выходить из академии и искать себе какого-нибудь места по министерству просвещения. На рождественские каникулы Гремяченский уехал для этого в Петербург, но скоро места не нашел и выпросил себе у архиепископа Григория, который в это время тоже жил в Петербурге, отсрочку академического отпуска до 5 февраля 1855 года, затем по истечении этой отсрочки стал просить еще другой по болезни. Владыка рассердился и распорядился, чтобы правление академии обсудило это дело. Правление нашло просьбу Гремяченского незаконной, тем более что и медицинское свидетельство, присланное им, было за подписью одного какого-то частного врача, и положило с 5 февраля не выдавать ему жалованья. Он выехал из Петербурга, но остановился в Москве, отсюда от 26 апреля прислал просьбу об отставке[100] и был уволен от службы.

В Петербурге его было обнадежил местом академик Мейер; приняв его очень любезно, он рекомендовал молодого ученого академии наук для ботанической командировки на Урал. Но поездка эта не состоялась за смертью Мейера. В Москве Гремяченский пристал к университету и в июле 1855 года был причислен к нему для занятия кафедры естественных наук. Не имея никакой должности и средств, он пробивался здесь кое-как около бывшего профессора Казанской академии, И. А. Смирнова-Платонова, занимался микроскопическим исследованием мхов, кое-что писал в «Вестник естественных наук» Рулье. Наконец бывший тогда попечитель Московского университета Ковалевский отправил его на университетский счет для приготовления к кафедре ботаники в ученое путешествие на три года по Европе и северной Африке. Дела Гремяченского стали поправляться, и впереди мелькнула надежда на лучшее приложение его научных сил, но у него были уже подорваны силы физические. В конце своего ученого путешествия он сильно захворал в Африке, едва смог оттуда перебраться в Европу и в 1858 году помер где-то в Италии жертвою своей пылкой преданности любимой науке и вместе жертвою своего ложного положения в лучшие годы своей ученой жизни.[101]

Вместе с естественными науками в 1845 году правление академии порешило ввести в академический курс еще преподавание медицины. За это преподавание в начале 1845/46 учебного года безмездно взялся доктор академии, профессор университета Никанор Алексеевич Скандовский, этот незабвенный для всех его знавших, бескорыстный врач всех воспитанников и наставников духовно-учебных заведений г. Казани[102]. В том же году он взялся безмездно преподавать медицину в Казанской семинарии и преподавал ее там непрерывно до 1856 года. К мысли о преподавании краткой медицины в духовно-учебных заведениях он относился очень сочувственно; хорошо зная положение священника в приходе и отношение к нему народа, как человек, сам происходивший из духовного звания, он понимал, сколько добра может сделать в своем приходе священник, обладающий некоторыми сведениями по медицине. Мысли свои об этом предмете он изложил в своей вступительной лекции в семинарский курс, которую тогда же напечатал в «Ученых записках Казанского университета» (за 1845 год кн. 3). После в 1849 году он в этих же «Записках» напечатал еще часть своих уроков для семинаристов по медицине, именно по физиологии человека, в том же году вышедшую и отдельной брошюрой под заглавием: «Краткая физиология человека, составленная для воспитанников Казанской духовной семинарии» (Казань, 1849 г.). Студентам академии он преподавал медицину только один учебный год, имея по одному классу в неделю. Сначала он изложил своим слушателям краткие сведения анатомические и физиологические, соединяя при этом анатомию и физиологию каждого описываемого органа в одно общее описание, потом по поводу генитальной системы. Поговорил о сифилисе, о помощи при родах и об уходе за младенцем. Далее следовал у него ряд лекций о болезнях, их общих признаках, значении диеты и лекарств в лечении вообще, затем в частности о воспалениях, о горячках, об оспе и оспопрививании. Последнее изучалось практически, для чего Никанор Алексеевич водил студентов в университетскую клинику, которой сам тогда заведовал[103]. Этим весь его курс и ограничился. Летом 1846 года старшие студенты, которым он преподавал, кончили курс, а новых студентов он уже не стал учить, вероятно, уверившись, что преподавание популярной медицины, в известном отношении полезное в семинариях, в академии ни к чему не поведет. Между студентами эта наука тоже не нашла сочувствия и не приобрела ни одного любителя, который бы ей предался, как некоторые студенты предавались изучению естественных наук.

Языки древние и новые.

К числу предметов академического курса, изучавшихся в обоих отделениях академии, принадлежала большая часть языков. Из древних языков изучались классические языки — латинский и греческий и еще язык еврейский.

Латинский язык в эпоху составления академического устава был чуть не природный у воспитанников духовно-учебных заведений, да и после, до 1840 года, на нем изучалась большая часть лекций, по крайней мере, по богословским и философским предметам; вследствие этого он не получил в академиях не только особой кафедры, но даже особых классных часов и преподавался обыкновенно между дел преподавателями словесных наук. Так он преподавался до 1859 года и в Казанской академии профессором М. С. Холмогоровым, бакалавром С. И. Протопоповым и И. Я. Порфирьевым. Улучив свободное время между лекциями словесности, они переводили с студентами какое-нибудь классическое сочинение, большею частию что-нибудь из Цицерона, потом эту же статью выставляли и на экзамены.

Греческий язык при открытии академии получил особого преподавателя в лице Н. В. Минервина, но с 1844 года этот преподаватель должен был перейти на русскую историю, причем за ним же осталось преподавание и греческого языка; таким образом, последний перестал быть предметом самостоятельной кафедры. В следующем году 28 января преподавание его было разделено даже между двумя преподавателями: в младшем курсе, где обыкновенно переводили древних греческих авторов, преподавателем остался бакалавр Минервин, а в старшем, где изучали церковных греческих авторов и святых отцов, преподавание этого языка вверено бакалавру патрологии Д. И. Кастальскому. С 1846 года, по выходе бакалавра Минервина, греческий язык в низшем отделении достался его преемнику по кафедре русской истории М. Я. Морошкину. В 1848 году, после выхода из академии и Кастальского, и Морошкина, преподавание греческого языка возложено в обоих отделениях на бакалавра каноники А. П. Владимирского. Манера преподавания этого языка была довольно беззатейная; в низшем отделении преподаватели переводили с студентами хрестоматию Якобса, в высшем — хрестоматию из святых отцов, сопровождая свой перевод разными грамматическими объяснениями (обыкновенно по Бутману), совершенно так же, как в семинариях. Только в низшем отделении наставники сообщали по временам кое-какие отрывочные сведения, по поводу переводимого автора, из истории греческой литературы. Более всех преподавателей историей этой занимался бакалавр Минервин, читавший студентам довольно полный и последовательный обзор главнейших греческих классиков.

В 1849 году на кафедру греческого языка был определен один из замечательнейших наставников Казанской академии Гордий Семенович Саблуков[104]. он был родом из Оренбургской губернии, сын священника Аскинского или Архангельского завода в Стерлитамакском округе, где кругом было башкирское мухаммеданское население, родился в 1804 году.

Еще в детстве он интересовался узнать татарскую веру и заучивал некоторые татарские слова, записывая их себе в тетрадку, — так еще в это раннее время его жизни обнаруживались в нем задатки той специальности, которая была после господствующей в его ученых занятиях и которою он стяжал себе высокое значение в истории Казанской академии. Учился он в Оренбургской семинарии и в Московской академии, где кончил курс в 1830 году кандидатом. На службу поступил в том же году учителем гражданской истории и еврейского языка в Саратовскую семинарию. Еще в академии он был хорошим знатоком классических и еврейского языков; на должности он серьезно принялся изучать еще языки татарский и арабский. Проезжая в Саратов на службу, он воспользовался остановкой в Казани для приобретения необходимых пособий к изучению этих языков — добыл татарскую грамматику Троянского и арабскую хрестоматию профессора Болдырева и, за недостатком других пособий, долго пробавлялся одними этими книгами. Семинарская служба, однако, мало давала ему свободы для таких неслужебных, домашних занятий.

По обширности и глубине своих знаний и редкому трудолюбию, он скоро выдался вперед между всеми своими сослуживцами и был завален множеством самых разнообразных поручений начальства не только семинарского, но и епархиального. Например, в 1837 году, по поручению консистории, рассматривал сочинение «Исторический взор на происхождение молоканской секты»; в 1840-х годах, по поручению преосвященного Иакова — проповеди некоторых священников, между прочим священника Николаевского уезда Гавр. Люцернова против молокан; в 1841 году исправлял для употребления в семинарии калмыцкий букварь священника Дилигентского по заметкам рассматривавшего этот букварь раньше профессора Казанского университета Попова, и т. д. Чаще других наставников ему приходилось занимать чужие классы по разным предметам и языкам, то за больных товарищей, то по вакантным кафедрам; — так он по долгу должен был занимать вакантные кафедры Священного Писания и философии, потом, кроме еврейского, долго преподавал еще греческий язык. Особенно тяготила его должность помощника инспектора, которую ему навязали в 1834 году и которая лет 9 отвлекала его от любимых кабинетных занятий, вредя притом же и его небогатому здоровью. Занимался он всяким, порученным ему делом всегда в высшей степени добросовестно, не щадя себя; заниматься иначе он даже не умел. Так же занимался он и наукой. Каждый научный предмет он изучал долго, с терпеливой методичностью, не успокоиваясь до тех нор, пока не доходил до последних его основ и не овладевал всеми доступными его подробностями. Изучение татарского и арабского языков самоучкой, без надежного руководителя, досталось ему очень дорого, но уже в конце 1830-х годов он слыл незаурядным их знатоком, и в 1837 году семинарское начальство распорядилось сделать его преподавателем татарского языка в семинарии; с этого времени ему пришлось заниматься этим языком не домашним только образом, но и по обязанности службы. Кроме ученого и служебного интереса, при изучении этого языка у него очень рано явился еще другой, высший интерес, который был особенно близок его глубоко религиозной душе — интерес миссионерский. Из сохранившихся после него бумаг видно, что, зная его с этой стороны, епархиальное начальство назначало его иногда увещателем отпадавших от церкви и находившихся за то под судом крещеных татар.

Вместе с изучением языка он много работал над изучением этнографии и истории татар и местных древностей, преимущественно восточного происхождения. Без подробного изучения он впрочем не оставлял ни одного предмета, встречавшегося его обширной любознательности, и собирал в своих записях разнообразнейшие сведения, исторические сказания, предания и другие научные материалы. В бумагах его постоянно натыкаешься на указания и заметки подчас самого неожиданного содержания, показывающие в нем серьезный интерес к таким предметам, которые не имели, кажется, никакой связи с его господствующей специальностью. Из начальствовавших лиц любознательность учителя Саблукова более всех оценил саратовский преосвященный Иаков (Вечерков), сам большой любитель древностей и редкостей. Он приблизил к себе скромного ученого и привлек его к разбору разных древностей Саратовского края, особенно восточных, находимых близь Увека или Укека и в Цареве. Чрез Саблукова он передавал в семинарскую библиотеку множество древних монет, книг и разных редкостей, особенно пред отъездом своим из Саратова на Нижегородскую епархию (в 1847 году). Заставляя его определять и описывать свои монеты, преосвященный Иаков побудил его специально заняться нумизматикой. К 1840-м годам Гордий Семенович сделал в ней уже значительные успехи. Преосвященный Иаков вызвал его и на первые литературные труды по истории и древностям Золотой Орды, сам пристроил в «Ученых записках Казанского университета» его первые статьи, кроме того, рекомендовал его, как знатока татарских монет и древностей, местным любителям древностей. Любители эти принялись страшно эксплуатировать скромного и добросовестного ученого, заваливая его письмами и монетами и бесцеремонно отнимая у него и труд, и время, вводя его даже в материальные издержки. Эти богатые и важные тогда люди, разные помещики и чиновники, не считали нужным церемониться с таким маленьким человеком, как учитель семинарии, не трудились иногда узнать даже его имени, иные не лично даже и сносились с ним и едва ли понимали, что при его 21-рублевом месячном жалованье им тяжело должна была чувствоваться уже одна только письменная с ними корреспонденция, — отсылка простого письма стоила тогда 10 копеек, а получение 3 копейки. Идеалист ученый, впрочем, не обращал на это внимания, даже радовался, что ему представлялись случаи видеть столько монет, часто новых для науки и редких, а чрез то получалась возможность усовершенствоваться в нумизматических познаниях.

В более близких сношениях с ним был владелец Усть-Укека Н. Я. Маурин, составивший у себя большой кабинет археологических вещей и особенно татарских монет, находимых в самом Укеке; Гордий Семенович определил ему множество монет и написал для него даже историю древнего Укека. Другим интересным владельцем богатой нумизматической коллекции, который часто обращался к учителю Саблукову, был обер-прокурор II департамента Сената, после московский сенатор М. К. Цеймерн. Затем следовали разные случайные коллекционеры: саратовская губернаторша Е. П. Фадеева, сносившаяся с семинарским учителем чрез какого-то неизвестного господина, вероятно, чиновника, для которой Гордий Семенович разобрал более 270 монет, найденных в Новоузенском уезде; царевский протоиерей отец С. Шиловский, имевший коллекцию золотоордынских монет; один саратовский чиновник Николаев, в 1846 году продававший свою нумизматическую коллекцию самых разнообразных азиатских и европейских, древних и новых монет за 1000 рублей, и другие. В 1843—1844 годах учителю Саблукову пришлось особенно много потрудиться по случаю первой ученой командировки министерством народного просвещения для раскопок татарских древностей на месте Сарая в Цареве.

Для этого туда командирован был А. В. Терещенко, автор известного сочинения «Быт русского народа», тогда еще, впрочем, только составлявшегося автором. Терещенко не знал вовсе ни татарского, ни арабского языка и крайне нуждался для своего дела не только в знающем помощнике, но и руководителе; такого помощника и руководителя он и нашел в Г. С. Саблукове, на которого многие указывали ему в Саратове, в том числе и преосвященный Иаков. Гордий Семенович выучил его арабскому алфавиту, посылал ему в Царев татарскую грамматику, словари, арабскую хрестоматию, свои записки, которые были им составляемы по татарскому классу в семинарии, составил для него таблицу гиджры для того, чтобы дать ему возможность разбираться в мусульманской хронологии, и щедро делился с ним своими богатыми сведениями по истории древней орды, по разным подробностям древнего быта татар, по нумизматическим древностям, например, о местах чеканки древней ордынской монеты Сохранившаяся в бумагах Гордия Семеновича обширная переписка с Терещенкой за указанные два года содержит в себе множество дорогих для науки замечаний подобного содержания и свидетельствует о редкой учености скромного учителя. Терещенко, надобно заметить, очень нетвердо знавший даже имя своего ученого благодетеля, называвший его в письмах то Гордием Семеновичем, то Гордием Моисеевичем, сильно налег на него и совершенно завалил посылками монет и древностей, которые успевал откапывать, прося его все это определять и описывать и даже торопя его короткими сроками на том основании, что ему нужно в такое-то время выслать найденные вещи с объяснениями к министру. Саблуков трудился, насколько лишь мог при своих служебных занятиях, чистить монеты, разбирал и объяснял их надписи, составлял им ученые описания. Как велики были эти совершенно бескорыстные его труды, видно например из того, что всего в 3 месяца — июнь, июль и август 1843 года — чрез его руки прошло и определено 5053 монеты, кроме других замечательных предметов татарской старины. Последние крупные работы его по поручениям Терещенки были произведены в сентябре 1841 года — разобрано было 492 монеты. В чувстве благодарности Терещенко подарил ему 22 монеты из тех, которые были найдены во многих экземплярах и были более не нужны для отсылки в Петербург, и Гордий Семенович написал за это благодарственное письмо, в котором объяснил, что это были первые у него собственные древние монеты, кроме одного десятка подаренных ему знакомыми еще раньше. Из той же переписки узнаем, что Г. С. Саблуков занимался изучением и русского народного быта и был много полезен Терещенке и для другой его работы, — для собирания материалов к его изданию «Быта русского народа». В 1843 году он взялся собирать такие материалы для Терещенки чрез своих учеников и перед отпуском последних на вакат сам составил им подробную инструкцию касательно того, на что они должны обращать внимание в народной жизни и что записывать. Некоторые ученики выполнили поручение, и их записки были отправлены к Терещенке в Царев — описаны были весенние, святочные и свадебные обряды и песни. Сам Гордий Семенович написал для своего корреспондента статью «Весенний праздник в деревне», потом со слов одной рассказчицы описал русский семик и записал шуточную сказку о том, как хохлы на карсаков (киргиз) ходили, и несколько песен. Этого мало — он давал собирателю новые мысли, которые должны были расширять его тогда еще скудную программу сборника, например, натолкнул его на мысль собирать данные для народных игр и народной гимнастики и песни перехожих калик, за что Терещенко много его благодарил.

Чрез Терещенко и особенно Цеймерна о занятиях Гордия Семеновича узнали в Петербурге, в академии наук. Цеймерн в 1845 году показал одно его описание джучидских монет академику Френу и заинтересовал последнего в занятиях бедного ученого, которому не на что было купить даже необходимых для этих занятий книг. Френ вступил с ним в переписку, доложил об нем академии наук и исходатайствовал у нее определение о посылке ему в дар четырех академических изданий: 1) Recensio numorum muhamedanorum academiae; 2) De academiae scient. museo numario musl. prolusio; 3) Das muhamedanische Münz-kabinet des asiatisch. Museums; 4) Ibn Foszlands und ander Araber Berichte über die Russen; кроме того, он посылал для пользования Саблукову разные другие нужные книги по нумизматике из своей собственной библиотеки. Цеймерн хотел через Френа и академию дать Гордию Семеновичу даже официальное и денежное поручение исследовать местную древнюю географию Саратовского края, но эта затея не состоялась, да она была и не возможна для человека, так обремененного тяжелой службой, как Саблуков; притом же вскоре после этого Гордий Семенович был вызван из Саратова в Казань на другое поприще службы.

В печать из своих трудов Гордий Семенович пускал очень мало; он был ученый скромный и до крайности добросовестный — ему постоянно казалось, что те статьи, какие он мог бы напечатать, все еще не достаточно закончены для печати. Первые его статьи, как сказано, были пущены в печать преосвященным Иаковом и долго считались принадлежащими перу этого последнего. Эго были статьи, напечатанные в «Ученых записках Казанского университета»: «Состояние православной церкви в царстве Кипчакской или Золотой орды» (за 1842 г. ч. II, стр. 38-55) и «Исследование о месте Сарая» (там же ч. II, 55-75, перепечатана в «Саратовских губернских ведомостях» 1843 г. №№ 48-49). После этого он печатал статьи в «Саратовских губернских ведомостях»: «Монеты Золотой Орды» (за 1844 г. № 2-4); «Очерк внутреннего состояния Кипчакского царства» (№ 26-36); «О магометанском пении при богослужении» (за 1845 г.); «Несколько заметок о русском языке в Саратовской губернии» (тоже за 1845 г.); «Черты из жизни русских татар» (за 1846 г. №№ 25, 27-29); «Очерк генеологии, географии и образа жизни половецкого народа» (за 1848 г. № 12). Из некролога и сохранившихся в бумагах Гордия Семеновича писем Н. И. Костомарова, который в 1849 году был редактором «Саратовских ведомостей», видно, что он печатал в этих «Ведомостях» и другие статьи, но, за неимением «Ведомостей» за старые годы в самом Саратове, мы не можем сказать, какие это были статьи. Из письма Костомарова от 2 июня 1849 года видно, что Саблуковым был приготовлен к печати перевод Ибн-Фоцлана, но губернатор Кожевников запретил его печатать в «Ведомостях», как «уродливую и глупую статью». В другом письме, уже по переезде Гордия Семеновича в Казань, Костомаров выражал сожаление, что в газете у него уже не раздаются имена важных ордынских ханов, что он и сам перестал интересоваться ею и работать для нее, сдав ее на попечение И. И. Палимпсестова.

Ученая известность Г. С. Саблукова достигла, наконец, и до Казанской академии, при которой работал тогда известный переводческий комитет, составленный для перевода на татарский язык священных и богослужебных книг. Для усиления этого комитета в академии и порешено было перевести в Казань ученого Саратовского учителя. О знаниях Г. С. Саблукова комитету было легко уведомиться по работам, которые еще до вызова в Казань он исполнял по поручению начальства академии. Кроме того, в академии его всегда хвалил профессор Смирнов-Платонов, бывший в 1844 году ревизором Саратовской семинарии и тогда же давший об нем прекрасный отзыв.

По представлению преосвященного Григория, Святейший Синод от 30 марта 1849 года перевел Г. С. Саблукова в академию бакалавром греческого языка в младшем отделении на место бакалавра Морошкина с поручением ему же преподавания татарского языка в Казанской семинарии. Святейший Синод был так внимателен, что, по бедности его и по семейному положению, кроме прогонов, назначил ему еще 35 рублей временного пособия на переезд и квартирное пособие на жительство в Казани. Временное пособие было конечно очень не достаточно для покрытия издержек переезда семейного человека с насиженного уже места, но квартирное пособие имело для Гордия Семеновича большую ценность. Он прибыл в академию 25 июля и тогда же введен в должность, а вскоре сделался и членом переводческого комитета. О деятельности его в этом комитете и затем на кафедре восточных языков и противомусульманской полемики мы еще будем говорить особо в истории миссионерских кафедр.

Греческий язык он преподавал в академии только временно, по требованию обстоятельств, и с перерывами. В 1850 году, за отъездом бакалавра Н. И. Ильминского в Петербург и в ученую командировку на восток, Г. С. Саблукову поручено было преподавать за него в академии татарский и арабский языки. Тяготясь преподаванием стольких предметов, притом же в двух учебных заведениях, и обремененный сверх того работами по переводческому комитету, в начале 1851/52 учебного года он отказался от греческого языка. Преподавание последнего было поручено после этого профессор А. И Беневоленскому, который еще с 1850 года преподавал его в высшем отделении вместе с каноникой после перехода бакалавра каноники священника А. П. Владимирского в университет на должность законоучителя. С 3 сентября 1854 года по возвращении Н. И. Ильминского, Гордий Семенович, бывший тогда уже экстраординарным профессором, должен был снова перейти на греческий язык и преподавал его до 1856 года, когда окончательно перешел в противомусульманское миссионерское отделение. О манере и достоинствах его преподавания греческого языка у слушавших его студентов сохранилась прекрасная память. «Г. С. Саблуков, говорит профессор Аристов в своей книге о Щапове (стр. 20), был отличным знатоком восточных и классических языков; он преподавал у нас греческий язык замечательным образом. Каждое слово, каждое выражение выяснял путем сравнительной филологии, сообщал громадную массу сведений историко-этнографических, литературных, бытовых и археологических. Вообще его приемы преподавания можно считать образцовыми, да вдобавок и поучиться у него было чему. Он постоянно для объяснения византийских писателей прибегал к восточной литературе и указывал их взаимную связь… он был полным олицетворением идеала ученого мужа, образцом необычайного трудолюбия, высокой честности и святой жизни».

После него в 1856 году на кафедру греческого языка в обоих отделениях определен был известный уже нам полиглот Казанской академии А. И. Лилов, превосходный знаток этого языка. Он первый ввел в высшем отделении преподавание новогреческого языка. Служба его по этой кафедре кончилась переводом его на кафедру философии в 1858 году во время известной перетасовки наставников и учебных предметов при ректоре Иоанне. Вместо него на кафедру греческого языка и на латинский язык в низшем отделении ректор переместил было тогда же бакалавра каноники и литургики М. Я. Предтеченского; но он уехал в это время в Петербург, вследствие чего оба классические языка остались без преподавателей. Латинский язык преподавал профессор словесности, а греческий разные временные преподаватели — одно полугодие профессор словесности Порфирьев, потом с начала 1859 года в низшем отделении бакалавр Рублевский, в высшем — бакалавр патрологии Я. В. Рудольфов. Так продолжалось до октября 1859 года, когда для обоих языков назначен был особый преподаватель.

Ректор Иоанн сначала был против назначения такого преподавателя: в 1858 году 13 октября он вошел в правление запиской, в которой, высказав сильное недовольство тогдашним состоянием в академии преподавания классических языков, предлагал закрыть особую их кафедру, так как, писал он, занятие изучением одних языков без приложения к каким-нибудь наукам очень скучно, и предполагал присоединить их к разным научным кафедрам, — еврейский язык соединить с Священным Писанием, греческий с патрологией, а латинский с словесностью, и преподавать их после этого уже не по старому рутинному способу, только переводя с них разные отрывки по хрестоматиям, а серьезно, филологически, изучая лучших авторов и т. д. Правление послало этот проект в Святейший Синод. Но от 25 апреля 1859 года обер-прокурор известил, что Святейший Синод определил до времени оставить преподавание языков в прежнем положении, по трудности находить наставников, которые бы совмещали знание означенных наук с знанием соответствующих им языков. В конце учебного года правление определило ходатайствовать об особом наставнике классических языков[105]. От 13 октября 1859 года на эту кафедру был назначен бакалавр Василий Яковлевич Михайловский (в должность введен 12 декабря).

Он был урожденец Тверской епархии, родился в 1834 году, учился в Тверской семинарии и Петербургской академии, где в 1859 году кончил курс магистром. Будучи весьма хорошим знатоком обоих классических языков, первоначально он хотел было серьезно заняться ими с студентами, переводил Гомера, Платона, Тацита и других, перевод из Тацита о Германии готовил даже в изданию, но студенты, между которыми началось тогда падение учебной дисциплины, скоро сами охладили его рвение, совсем не посещая его классов, и он занялся другими делами, преимущественно литературными работами в разных духовных журналах — «Православном собеседнике», «Православном обозрении», «Духе Христианина» и «Духовной беседе». В «Православном собеседнике» помещены его статьи: «Англиканская церковь» (1860 г. II, 154, 413); «Отношение англиканской церкви к римской и православной» (1861 г. I, 48); «Судьбы славянского царства» — перевод с английского из Пальмера (1860 г. II, 339 и III, 71); «Приготовление мира к христианству и нравственно-религиозное состояние человечества во время его появления» — с немецкого из Шаффа (1861 г. II, 164, 277 и III, 31, 259); «Нечто об улучшении быта духовенства» (1862 г. I, 289); «Сошествие Святого Духа на апостолов» (1863 г. I, 401) — тоже из Шаффа, из которого он перевел весь первый апостольский период церковной истории и печатал в духовных журналах отдельными статьями.

Он прослужил в Казанской академии до 1863 года. Отправившись в этом году на вакат в Петербург, он уже не вернулся назад и от 25 сентября прислал прошение об увольнении от должности; от 7 октября по этому прошению он был уволен Святейшим Синодом для поступления на должность священника и законоучителя Павловского военного училища в Санкт-Петербурге; 22 октября был рукоположен. В настоящее время служит протоиереем Вознесенской церкви в Санкт-Петербурге. Свою литературную деятельность он продолжал и по выходе из духовно-учебной службы. Кроме печатания в духовных журналах разных статей, он издал много книг и брошюр духовно-нравственного и церковно-исторического содержания, священных картин, церковно-исторических карт, листков для народного чтения и прочее[106].

На место его от 15 ноября 1863 года был определен на кафедру классических языков из кончивших в этом году курс воспитанников Санкт-Петербургской академии Александр Александрович Некрасов, родом тоже из Тверской епархии (сын священника, родился в 1839 году). В должность вступил он 17 декабря. Этот опытный и любимый студентами профессор занимает кафедру греческого языка и доселе. На 1867/68 учебный год он приглашен был преподавать греческий язык в Казанскую семинарию. С 16 апреля 1869 года академическое начальство возвело его в звание экстраординарного профессора. — Из литературных трудов его за описываемое время до 1870 года были напечатаны: 1) «Слово и природа человека», публичная лекция, читанная 13 апреля 1869 года в пользу братства святого Гури, — в «Православном собеседнике» 1869 г. ч. II, 363 и III, 35; 2) «Ходатай единого несть: Бог же един есть» — филологическое объяснение Галат. III, 20, — там же ч. III, 264; 3) «Этимология русского глагола» — в «Журнале Министерства Народного Просвещения» 1869 г. февраль. Кроме того, как знаток классических языков, он принимал деятельное участие в издававшихся при «Православном собеседнике» переводах соборов, актов святых и мучеников.

Третий древний язык — еврейский — преподавался в академии только в старшем отделении. Преподавание его стояло невысоко, так как из семинарий студенты являлись вовсе не подготовленными к серьезному его изучению и должны были начинать это изучение почти с азбуки. Преподаватель сначала учил их читать по-еврейски, затем проходил с ними грамматику Павского и переводил понемногу, с разными филологическими замечаниями, некоторые места Священного Писания по хрестоматии. До 1858 года изучение этого языка было даже не обязательно для студентов; изучавшие миссионерские предметы вовсе от него освобождались. Обязательным для всех студентов старшего отделения сделал его уже ректор Иоанн в 1858 году, когда совершал свою реформу академического курса.

Первым преподавателем еврейского языка с 1844 года был бакалавр математики Е. В. Зубков, оказавшийся вероятно более других знающим этот язык. После его смерти с января 1847 года еврейский язык перешел к бакалавру русской истории Г. 3. Елисееву и оставался за ним до 1848 года; 15 ноября этого года преподавание его вверено Н. И. Ильминскому, а с 1850 года, после отъезда Н. И. Ильминского в ученую командировку — Г. С. Саблукову. Последний преподавал его затем до 1856 года, т. е. до окончательного своего перевода на противомусульманское миссионерское отделение. Время его преподавания было самым цветущим временем для еврейской кафедры. Как знаток языка арабского, он вел свое преподавание сравнительным методом и анализировал оба языка до мельчайших подробностей их строя. В 1856 году ректору Агафангелу нужно было пристроить к какому-нибудь делу в академии кончившего тогда курс и нравившегося ему студента Я. В. Рудольфова, и он придумал для него новую, довольно оригинальную кафедру еврейского и французского языков. Бакалавр Рудольфов, впрочем, недолго преподавал еврейский язык; перейдя на кафедру патрологии, от 9 декабря 1857 года был освобожден от него. После него язык этот опять был поручен Г. С. Саблукову. В 1858 году, при общем переделе кафедр, ректор Иоанн провел через правление решение, чтобы еврейский язык постоянно был соединяем с священным Писанием; с этого времени его действительно преподавал бакалавр Священного Писания иеромонах Григорий. Но в 1865 году ректор Иннокентий отменил распоряжение своего предшественника и сделал преподавателем еврейского языка бакалавра противомусульманского отделения Е. А. Малова, который и преподавал его не только до конца описываемого времени, но и после, при новом уставе академии.

Новые языки, немецкий их французский, имели еще большее число преподавателей, чем древние.

Преподавателями немецкого языка состояли: Н. В. Минервин — до 20 января 1845 года, С. И. Протопопов — до января 1846 года, М. Я. Морошкин — до января 1847 года, А. П. Владимирский — до осени 1848 года, Г. 3. Елисеев — до конца 1853 года, И. П. Гвоздев до конца учебного 1853/54 года, С. И. Гремяченский — до 1855 года, иеромонах Вениамин — до 1856 года, иеромонах Диодор — до сентября 1856 года, профессор А. И. Беневоленский — до конца апреля 1857 года, бакалавр И. М. Добротворский — по январь 1859 года. В 1858 году ректор Иоанн 11 июля предложил правлению особого лектора новых языков — иностранца, так как при своих преподавателях изучение этих языков стояло, по его мнению, очень низко — изучались-де они самоучкой, без грамматики и филологии, по детским хрестоматиям, так обучались им и сами их преподаватели бакалавры. Правление согласилось на это предложение, согласилось и высшее начальство[107]. Преподавателем обоих языков с января 1859 года явился англичанин Перси Бересфорд, лектор английского языка при Казанском университете, преподававший в то же время немецкий язык в Родионовском институте и французский во 2-й Казанской гимназии, кроме того имевший множество частных уроков по городу. Оба языка он знал превосходно, особенно немецкий, но, обремененный множеством уроков, преподавал лениво, классы опускал, а когда и являлся в академию, то большею частию проводил свои часы, балясничая с студентами. С сентября 1859 года он уезжал в заграничное путешествие и пробыл в нем до января 1862 года — во все это время языки преподавались опять своими бакалаврами. Немецкий язык за него преподавали А. С. Павлов — до ноября 1860 года, потом В. Я. Михайловский. В сентябре 1864 года ректор Иннокентий заставил Бересфорда подать прошение об увольнении от должности, причем в увольнительном журнале правления выведено было на справку, что он вовсе не ходил в класс. После него немецкий язык преподавали: М И. Митропольский — до весны 1867 года и И. С. Бердников.

Французский язык преподавали: Н. П. Соколов — до 26 июня 1844 года, И. А. Смирнов-Платонов — до осени 1847 года, иеромонах Серафим Протопопов — до конца 1850/51 учебного года, И. Я. Порфирьев — до сентября 1856 года, Я. В. Рудольфов — до января 1859 года, лектор Перси Бересфорд, а во время отпуска его за границу М. Я. Красин, который остался преподавателем этого языка и по увольнении Бересфорда и преподавал до самого конца описываемого времени.

Оба языка до 1858 года изучались студентами обоих курсов по собственному их желанию — одни записывались на язык немецкий, другие на французский. С 1858 года, по распоряжению ректора Иоанна, изучение их сделано обязательным для всех. Самое преподавание их состояло, как справедливо писал ректор Иоанн, в переводах на русский язык статей из хрестоматии. Редкие из преподавателей пробовали задавать студентам переводы с русского языка на французский или немецкий; между преподавателями французского языка такими переводами остался памятен одни только профессор Смирнов-Платонов, умевший сам говорить по-французски, да отчасти еще последний преподаватель М. Я. Красин. Первые преподаватели немецкого языка — Н. В. Минервин и французского Н. П. Соколов — делали попытки соединить преподавание этих языков с преподаванием истории их литератур и читали студентам кое-какие лекции о немецких и французских писателях, но этот прием как-то не привился к кафедрам языков и после первых академических курсов уже не практиковался.

Священное Писание и герменевтика.

К числу предметов, которые преподавались в обоих отделениях академии, принадлежало еще Священное Писание Ветхого и Нового Завета. Полный курс его продолжался четыре года, так что студенты, собиравшиеся на классы его из обоих отделений вместе, два года слушали лекции по Ветхому Завету, а два следующие — по Новому. Это был единственный богословский предмет, который изучали студенты младшего общеобразовательного отделения. Кроле него, из богословских наук в этом отделении преподавались еще только временно гомилетика и основное богословие с обличительным.

Первым наставником Священного Писания в I курсе академии был инспектор архимандрит Серафим Аретинский. Он был и вообще первым насадителем богословского образования в Казанской академии, хотя и нельзя сказать, чтобы был насадителем вполне удовлетворительным. Образование его было чисто отвлеченное, с очень скудным запасом положительных, фактических знаний даже из области богословских наук. От крайностей такого образования, от одностороннего схоластического направления его только и спасала некоторая сердечность его характера, которая влекла его больше на сторону сердечного мистицизма, чем сухой схоластики, и любовь к ораторству. Он недаром учился в Киевской академии в ректорство Иннокентия Борисова. Дивный ораторский талант последнего произвел на него сильное впечатление и увлек к подражанию знаменитому витии. Он и сам полюбил церковную проповедь, притом же проповедь, по примеру преосвященного Иннокентия, непременно импровизованную, без предварительного письменного приготовления, и упражнялся в ней всю свою жизнь, как на духовно-учебной службе, так и во время позднейшего своего святительского служения. В Казанской академии, не довольствуясь одними лекциями, он еще в 1843 году открыл, с согласия ректора Иоанна, праздничные беседы с студентами перед обедней, состоявшие в истолковании дневных евангелий и других избранных мест из Священного Писания, продолжал их и при следующем ректоре Григории, с разрешения уже Святейшего Синода, которому было донесено о такой проповеднической его ревности[108]. Лекции свои он тоже всегда импровизовал и любил выбирать для них тоже больше ораторские, чем ученые сюжеты, которые и развивал пред студентами чрезвычайно пространно и в проповедническом тоне.

Может быть, импровизации его для церковной кафедры и были хороши, но для академической аудитории были малоудовлетворительны; студенты скучали, слушая его отвлеченные риторические рассуждения, не сообщавшие никаких положительных знаний. Да и речь его в то время была вялая и тугая, расплывавшаяся в общих и бесцветных фразах. Наукой он не занимался, а потому и мог держаться в своих лекциях только на общих вопросах, которые, несмотря на разные старинные способы так называемого изобретения мыслей, и при всех его усилиях плодить свои речи, конечно, скоро исчерпывались, и лекции на все назначенное для нее время у него постоянно не доставало; от одного сюжета он должен был перебегать к другому, иногда совсем разнородному с тем, о котором заговорил сначала, или, что еще чаще случалось, вместо 2 часов, сокращать свое пребывание в аудитории всего минут на 20. Первый курс его по Священному Писанию был какой-то странный; явившись в академию в должности профессора богословских наук, он целые два года, пока преподавал младшему отделению, никак не мог хорошенько определить, чтò собственно должен был преподавать этому отделению; он начал с общих определений богословской науки, потом уже перешел к Священному Писанию, но и его рассматривал главным образом с одной только стороны, как источник православного богословия, а закончил свой курс общими понятиями из патрологии, какие обыкновенно помещаются в ее введении.

В течение первого года он преподал: общее введение в богословие, введение в науку о Священном Писании, где говорилось об ее именовании, о разных об ней понятиях, о предмете ее, отношении к другим наукам, о науках для нее вспомогательных, о ее потребности для ума, сердца, воли, жизни и т. д., разделение этой науки на части, общее обозрение всего Священного Писания, понятие об нем; затем распространился об откровении и его видах — естественном в природе, в душе человека и в истории, и сверхъестественном, устном и письменном, сравнивал их между собой — естественное с сверхъестественным и притом каждый вид первого с каждым видом второго порознь, затем сверхъестественное устное с письменным, говорил об откровениях в религиях нехристианских и наконец остановился на свойствах Священного Писания вообще; дойдя до этого отдела лекций, он затем пространно изложил внешние и внутренние доказательства боговдохновенности Священного Писания и участие в сообщении людям письменного откровения всех лиц Пресвятыя Троицы — Отца и Сына и Святого Духа, обозрение Священного Писания с внешней и внутренней стороны, общее его содержание (во второй уже раз), основную мысль Библии, свойства откровенных истин, библейский взгляд на мир, дух Писания, его слог, цель и благотворность для духа человеческого, снова поговорил о важности его изучения для пастыря церкви, для ученых всяких специальностей и для всякого христианина и о том, с каким расположением духа следует заниматься им, вкратце изложил историю священного канона и этим закончил весь круг годовых лекций, ничего не сделав для самого изучения Священного Писания.

Первое полугодие второго учебного года тоже все прошло в рассуждениях, даже повторительных, о тоне и духе Священного Писания, о библейском языке, библейском словоупотреблении и тому подобных общих материях, и только во второе полугодие профессор занялся кратким очерком отдельных книг Ветхого Завета с объяснением замечательных мест, который, однако, все-таки вел без системы, прерывая его посторонними общими рассуждениями или передачей содержания случайно попадавшихся ему в руки статей, например о свойствах библейской поэзии, об идиотизмах еврейского языка, о возражениях против божественности Моисеева закона. Кроме того, он в это же время дал несколько лекций по патрологии, в которых, изложив сначала общие понятия о самой науке и об отцах церкви, распространился об отношении отеческих творений к Библии и к языческой литературе греков и римлян и о духе этой литературы. По записям классного журнала, которые велись обстоятельно и исправлялись рукою самого профессора, видно, какие разнородные предметы соединялись у него иногда в одной и той же лекции по капризному ходу его импровизации; 3 июня, например, записано: «Повторяли о книгах И. Навина, Судей, Руфи и Царств; потом слушали лекцию о важности отеческой литературы для наук богословских и частию внешних, о наименованиях, сущности, потребности и истории науки об отцах церкви; затем обозрение пророческих книг Священного Писания, предварительные сведения о значении пророков, об отличии их пророчеств от ложных, мнимых предсказаний языческих, о способе сообщения пророчественного дара, о средствах приуготовительных к пророчеству, о назначении пророков». О самых книгах пророческих сказано было: в одной лекции о книге пророка Исаии, в другой — о книгах Иеремии, Иезекииля и Даниила и еще в двух об всех остальных пророках. К двухгодичному экзамену профессор сдал студентам листов 8 записок, в которых все книги Ветхого Завета обозрены были короче, чем даже в известном руководстве к Священному Писанию Амвросия.

В 1844 году, с начала нового учебного курса архимандрит Серафим стал преподавать догматическое богословие. Священное Писание на время было поручено профессору Гусеву. По рассказам студентов того времени, несмотря на то, что предмет этот был очень далек от математической специальности профессора Гусева и что профессор читал свои лекции по какому-то немецкому руководству, где доказывалась подлинность новозаветных книг, класс Священного Писания сразу же оживился, благодаря живой речи талантливого преподавателя. Он читал эти лекции только до двадцатых чисел октября; затем в должность вступил вновь назначенный на кафедру штатный наставник.

Это был иеромонах Антоний, в мире Александр Радонежский, родом из Нижегородской епархии, сын священника (родился в 1808 году), воспитанник сначала Нижегородской семинарии, потом IX курса Московской академии. По окончании академического курса в 1834 года со степенью магистра он служил первоначально профессором философии и инспектором в Нижегородской семинарии; здесь же в 1841 году, овдовев, постригся в монахи, после чего переведен был с философии на церковную историю. В сентябре 1842 года был перемещен на богословскую кафедру в Ярославскую семинарию. При открытии в Казанской академии II курса, когда в нее потребовались новые наставники на богословские предметы, Святейший Синод от 31 августа 1844 года назначил его сюда бакалавром на кафедру Священного Писания. Кроме этого предмета, в академии ему поручено было читать еще библейскую археологию и литургику, или екклезиастику, как она тогда называлась. На должности бакалавра он явился очень усердным работником. Лекции свои большею частию писал и отделывал тщательно, даже щеголевато, в несколько сантиментальном и благочестиво-мистическом духе; о манере его писательства можно составить понятие по его очень распространенному сочинению: «Семь слов на кресте». Но особенной талантливостью не отличался. Академическое начальство ценило его высоко; 25 мая 1845 года, представляя его к награде, ректор Григорий указывал на его «высокую ревность по должности бакалавра до истощения сил»; потом повторил эту рекомендацию в сентябре 1846 года, представляя его к званию экстраординарного профессора. По таким рекомендациям, в том же году он получил не только это звание, но и звание ординарного профессора (5 сентября), потом члена конференции, окружного правления и цензурного комитета. В мае 1848 года ему пожалован сан архимандрита. В 1850 году месяца два он исправлял должность инспектора.

Между студентами он пользовался невысоким уважением. Он держался с ними деликатно и ласково, но не нравился тем, что без надобности вмешивался в их дела, подглядывал за ними и возбуждал недоверие к себе. Во время исправления им должности инспектора в январе 1850 года один студент, попавшийся в ненормальном состоянии зараз всем начальствовавшим тогда лицам, нанес ему даже очень крупное словесное оскорбление, за что конечно был немедленно уволен. Студенты прозвали его почему-то филиписсеем. Он был человек очень благочестивый, но его репутации сильно вредила, и не только в академии, но и после, наклонность к мистицизму, увлекавшая его до близких, хотя вероятно и не сознательных, связей с людьми, имевшими отношение к довольно развитому тогда в Казани[109] мистическому сектантству людей божиих. Академическая молодежь подсмеивалась над его благоговением пред некоей параличной старицей Агриппиной, известной больше под именем Грунюшки, которая проживала в Казанском женском монастыре и пользовалась в некоторых благочестивых кружках обожанием, вроде обожания, воздаваемого хлыстовским богородицам. В 1848 году, по его инициативе, эту Грунюшку зачем-то приносили в новые здания Казанской академии, пронесли на носилках по коридорам, так как она не могла двигаться сама, и, между прочим, в академическую церковь. Эта бестактная церемония произвела тогда весьма тяжелое и соблазнительное впечатление на студентов. Преосвященный Григорий, узнав об ней, задал будто бы сильный нагоняй академическим монахам и распорядился выслать Агриппину болящую вон из монастыря. Вскоре она куда-то скрылась из Казани, вероятно, уехала вслед за отцом Антонием. По отъезде отца Антония из академии, портрет этой живой мумии в лежачем положении долго оставался в академии, пока тоже куда-то не исчез.

По кафедре Священного Писания главная заслуга профессора Антония состояла в том, что он первый ввел правильное, систематическое преподавание этой науки в академии. Характер его лекций был экзегетический. Он не расплывался, как его предшественник, в общих рассуждениях о важности да о духе Писания; даже самое обозрение библейских книг предлагал лишь в кратком виде, спеша приступить прямо к толкованию самого их текста. В первый свой курс он читал о Новом Завете. Сначала он сделал общий обзор всех книг Нового Завета вместе, потом сообщил главные понятия о Евангелии вообще и о каждом Евангелии порознь и на все это употребил только девять лекций. С десятой лекции он уже начал самое толкование евангельского текста и вел его в подробном парафразе до конца по порядку сводного четвероевангелия или евангельской истории, даже с обычным разделением евангельских событий по пасхам. Потом точно так же, кратко обозрев книгу Деяний апостольских и все апостольские послания, почти целый год толковал текст важнейших, более или менее обширных отделов из них, особенно из посланий апостола Павла; послание к римлянам объяснено было почти все в парафразе. Так же преподавал он о Новом Завете и в повторительный свой курс через два года после первого курса (в 1848—1850 годах). О Ветхом Завете он читал в 1846—1848 годах. Этому курсу им предпослано было более обширное общее введение в науку, содержавшее в себе специальное обозрение канона ветхозаветных книг и его истории. обозрения частных книг были такие же краткие, как и книг Нового Завета. Экзегетические лекции касались только более замечательных мест из разных книг. Долее всех книг профессор останавливался на толкованиях из книги Бытия, Псалтири и некоторых пророков (все мессианские пророчества).

Библейскую археологию он читал вместе с священным Писанием, чередуя лекции по тому и другому предмету, как ему казалось удобнее. Он читал эту науку по Яну, но очень кратко; она заключала в себе, по его программе, только географию Палестины, ее гор, равнин, долин, пустынь, вод, ее разделение на части до Рождества Христова и во дни евангельской проповеди и несколько кратких замечаний об устройстве еврейских жилищ. Библейско-археологического содержания, впрочем, было много в его экзегетических лекциях; так например, в его курсе Ветхого Завета были обширные отделы о скинии Моисея и о храме Соломона. В первый свой курс после библейской археологии осенью 1845 года он начал было читать лекции и по екклезиастике или литургике, которая была ему поручена; но их прервал приезд особого бакалавра этой науки, иеромонаха Паисия Пылаева.

Ко времени служения отца Антония в академии относится первоначальное происхождение его литературных трудов. В 1846 году он должен был читать речь на академическом акте 8 ноября. Для этого он взял особенно обработанную часть своих лекций по истолкованию евангельских сказаний о крестной смерти Иисуса Христа и составил из нее речь под заглавием «Иисус Христос на Голгофе или Седмь слов на кресте». Цензурный комитет академии в 1847 году одобрил эту речь к печатанию, но она была задержана ректором Григорием. Тогда автор, несколько переделав ее и выпустив вступление и другие места, имевшие отношение к академическому акту, решился напечатать свой труд на свои собственные средства. Книжка эта под тем же заглавием издана в 1848 году в Москве с посвящением Агриппине болящей; в последующих изданиях посвящение это выкинуто. Сочинению посчастливилось в публике, так что оно выдержало несколько изданий; в 1851 году вышло второе его издание, в 1858 году — третье, в 1855 — четвертое, в 1859 — шестое, в 1868 году — уже осьмое, в 1890 (Москва) — десятое. В 1850 году ему досталось читать другую речь на акте, предметом которой он избрал материю из той же серии своих лекций о последних днях жизни Иисуса Христа под заглавием: «Иисус Христос на пути из Сиона в сад Гефсиманский». Цензурный комитет не допустил ее к печатанию на том основании, что она представляла необработанный отрывок из какой-то, по его выражению, более обширной работы, так что в ней не были уничтожены даже ссылки на предыдущие какие-то отделы, которых в самой речи вовсе не было. Автор издал эту работу в свет, уже долго спустя по выходе из академии, особой книжкой «Иисус Христос в последние дни пред страданиями Своими в Иерусалиме» Тамбов, 1869 год. она написана в таком же тоне, как и первая его книжка.

Архимандрит Антоний вышел из академии в 1851 году, будучи назначен от 13 февраля ректором в Пермскую семинарию. Прослужив в ней три года, он был переведен в 1854 году тоже ректором в Ярославскую семинарию с назначением настоятелем ростовского Богоявленского монастыря. Отсюда 15 июня 1858 года рукоположен епископом в Оренбургскую епархию; но епископствовал в ней очень недолго — от 6 марта 1862 года он был уволен от управления ею и переведен в Москву с назначением в члены Московской синодальной конторы и настоятелем Воскресенского монастыря. 11 мая 1866 года был совсем уволен на покой в тамбовский Трегуляевский монастырь с пенсиею в 1000 рублей. Отсюда в 1868 году перемещен в темниковский Санаксарский монастырь. В 1870 году он переместился на жительство в архиерейский дом в Смоленске, где с 1869 года епископом был прежде близкий ему сослуживец по Казанской академии, преосвященный Серафим (Протопопов). Здесь в 1872 году он и скончался.

После отъезда его из Казани, на кафедру Священного Писания был переведен (утвержден от 11 июля 1851 года) в звании ординарного профессора иеромонах Серафим Протопопов с поручением, кроме Священного Писания, читать еще церковную словесность или гомилетику. Это была уже вторая богословская его кафедра после оставления им в 1848 году кафедры словесности; первая была кафедра патрологии, на которой он пробыл три года. Священное Писание ему пришлось преподавать тоже три года. Нужно было много ученой энергии и талантливой находчивости, чтобы, при таких быстрых переводах с одной кафедры на другую, успевать ориентироваться в каждой новой области знаний так быстро и сразу так удачно попадать на надлежащую научную точку зрения в своем преподавании, как успевал то делать этот замечательнейший из профессоров Казанской академии. По воспоминаниям студентов, слушавших его по Священному Писанию, лекции его возбуждали в них высокий интерес и своим научным характером, и мастерской передачей сообщавшихся профессором сведений. Из них особенное внимание аудитории обратили на себя лекции по истории ветхозаветного и новозаветного канона, по истории разноязычных переводов священных книг и превосходно разработанные, ясные и логичные анализы содержания апостольских посланий. Студенты записывали за ним и старались запастись его лекциями для себя. К сожалению всех его слушателей, начальство не дало ему засидеться и на этой кафедре. В 1854 году он сделался инспектором, и ему поручено было читать инспекторский предмет, нравственное богословие.

Библейской археологии в свое время он не преподавал, как его предшественник; наука эта, найденная вероятно ненужною в особом виде, отдельно от Священного Писания и библейской истории, с его времени была исключена из состава академического курса. Но, вместо нее, явилась зато другая наука, прежде не выделявшаяся из курса Священного Писания, священная герменевтика. О важности ее поревновал ректор Парфений; в феврале 1853 года он поручил преподавание ее профессору библейской истории А. И. Беневоленскому, который и читал ее до ваката 1856 года. Это был гонимый начальством профессор, о котором еще будет речь впереди. До 1854 года он читал герменевтику в обоих отделениях, потом с 1854 года в одном младшем отделении по какой-то латинской книге, чуть ли не по старому Рамбахию, прямо тут же и переводя ее по-русски самым варварским языком; слова: materia substrata, natura rei, вещный, вербальный, консеквентный, качествовать и т. п., так и сыпались одно за другим к немалому удовольствию слушателей, впрочем, любивших слушать этого чудака-профессора. Наука эта считалась в академии какой-то бессодержательной, чисто схоластической фикцией, состоящей из одних формальных разделений и подразделений, и потому пренебрегалась самими преподавателями. После ваката 1856 года она была опять соединена с священным Писанием и почти вовсе не преподавалась, если не считать за преподавание ее отрывочных заметок о способах и правилах библейского толкования, которые высказывались наставниками Священного Писания между дел и к слову, по поводу выяснения каких-нибудь мест Священного Писания.

Преемником архимандрита Серафима по кафедре Священного Писания был иеромонах Григорий Полетаев из воспитанников самой Казанской академии. На кафедру он поступил 23 октября 1854 года, но долго не утверждался в звании бакалавра, потому что запоздал своим магистерским сочинением «О догматических заблуждениях и ересях, обличенных в Священном Писании нового завета», и не получал ученой степени (утвержден в ней уже 27 октября 1855 года). С 1856 года после профессора Беневоленского, как сейчас сказано, кроме Священного Писания, ему поручено было преподавать еще герменевтику, а с 1858 года — еврейский язык. Служба его при академии была довольно несчастная и плохо ценилась начальством. Одно уже то, что он 13 почти лет просидел на одной кафедре Священного Писания и не имел ни одной административной должности, кроме должности помощника инспектора, показывает, что он был каким-то опальным человеком, потому что так долго без движения по службе не служил, кажется, никто из ученых монахов того времени. От 1856 года, когда он был возведен в звание соборного иеромонаха, до 1864 года он не получал ни одной награды. С ректором Иоанном из-за этого у него возникли даже неприятности, за которые ректор жестоко аттестовал его в своем объяснительном письме 1861 года обер-прокурору по делу об известной жалобе профессоров[110]. Судьба смиловалась над ним только при ректоре Иннокентии: в 1864 году он получил Синодский наперсный крест, потом в 1865 году, более, чем через 10 лет службы, возведен был в звание экстраординарного профессора за «послушливое», как сказано в деле, участие в «Православном собеседнике», где помещен переведенный им на русский язык «Благовестник» блаженного Феофилакта Болгарского на Евангелия Матфея и Марка[111]. Через два года после этого об нем вспомнило и высшее начальство, дав ему должность ректора Уфимской семинарии.

Деятельность его по кафедре Священного Писания замечательна была тем, что он внес в преподавание этой науки в Казанской академии новый метод, который, в отличие от прежнего аналитического метода, употреблявшегося перед ним с особенным успехом отцом Серафимом, можно, хотя и не совсем точно, назвать синтетическим. Он наведен был на этот метод знакомством с архимандритом Феодором Бухаревым. Отец Феодор приехал в академию как раз в ту самую осень 1854 года, когда отец Григорий юным монахом готовился вступить в свою должность и, конечно, озабоченно искал пособий для своих будущих лекций. Отец Феодор, сам преподававший Священное Писание в Московской академии, принял в нем сердечное участие и сейчас же стал внушать ему свои богословские идеи, снабдил его даже своими записками по Священному Писанию, на которые всегда смотрел, не как на какую-нибудь свою личную литературную собственность, а как на труд, долженствующий быть общим достоянием. Умственное направление отца Григория, чисто рассудочное, логическое, было далеко не сходно с созерцательным направлением ума отца Феодора, но он хорошо понял этого богослова-созерцателя и синтетика, оценил глубину его идей и его экзегетические приемы и не преминул воспользоваться его записками при составлении собственных лекций, над которыми в первые годы своей службы трудился очень много и добросовестно. Не мудрено, что по основному строю курсы его во многом напоминали сделавшиеся потом известными в печати труды по Священному Писанию отца Феодора.

Как и у отца Феодора, вся Библия от книги Бытия до Апокалипсиса представлялась в его курсах единою великою картиною постепенного домостроительства спасения рода человеческого и непрерывно — преемственных степеней откровения Бога людям чрез Единородного Сына силою Святого Духа в связи с судьбами всего рода человеческого вообще и избранного народа в частности. Оба Завета и все частные книги Библии поставляли в тесную между собою связь и объединялись в одной связующей идее Искупителя. В начале курсов своих о Ветхом и о Новом Заветах профессор излагал обычные трактаты о богодухновенности книг того или другого завета, их подлинности и неповрежденности, вступал иногда даже в полемику по этим вопросам с западными богословами, особенно Де-Ветте. Но эти трактаты и полемические эпизоды в отношении к общему строю его курсов и их существенному содержанию составляли лишь нечто вроде общепринятых ученых декораций, нечто приставное. Главное же и характерное содержание этих курсов открывалось лекциями — пред курсом о Ветхом Завете — о характере и духе Ветхого Завета и об особенностях ветхозаветного образа воззрений и жизни верующих, пред курсом Нового Завета — о характере домостроительства Божия относительно ветхозаветного человечества, о жизни языческого мира пред открытием нового завета и истощении в этой жизни всех остатков первобытного откровения Божия и первобытной восприемлемости в отношении ко всему духовному и божественному, об изветшании форм и самой ветхозаветной жизни, ее образов и сеней, бывших главными способами ветхозаветного домостроительства Божия, и о необходимости нового Завета.

При дальнейшем подробном изучении библейских книг в лекциях отца Григория на первом плане тоже стояли не анализ и толкование каждой книги по порядку, а раскрытие в них преемственных степеней откровения мессианской идеи и степеней домостроительства Божия о роде человеческом, соответствовавших степеням исторического развития последнего. С этой точки зрения библейские книги сами собой разделялись у него на своеобразные группы, не по одному только внешнему своему характеру книг исторических, учительных, пророческих, а по самому внутреннему их содержанию и по порядку развития в них библейского взгляда на судьбы человечества под действием Божественного домостроительства. После обстоятельного изъяснения Моисеева сказания о мироздании, написанного под влиянием известного сочинения об этом предмете отца Феодора Бухарева, в курсе следовало изображение эдемского состояния человека в живейшем общении последнего с Божественным Источником жизни, общении ветви с лозою, при живой приемлемости к глаголам Божиим даже телесно, во всей внешней природе; далее — изображение человека падшего, ветви, оторванной от лозы, но еще живой и при живительных орошениях способной жить еще долго. Такими орошениями и были постепенные откровения домостроительства Божия падшему человеку, оживлявшие и воодушевлявшие в его жизни то, что на разных степенях его развития засыхало и оскудевало в его приемлемости к духовному и Божественному. Откровения эти пользовались для своей цели теми же самыми чувственными предметами, стихиями мира, которыми падшее человечество было окружено в своей жизни и которыми само жило, и потому сообщали мессианские идеи спасения необходимо в одних только образах и сенях, одних только отражениях своего главного предмета или тела, еже есть Христос. Первый период откровений в быту семейно-патриархальном с обетованиями о спасительном семени и другими образами из сферы того же быта профессор следил по книгам Бытия и Иова, останавливаясь особенно на благословениях патриархов и на чрезвычайных богоявлениях и откровениях мессианского характера. По остальным книгам Моисеевым и книгам Иисуса Навина и Судей он следил за откровением домостроительства Божия в дальнейшем, племенном и народном быте человечества, когда для сохранения откровения среди дальнейшей общей потери восприемлемости к Божественному и начавшегося обожания уже самых стихий мира Господь отделил от других народов особый народ, поставил его под пестунство теократии и целого сеновного закона и дал ему новые откровения и обетования в образах из племенного и народного быта. Изучение книг Царств, Паралипоменон, Псалмов, Притчей, Екклезиаста, Песни песней представило третий цикл Божественного домостроительства и откровений в период царства еврейского, время полного расцвета ветхозаветной веры и жизни, но вместе и начальное время их упадка. Особенное внимание преподавателя остановили на себе здесь Псалмы, из которых мессианские псалмы были объясняемы все подряд. Далее, среди неудержимого влечения Израиля к язычеству, обетования и откровения должны были открыться уже с ясностию почти евангельской истины; — настал век пророков с ясными указаниями об имеющей уже скоро открыться тайне искупления и смене чувственного и сеновного закона благодатию самого духа и истины. Из пророков с особенной внимательностью изучались Исаия, Иеремия, Даниил и Осия. Плен вавилонский очистил наконец избранный народ от его наклонности к чувственному язычеству и возбудил в нем отвращение от язык; но за то народ этот замкнулся с тех пор в своем узком национализме и погрузился в другого рода чувственность, губившую в нем приемлемость к духовному, — в крайнее ревнование по букве своего закола, в мертвящую гордость своей законной правдой и в чувственное понимание самых мессианских образов, взятых из области последнего светлого периода народной жизни, образов всемирного чувственного царя и царства. Домостроительные образы, выражавшие тайну спасения в стихиях мира, изветшали окончательно, и благодати и истине потребовалось явиться уже самым своим существом.

Курс Нового Завета, после предварительного внешнего обозрения его книг, открывался прямо очерками изветшания и упадка ветхозаветной веры и жизни и полного оскудения откровенного света в языческом мире; затем весьма обширно говорилось о взаимном отношении между обоими Заветами, о раскрытии смысла и духа ветхозаветного домостроительства в Новом Завете и о средствах, употребленных для того Иисусом Христом. Такими средствами были чудеса, как видимое благодатное пособие при установлении Нового Завета, и притчи, как переходный способ раскрытия новозаветной истины применительно в ветхозаветному мышлению, — евангельские притчи разбирались при этом подробно. Далее следовали синтетические очерки и исследования по книгам Нового Завета о характере новозаветных учреждений применительно к ветхозаветным, о совершении новозаветного домостроительства Иисусом Христом и при апостолах, о судьбе веры и церкви в борьбе с врагами по новозаветным пророчествам. В экзегетических лекциях наставник долее всего останавливался на Евангелии от Иоанна и на посланиях апостола Павла к Римлянам, I Коринфянам и к Галатам.

В печать отец Григорий не любил выступать и, кроме переводов из «Благовестника», ничего не печатал. Но на него возлагались иногда весьма важные ученые поручения. В 1858—1860 годах он работал над порученным Казанской академии переводом книг нового завета на русский язык при сотрудничестве сначала бакалавра А. И. Лилова[112], потом бакалавра иеромонаха Хрисанфа[113] в 1863 году, по предложению обер-прокурора Святейшего Синода о тщательнейшем пересмотре для печати русского перевода Псалтири, иеромонаху Григорию конференцией академии поручено было пересмотреть 75 первых псалмов. Работа эта затянулась до 1867 года, так как сопровождалась с его стороны обширными письменными замечаниями о переводе каждого псалма[114].

Из академической службы он вышел 3 апреля 1867 года, будучи назначен ректором в Уфимскую семинарию и настоятелем Уфимского Успенского монастыря; и только теперь, по этому назначению, он был возведен наконец в сан архимандрита (30 апреля). В Уфимской семинарии он пробыл недолго; потом жил во Флорищевом монастыре, был наставником Владимирской семинарии, с 1877 года до 1888 года состоял ректором Иркутской семинарии, с 1888 до 1891 года членом Санкт-Петербургского комитета духовной цензуры. В настоящее время — епископ ковенский, викарий Литовской епархии.

На место его на кафедру Священного Писания от 11 сентября 1867 года был определен иеромонах Тихон (в мире Павел) Клитин, родом из Смоленской епархии, сын священника (родился в 1835 году), учившийся в Смоленской семи- парии (1849—1855 годы) и Санкт-Петербургской академии (1863—1867 годы). Вследствие неподачи в срок курсового сочинения он не имел при поступлении в Казанскую академию никакой ученой степени. Преосвященный Антоний допустил его к преподаванию в качестве исправляющего должность бакалавра впредь до подачи им курсового сочинения и усмотрения его способностей к преподаванию. Святейший Синод утвердил это распоряжение. Он приобрел степень магистра уже при новом уставе академии.

Догматическое богословие.

Догматическое богословие преподавалось всегда в одном высшем отделении. До 1856 года с ним соединялись в преподавании еще введение в богословие или, как оно после названо, богословие основное и полемика или обличительное богословие. В 1856 году эти науки были выделены для особой кафедры. Несмотря на то или, лучше сказать, именно потому самому, что кафедра догматического богословия считалась самой важной кафедрой среди всех других кафедр академии, она была поставлена очень невыгодно для солидного изучения ее предмета. Ее занимали или ректоры, или самые заслуженные профессоры из монашествующих лиц — инспекторы, т. е. такие лица, которые всходили на нее, будучи уже значительно утомлены прежнею учебною службою, особенно частыми в службе монашествующих профессоров переходами с кафедры на кафедру, притом же были накануне нового служебного движения и глядели вон из академии. Все они были только гости на этой кафедре и быстро один за другим сменялись. С 1844 по 1870 год на ней перебывало 14 наставников, не считая временных преподавателей, значит, почти столько же, сколько на классе немецкого языка, самом обильном преподавателями во всей истории Казанской академии. Не мудрено, что только очень немногие из них, более выдававшиеся по своей даровитости и более оригинальные по своим воззрениям, могли заявить себя чем-нибудь особенным в преподавании и оставить по себе в истории этой важной кафедры некоторый след.

Первым догматистом в Казанской академии был архимандрит Серафим Аретинский, переведенный на кафедру догматики с кафедры Священного Писания в 1844 году вместе с переходом в старшее отделение слушавших его студентов I курса. Манера его преподавания не изменилась и на новой кафедре; прежде, чем приступить к самому содержанию своей науки, он, как и прежде, целое полугодие продержал своих слушателей на общих рассуждениях о науке богословия, большую часть которых они уже слушали у него еще в младшем отделении, и об откровении письменном и устном (предании); рассуждения эти заключились длинным перечнем памятников, содержащих в себе учение церковное — определений соборов, писаний святых отцев, символов, символических (в конспекте к экзамену поправлено — «образцовых») книг, катехизисов Русской церкви, сочинений полемических, богословских систем и проч.; любопытно, что наряду с этими памятниками церковного учения в перечне поставлены «указы государей и Святейшего Синода». Со второго полугодия, отделавшись от этих общих рассуждений, он стал предлагать более содержательные лекции, изредка только увлекаясь своими ораторскими приемами и общими местами.

Программа его лекций была довольно обширная, хотя и не совсем стройно выработанная. После введения он читал богословие основное, под которым разумел учение об откровении, как источнике христианской религии; оно было очень краткое и состояло из самых общих сведений о Священном Писании, предании и учении церкви. Затем следовало учение о Боге, с которого начиналась главная часть его науки — догматика; этот отдел о Боге состоял из рассуждений о необходимости, благодетельности, трудности и источниках богопознания, о существе и свойствах Божиих и о таинстве Святой Троицы. За учением о Боге предложена была богословская космология — о сотворении мира и о промысле, между прочим о чудесах, их необходимости, истинности, значении их в системе Божественного промысла, об их видах, о чудесах ложных и о магии, об ангелах добрых и злых. Далее — богословская антропология, разделенная на две части: а) учение о человеке и б) учение о человечестве. В первую часть вошли: а) учение о трех составных частях существа человеческого — духе, душе и теле, об образе Божием в человеке, о месте человека в системе мира, его отношениях к Богу, миру духовному и миру вещественному; б) историческое обозрение человека — о сотворении Адама и Евы, о первобытном состоянии человека, об его падении и состоянии человека падшего, о его повреждении по уму, сердцу и воле, об остатках в нем образа Божия и о чертах образа сатанинского, о состоянии человека после обновления, о жизни человека на земле, о смерти, бессмертии, жизни за гробом и воскресении. Вторая часть антропологии — о человечестве — рассуждала о происхождении рода человеческого от одной четы и всеобщности первородного греха; затем о нравственном составе человечества, заключающем в себе два царства — Божие и сатанинское; под первым разумелась церковь, а потому далее следовал трактат о церкви и ее отношениях к государству, к иноверцам, к иномыслящим и к умершим. Поговорив об отношении ее к умершим, профессор тут же присовокупил трактаты о почитании ангелов и святых, о почитании мощей и святых икон. Отдел о царстве сатаны в человечестве, противоположном царству Божию или церкви, придуманный очевидно ради одной симметрии, состоял только из общих фраз. Следующая главная часть системы после учения о Боге, мире и человеке называлась религиозистикой или учением о религии. В ней предлагались сначала общие понятия о религии, ее необходимости, ее начале, основании в духе человека и в природе Божией, аналогиях ее в природе видимой и в союзах человеческих, ее постепенном ходе и, наконец, о восстановлении союза падшего человека с Богом чрез Иисуса Христа. Последний пункт трактата затем переходит в обширное учение об искуплении; такое искусственное и странное присовокупление этой самой существенной части христианского богословия к какой-то религиозистике, которая и сама попала здесь на неподобающее ей место и составляла повторение высказанных уже выше положений, представляет собою резкий образчик непродуманности системы отца Серафима. Учение об искуплении состояло из следующих отделов: а) о грехопадении и его следствиях (повторение); б) о вечном определении Божием относительно восстановления падшего человека — тут же учение о предопределении, избрании и отвержении; в) о приготовлении рода человеческого к принятию Искупителя; г) о совершении искупления — о том, что Иисус Христос есть истинный Мессия, о двух естествах в Иисусе Христе, о двух состояниях Богочеловека — состояниях истощания и прославления, о трояком Его служении; д) об усвоении искупления человеком — трактаты о благодати, о таинствах, о вере и о добрых делах. Последняя часть системы, заключавшая в себе эсхатологические понятия — о смерти, частном суде, о воскресении и будущей жизни, вся почти состояла из повторения того, что было сказано выше в богословской антропологии.

Система эта была вывезена отцом Серафимом из Киева; ее же держался потом и преемник его по кафедре, архимандрит Фотий. Кому она принадлежала из Киевских богословов, нам неизвестно. Некоторые части ее близко напоминали лекции преосвященного Иннокентия, напечатанные в X томе Вольфовского издания его сочинений; сюда относятся особенно лекции о религии и по богословской антропологии. Подражание преосвященному Иннокентию доходило у отца Серафима иногда до весьма рискованного заимствования таких рассуждений и речей, которые только и могли благополучно сходить с рук такому остроумному, блестящему и многосторонне образованному витии, как Иннокентий. То, чтò у последнего высказывалось в форме блестящих, игривых аналогий и остроумных сближений, имеющих целию только возбудить внимание, чувство и мысль слушателей, или в виде таинственных предположений и намеков, открывавших вниманию слушателей новые горизонты и увлекавших мысль в таинственную даль за пределы обыкновенного мышления и действительности, у его учеников-подражателей, не обладавших такою же игрой мыслей и таким же поэтическим талантом, являлось в сухой и категорической форме каких-то quasi-научных и уродливых положений. Увлекательная поэзия перекладывалась в прозу и поэтические образы превращались в неуклюжие и парадоксальные предложения. Некоторые места в лекциях преосвященного Иннокентия даже и в подлинном виде, очевидно, рассчитаны были только на впечатление, какое могло получаться от них при слушании, а не при чтении на бумаге; это были быстрые фейерверки таланта, на которые можно было смотреть только издали и не очень пристально, чтобы, подойдя к ним вплотную, вместо приятного впечатления световой игры, не получить впечатление одного неприятного курева.

Известно, например, что знаменитый вития нередко любил касаться таинственных глубин христианской и философской мистики и заимствовать из нее разные материалы для своих религиозно-поэтических мечтаний. Его лекции о самобытности и бессмертии души, распространившиеся в 1840-х и 1850-х годах по всем семинариям даже отдаленного от Киева Казанского округа, касались разнообразнейших фактов из области антропологических знаний и гипотез и, между прочим, даже с особенной настойчивостью, современных толков о явлениях животного магнетизма, сомнамбулизма и ясновидения. В богословской аудитории Казанской академии при профессорах Серафиме и Фотии повторялись те же речи, выводились на сцену и Кернер с его ясновидящими и одержимыми, и Месмер с его магнитизмом, и рассказы об обмиравших, и Seherin von Prevorst; но все это возбуждало здесь далеко не те чувства, какие волновали киевскую аудиторию самого витии-учителя. Возбуждающие раздумье поэтические намеки, что «есть много в мире такого, чтò и не снилось мудрецам» в прозаической передаче казанских богословов расплывались во что-то такое, что прямо отзывалось суеверными россказнями и возбуждало только сострадание. Другой пример: в лекциях преосвященного Иннокентия о религии есть поэтически-мистическое и очень красиво изложенное место, где оратор-профессор указывает зачатки религии в самой природе, кàк растение с каким-то обожанием повертывает свои листья к солнцу, как птичка, встрепенувшись ранним утром, приветствует восходящее солнце своим веселым богослужебным гимном и т. д. В Казанской академической аудитории вся эта поэзия обратилась в § о религии в природе, во что-то такое, из-за чего один студент, брат самого профессора Серафима, Дмитрий Аретинский (стоявший в богословском списке первым), взявши на выпускном экзамене билет как раз о религии в природе и подвергнутый по этому предмету разным допросам и возражениям, сконфузился до того, что стал в пень и был выпущен из академии во втором разряде.

Помимо подобного рода ораторских вставок и украшений речи, курс богословия, преподанный архимандритом Серафимом, был не очень пространен и, по богатству своего материального содержания, нисколько не отличался от обыкновенного семинарского курса той же науки. Многочисленные пункты его длинной программы развивались на лекциях очень коротко, не выступая из границ простого катехизического учения, притом же с многочисленными повторениями одного и того же в разное время. На студентов лекции эти производили скучное впечатление.

Кроме краткого основного богословия и догматики, архимандрит Серафим одновременно читал еще полемическое или сравнительное богословие, которому посвящал от времени до времени особые лекции. Полемика его была тоже вывезена из Киева и была хорошо знакома по семинариям Казанского округа в виде кратких записок очень скудного содержания. Программа ее обнимала не только христианские, но и нехристианские вероисповедания, передавая из пятого в десятое содержание их учения и делая кое-какие попытки к его опровержению. В ней не было серьезно изучено ни одно вероисповедание, так что для полемических интересов и в семинариях, и в академиях более знаний давала сама догматика, чем эта особая, но очень плохо разработанная тогда наука. По программе профессора Серафима в ней, после многих общих рассуждений о религии вообще, разбирались: религии языческие — сначала опять вообще, потом в частности религии индусов и буддизм, религии персов и китайцев, иудейство, магометанство, натурализм, рационализм или неологизм (но известной статье преосвященного Иннокентия, напечатанной в «Истории философии» Гавриила и в X т. сочинений Иннокентия по изданию Вольфа), затем христианские вероисповедания (только по выдающимся пунктам их учения) — католическое, лютеранское, реформатское и русский раскол. Руководствами для лекций выставлены: «Камень веры», «Разговор между испытующим и уверенным», «Беседы к глаголемому старообрядцу» и «Institutiones theologiae polemicae» Штапфера и Шуберта. Самого капитального труда по своей науке — полемики Мёлера, профессор вероятно не знал, по крайней мере вовсе им не пользовался.

Лекций своих архимандрит Серафим не писал, надеясь на свою импровизацию. К экзаменам по богословию он выдавал студентам для приготовления только подробный конспект с обозначением главных мыслей и доказательств по каждому отделу своей науки. Писать он вообще не любил. Памятниками его литературной деятельности за все время служения его в Казанской академии остались только две его речи — одна о том, что «Божественное откровение есть единственно верное руководство для наставников при преподавании и для воспитанников при изучении всех наук», читанная на торжестве открытия академии в 1842 году, другая «О благотворных действиях христианской религии в роде человеческом», читанная на публичном акте академии 8 ноября 1844 года. Обе эти речи вошли в состав напечатанного им после сборника его ораторских опытов в одной книге под названием: «Слова и речи…» Казань, 1848 г. В 1876 году эти «Слова и речи» были еще раз напечатаны в Петербурге в двух книгах с присовокуплением его магистерской диссертации, первоначально напечатанной в I томе «Собрания сочинений студентов Киевской академии» (т. I и II. Киев, 1839 г), о том, что «Истинная философия может быть почерпнута только из Божественного откровения». В «Страннике» за 1875 год (кн. 7) есть еще одна его статья «О христианской религии».

После отъезда архимандрита Серафима на должность ректора Ставропольской семинарии правление академии от 23 сентября 1846 года представило на кафедру догматического богословия нового инспектора академии архимандрита Фотия Щиревского. Мы видели, что, при первоначальном своем назначении в Казанскую академию от 15 ноября 1844 года, он получил здесь кафедру церковного красноречия, которую и занимал непрерывно во все время своей службы при Казанской академии. Но вскоре по поступлении его на должность от 7 февраля 1845 года, по предложению ректора, правление на него же возложило еще преподавание нравственного богословия; эту науку он преподавал студентам I курса до самого их выхода из академии, пока с новым курсом в 1846 года она не была передана другому профессору иеромонаху Паисию Пылаеву; после этого он и был переведен на догматику.

Описывая его инспекторскую службу, мы уже видели, чтò это был за человек. По своему образованию, он принадлежал к числу тех довольно еще многочисленных тогда в духовных школах схоларей-теоретиков, которые ничего не изучали фактического, положительного, не чувствовали даже и надобности таких знаний, и всю ученость полагали в одной силе логики, а всю ученую деятельность — в теоретических построениях от своего ума или, как это выразительно называлось в старых риториках, «в изобретении мыслей» и в прилаживании к таким мыслям разных, тоже чисто логических, формальных аргументов. Он был даже довольно типичным представителем таких ученых, оттого, вероятно, и слыл в Киеве большим философом, и сам много думал о себе. Как нарочно, для ученой практики его в Казанской академии на первый раз ему досталась на долю и наука самая подходящая к его ученому пошибу — разумеем церковное красноречие или точнее киевскую гомилетику в том виде, в каком она вышла из рук ее творца, профессора Киевской академии, Я. К. Амфитеатрова. Это была огромная по объему система, напечатанная вскоре (Киев, 1846 г.) в двух солидных томах, но лишенная всякого самостоятельного и положительного содержания, вся состоявшая из лоскутьев и вырезок, накраденных из риторики, догматики, нравственного богословия, каноники, литургики и других наук, любопытнейший в истории нашего просвещения образчик «изобретения мыслей» и своего рода творчества из ничего.

Я. К. Амфитеатров славился в Киеве, как увлекательный профессор, которого слушали с восторгами, а гомилетика его считалась образцовым произведением. Такая репутация его профессорской деятельности зависела прежде всего, конечно, от его личного ораторского и профессорского таланта, но вероятно немало и от того риторического направления, которое господствовало тогда в Киевской академии. Юная Казанская академия с самого же начала своего существования была чужда такого направления и склонялась больше на сторону положительных знаний, а потому и не имела в себе нужных задатков к увлечению такими формальными и дутыми науками, да и отец Фотий не был ни оратором, ни поэтом, хоть и восторгался профессором Амфитеатровым. Его манера преподавания гомилетики способствовала не к поддержанию этой науки, а скорее к большему обнаружению ее пустоты. Студенты для курьеза даже записывали за ним некоторые, казавшиеся им особенно увеселительными отрывки его лекций, особенно по так называемой церковной эстетике, которой в печатной гомилетике нет, но которую, вероятно по примеру самого Амфитеатрова, он предпосылал каждому своему курсу. Эстетика эта рассуждала сначала о подлежательной и предлежательной красоте вообще, извращении чувства красоты у человека падшего и эстетическом чувстве человека возрожденного, потом о церковной красоте в частности — тонической (пение), изобразительной (только живопись, но отнюдь не пластика, неприличная в церкви), архитектурной и словесной (церковная поэзия и проповедь).

Лекций своих отец Фотий не готовил, а припоминал, чтò читал у Амфитеатрова, и изобретал сам уже на самой кафедре. Высказав и развив какое-нибудь странное положение, например «Бог есть существо высочайшее, следовательно, и пение Ему должно быть возвышенное», он останавливался, смотрел перед собой в угол потолка справа, потом переводил взгляд в угол налево, обдергивал крепу клобука и в раздумье спрашивал: «что же еще можно сказать?» Затем, подумав, продолжал: «Бог называется крепкий, следовательно, и пение Ему церковное должно быть» и т. д. Студенты таким образом на каждой лекции присутствовали как бы при самом процессе его «изобретения мыслей». Программа гомилетики была у него та же самая, что у Амфитеатрова; но в развитии ее он был, кажется, еще плодовитее последнего. В программе, поданной правлению пред началом курса 1846 года, он писал, что источниками его лекций по церковному красноречию служат записки Киевской академии и «собственные соображения». Этими соображениями он и дополнял Амфитеатрова. Первый отдел науки: о материи церковных поучений, где пересчитывалось, чтò проповедник может говорить с кафедры по догматике, по нравственному богословию, по канонике, по литургике, из области естествознания, из истории и проч., составлял очень пространное, при усердии преподавателя могшее продолжаться даже без конца, изложение почти всех богословских и многих других наук. Профессор чувствовал себя тут полным хозяином и излагал студентам все, что знал и чего даже вовсе не знал. Коснувшись, например, литургических сюжетов церковной проповеди, чтò может проповедник говорить о вечерне, великом и малом повечериях, о службе в праздники царские, господские, богородичные, о молебнах и проч., он вдавался в решение даже таких вопросов, как например вопрос о том, каким образом совершается празднование двунадесятых праздников в церкви небесной святыми ангелами Божиими, и на основании церковных песней сообщал об этом предмете вероятно немало любопытных сведений, которые, к сожалению, теперь уже забыты его слушателями. Приготовление студентов к экзамену совершалось по печатной гомилетике.

При таком универсальном характере первой науки, читанной отцом Фотием, переход его к преподаванию сначала нравственного, потом догматического богословия в сущности ничего не изменял в его ученых занятиях. Лекции его и по тому, и по другому, и по третьему предметам имели одно содержание и до того смешивались между собою, что чередной, записывавший порядок классных занятий в журнале, часто путался между ними в записях, видимо, затрудняясь определить, по какому предмету прочитана была лекция. Во всех трех науках например были одинаково обширные отделы одного и того же содержания — библейский или вообще богословский взгляд на состояния человека падшего и человека возрожденного; оба богословия одинаково пространно и с одной и той же точки зрения рассуждали о необходимости и важности откровения, о необходимости искупления, благодатной помощи и прочем. В нравственном богословии профессор особенно любил разные перечни и классификации нравственных явлений — добродетелей и пороков; — в этом случае старый диалектический метод богословских наук замечательно сходился с естественнонаучным. Классификации делались с разных точек зрения, например, грехов — по объектам их: а) по заповедям и по классам нравственных правил, которые они нарушают, б) по личным объектам, против которых направляются, далее по субъектам, которые грешат, по продолжительности и интенсивности грехов, по их тяжести (грехи простительные, легкие и т. д.), даже по наименованиям, например, «есть грех, царствующий в телеси, следовательно, есть грех и рабствующий. Что еще сказать? — царствующий в телеси, следовательно, есть и царствующий в душе, и во-первых в уме, во-вторых в сердце» и т. д. и т. д.

Программа догматического богословия у архимандрита Фотия была та же, что и у профессора Серафима; но, как человек более искусный в логических построениях, он ее несколько упорядочил. Заметно, что на нее не осталось без влияния и только лишь вышедшее в 1847 году в свет «Введение в богословие» нового светила русской богословской науки архимандрита Макария Булгакова. Религиозистика, которая архимандритом Серафимом была вставлена в середину догматики, профессором Фотием была введена в состав его основного богословия; кроме нее, в состав последнего включена еще заимствованная у архимандрита Макария апологетика христианства; таким образом полный состав основного богословия образовался у него из трех частей, — религиозистики, т. е. учения о религии вообще, апологетики христианства и из учения об источниках православного богословия, т. е. почти из тех же частей, как «Введение» Макария. Против последнего в нем не доставало только доказательств бытия Божия и из богословской антропологии доказательств самостоятельности духа человеческого и его бессмертия. Предметы эти входили у него по-прежнему в состав самой догматики. Последняя, как и у профессора Серафима, разделялась а) на учение о Боге Самом в Себе б) и на учение о Нем в Его делах — богословскую космологию и антропологию; учение о восстановлении падшего человечества чрез Иисуса Христа и усвоении плодов искупления со стороны человека составило особую часть трактата о делах Божиих. При этом профессор Фотий сделал еще важную поправку в прежней программе, переставив отдел о церкви из богословской антропологии к началу трактата об усвоении плодов искупления или вернее к концу предыдущего трактата о тройственном служении Иисуса Христа, именно об Его царственном служении, причем царством Его представлена именно церковь. Бея система оканчивалась учением о последних судьбах человечества, общем воскресении, страшном суде и будущей жизни. В качестве пособий и источников своих лекций профессор в программе 1846 года указал: хранилища учения церкви православной, системы Феофана Прокоповича и Добмайера (Institutiones theologiae), Theologiae cursus completes и Dictionaire de theologie par Bergier. — Программа его полемического богословия отличалась от Серафимовской только тем, что ограничивалась обозрением одних христианских вероисповеданий; отделы о языческих религиях из нее были выпущены, равно как и о магометанстве, — это, вероятно, потому, что буддизм и магометанство сделались тогда предметом уже особого, специального изучения в академии.

В таком виде и направлении богословие преподавалось в Казанской академии до самого выхода архимандрита Фотия из академической службы. Нельзя не упомянуть, что преподавание нравственного и догматического богословия прошло у него как-то очень бледно сравнительно с преподаванием церковного красноречия, так что некоторые из слушавших его студентов совсем и забыли, что он преподавал им эти важные науки и помнят его только как профессора церковного красноречия. Получив указ о назначении в ректоры Смоленской семинарии, он выехал из академии 12 октября 1850 года.

В литературную деятельность во время служения своего в академии архимандрит Фотий не пускался. В 1845 году он говорил на академическом акте 8 ноября речь «О характере Священного Писания», но она не была тогда напечатана. Автор издал ее уже после, когда был членом цензурного комитета в Петербурге; она была напечатана в «Страннике» 1861 года (сентябрь, стр. 101). С того же 1861 года во время своей службы в Петербурге он печатал от времени до времени и другие статьи, вероятно составлявшие отрывки из его академических курсов. Таковы: «О взаимных отношениях супругов» («Странник» 1861 г. август, 63); «О прощении обид» («Христианское чтение» 1862 г. I, 298); «Об истинной мудрости по опыту жизни святого Иустина философа» (там же, 737, 750); «Мир по взгляду Евангелия» (там же II, 3); «О явлении Бога Моисею на горе Хориве» (там же, I, 443); «Праведный Иов — образец терпения» («Странник» 1803 г. ноябрь, 70); «Враги креста Христова» («Христианское чтение» 1866 г. I, 644); «Святая православная церковь любвеобильная мать и великая благодетельница наша» («Странник» 1860 г. февраль, 63); «Правда Божия в видимой природе» («Странник» 1869 г. январь, 1); «Что такое храмы Божии и какое великое благо для нас устроение оных» ( — март, 118); «Размышление при воспоминании о вознесении Господнем на небо» (там же, май, 70); «О цели жизни человека» (там же, сентябрь, 77); «О воспитании» ( — октябрь, 36); «Наставление родителям и детям о взаимных обязанностях их» ( — ноябрь, 93); «Благочестие есть истинное благо наше и счастие в настоящей жизни» ( — декабрь, 129). Кроме этих статей, в тех же журналах издано несколько его проповедей; одно слово в день святых Кирилла и Мефодия издано Ширяевым особо, СПб. 1867 г.

После отъезда его из академии преподавание гомилетики было поручено профессор Серафиму Протопопову, а кафедру богословских наук с 20 октября 1850 год занял преемник Фотия по инспекторству архимандрит Макарий Малиновский. О преподавании им этих наук можно сказать только то, что он тоже не поднял изучения их в академии. Человек очень недалекий и по талантам, и по образованию, он сам сознавал свою несостоятельность для академической кафедры и по приезде в академию до того сокрушался мыслью о том, чтò он будет делать и как будет преподавать студентам богословие, что ректор Григорий волей неволей должен был войти в его положение, подбодрил его, указал нужные ему книги и статьи и научил, как вести дело. Он преподавал почти полтора года, до отъезда своего из академии в начале мая 1853 года на должность ректора Тверской семинарии. Слышно было, что он и там считался не из лучших профессоров.

После него преподавание богословия взял на себя ректор архимандрит Парфений, который, как мы уже говорили, был человеком ученого направления и потому с самого приезда в академию (в марте 1852 года) тяготился тем, что не имел кафедры и не мог принять живого участия в учебной жизни академии. Он был определен профессором на кафедру богословия от 30 июня 1853 года, но начал посещать аудиторию непосредственно после отъезда архимандрита Макария. До конца учебного года ему пришлось, впрочем, заниматься только репетициями; настоящее преподавание им начато было уже с конца августа. Сонная богословская аудитория живо встрепенулась, заслышав голос действительно ученого богослова. Об его лекциях заговорили, как о небывалом явлении в академии; слушать их тайком являлись даже студенты другого, младшего отделения. Читал он по тетради, громко и выразительно, и невольно приковывал к своей лекции внимание слушателей. Зная преимущественно французский язык, он пользовался в своем преподавании главным образом католическими богословами. На репетициях, ходя по аудитории и обращаясь с вопросами к студентам, он требовал от них самой строгой точности; чтобы обнаружить какую-нибудь допущенную в ответе неточность или непоследовательность, он тут же заставлял студента строить из ответа логический силлогизм и затем разбирал по этому силлогизму, где и какая допущена ошибка. Преподавание, таким образом, и у него носило характер тоже диалектический, рассудочный. С богословской литературой он не знакомил студентов, хотя сам и знал ее, по крайней мере то, чтò выходило по богословию на французском языке.

Порядок его лекций следовал программе догматического богословия преосвященного Макария, по которому студенты приготовлялись с этого времени и к экзаменам. После предшественника ему досталось по порядку читать о промысле Божием. Затем он прочитал ряд лекций о Боге, как Искупителе, о церкви и о благодати. Слушавшие его студенты особенно запомнили его прекрасные лекции о приготовлении мира пред пришествием Спасителя, которые были им обработаны особенно тщательно и в которых он более, чем во всех других своих лекциях, показал свою незаурядную ученость. К сожалению, судьба, не благоволившая к богословской кафедре в Казанской академии, слишком рано поспешила лишить ее этого профессора. Назначенный от 23 января 1854 года на епископскую кафедру в Томск, он 27 февраля выехал из академии для посвящения в Петербург.

Чрез неделю приехал в академию новый ректор архимандрит Агафангел, которому пришлось только доканчивать преподавание догматики и, за недостатком времени, только кратко познакомить студентов с обличительным богословием. Это было уже под конец пребывания в академии V курса студентов. Нельзя не заметить кстати, что этот курс был как-то уже слишком счастлив на богословов: архимандрит Агафангел был у него уже третьим, но на этот раз и последним профессором богословия.

Его манера преподавания, как и все вообще его манеры, отличалась характерною величавостью, о которой мы уже говорили в описании его ректорства. Он являлся в аудиторию со славою, в предшествии келейника, отворявшего пред ним двери и несшего его книги, отдавал крайнему от входа студенту свою трость, молился и затем величаво шествовал к кафедре. Лекцию говорил всегда наизусть по конспекту важным и возвышенным тоном, употребляя изысканные фразы и заметно щеголяя хорошим слогом. Когда в подтверждение сказанного ему нужно было приводить места из Священного Писания или из отцов церкви, он диктовал только цитат, а самый текст должен был приискать по книге и прочитать один из студентов, чтò выходило, правда, величественно, но влекло за собой немалую потерю времени. По характеру и внутреннему содержанию, курс архимандрита Агафангела был чисто семинарский. Докончив догматику, он приступил к преподаванию обличительного богословия, но ограничился в своих лекциях только кратким изложением и обличением русского раскола, которым собирался заняться вскоре специально. К особенностям его преподавания надобно присовокупить то, что он старался приучать к преподавательской деятельности самих студентов. Оттого его репетиции имели характер каких-то пробных или практических лекций, которые студенты должны были говорить пред ним по очереди. Очередному студенту он задавал для этого тему, которую тот и должен был развить следующий класс в форме лекции. В назначенное время студент помещался вместо профессора на кафедре и говорил свою лекцию, непременно наизусть. Ректор следил за его внешними приемами, темпом чтения, выговором и интонациями и делал замечания; — он имел невинную слабость считать себя опытным чтецом и даже оратором. Нововведение это занимало студентов и было им отчасти полезно, потому что читали они большею частию в самом деле плохо. С тою же целию приготовить из них хороших преподавателей ректор Агафангел под конец курса прочитал им пять лекций по педагогике или точнее — дидактике о домашнем и школьном преподавании разных наук. В начале сентября 1854 года он оставил преподавание богословских наук, перейдя на кафедру истории и обличения раскола в новооткрытое противораскольническое отделение.

Ректорство архимандрита Агафангела, как известно, ознаменовалось началом усиленной литературной деятельности в Казанской академии вследствие основания академического журнала «Православный собеседник». Насколько мог, он и сам принимал живое участие в возбуждении этой деятельности и вел издание журнала усердно и не без такта. Журнальный интерес он вынес из академии и на позднейшие посты своей службы — в Вятке деятельно наблюдал за изданием «Вятских епархиальных ведомостей», которое и возникло по его инициативе, в Волынской епархии точно так же — за изданием тамошних епархиальных «Ведомостей», кроме того издавал здесь небольшие брошюры назидательного содержания для народного чтения. В журнале «Православный собеседник» ему принадлежат статьи: 1) по богословию: «Новозаветный закон в сравнении с ветхозаветным» (1855 г. IV, 199, 1856 г. I, 3 и II, 107) — статья очень дельная и оригинальная, благодаря тому, что по ней прошлась рука отца Феодора Бухарева, внесшего в нее свои воззрения на отношения двух заветов; 2) по изучению раскола — «О книгах, на которых отступники от православия основывают свои неправильные мнения» (1855 г. II, 57); 3) «О книге Большой Катехизис» (1855 г. III, 117, IV, 252; 1856 г. III, 305; IV, 399). Еще раньше своего ректорства в академии, в 1848 году он издал свои «Слова» (Москва, 1848 г.), потом с дополнениями вновь переиздал их в 1859 году (СПб., 1859); в 1854 году было издано им сочинение, написанное задолго раньше: «Объяснение на послание апостола Павла к Галатам» (СПб., 1864 г.). Известны в печати еще его переводы: «Книга премудрости Иисуса сына Сирахова» с кратким объяснением (СПб., 1860 г.) и «Книга Иова» тоже с кратким объяснением (Вятка, 1861 г.).

После перехода архимандрит Агафангела на кафедру раскола, с 9 октября 1854 года, когда прочитана была по догматике первая вступительная лекция архимандрита Феодора Бухарева, для кафедры догматического богословия в Казанской академии настало самое цветущее время, какого она еще никогда не переживала ни до, ни после этого во всей своей истории, хотя, к сожалению, весьма непродолжительное, с осени 1854 по 24 октября 1859 года, пока на ней один за другим сидели такие богословы, как отец Феодор и архимандрит Иоанн.

С личностью отца Феодора мы уже отчасти познакомились, говоря об его инспекторской деятельности. Лекции свои он редко записывал, а большею частию, даже почти всегда, излагал их устно. На своей кафедре он был таким же любящим, всепримиряющим, глубоко убежденным и нервно-одушевленным учителем, как и в своих инспекторских наставлениях студентам. Он говорил только то, в чем был глубоко, религиозно убежден сам и о чем даже не мог не говорить, потому что, сообразуясь Единородному, принявшему на себя все людские невежествия, чтобы озарить их Своим светом, сам принимал на себя вину неведения Христовой истины всех своих слушателей и считал за своею душою страшную ответственность, если не приведет их вместе с собою к единому истинному Свету. Занявшись разъяснением известного предмета, он разъяснял его до тех пор, пока не убеждался, что его действительно поняли. Редкая лекция его не выступала за пределы казенного звонка, к большой иногда досаде профессора следующей лекции; он не слыхал этих звонков, так что студенты часто сами должны были напоминать ему разными деликатными способами, что время лекции уже кончилось. Учительство его не ограничивалось стенами аудитории; то же, что говорилось в аудитории, он при всяком удобном случае старался внушать студентам и вне ее, у себя в келье, при посещении студенческих помещений, на прогулках с студентами по коридору. На первых порах его службы (в октябре 1854 года) один студент на репетиции вздумал ему возразить; отец Феодор взволновался, призвал его к себе и целых два часа проговорил с ним, убеждая его в истинности своих воззрений. Несочувствие его идеям всегда сильно его огорчало и стоило ему больших страданий — он болел за таких людей и душою, и даже телом, видя, что они плоть, не могут подняться до духа и истины.

Мы уже упоминали об отрицательном взгляде на этого сердечного и глубоко-религиозного профессора одного из московских его знакомцев, Гилярова-Платонова[115]. Гиляров-Платонов характеризовал его как эксцентрика, дон Кихота просвещения, одного из тех людей, которые, по классификации автора, занимают средину между гениями и сумасшедшими, отличаются своеобразным направлением мысли, своеобразной логикой, не похожей на обыкновенную человеческую логику, и крайне оригинальным строем всех своих представлений, вовсе не прилаживающимся к текущей действительности — являются людьми не от мира сего, но здравым смыслом и волей еще обладают, по крайней мере, настолько, чтобы не свихнуться окончательно; люди эти, по словам суровой характеристики, чрезвычайно самоуверенны, не способны ни понимать, ни слушать других и несут свое почти с сумасшедшим увлечением, ни на что не обращая внимания. Отзыв этот, при всей его пластичности, относительно отца Феодора настолько же справедлив, насколько справедливо можно назвать полусумасшедшими эксцентриками вообще всех людей духа и идеи, всех тех глубоких мыслителей, религиозных созерцателей и подвижников, которые являются тоже людьми не от мира сего, чуждыми и базара житейской суеты, и житейского практицизма, и витают всей своей душой в идеальном мире своих образов, научных идей, религиозных созерцаний и чувств. В практической жизни и в практическом применении своих идей к частным случаям и положениям действительности архимандрит Феодор был действительно неопытен и наивен, как младенец, но в области идей религиозных он доходил до таких высот истинно святоотеческого созерцания и вместе до такого ясного и последовательного развития своих богословских положений, что обнаруживал в себе сильный и самый светлый богословский ум, согретый притом теплотою искренней веры, и возбуждал истинное удивление в своих слушателях. Его нельзя назвать не только религиозным эксцентриком, но даже мистиком в настоящем значении этого названия. Во-первых, он настоящий мыслитель, не хуже любого философа его времени, с ясными признаками того, что по его уму проходило когда-то даже гегельянское, модное в его время влияние, только мыслитель не философского рассудочного пошиба, а религиозный, мысль которого была мыслью веры, а во-вторых, мысль его никогда не заходила в мистический туман, оставаясь всегда ясною, насколько может быть ясна мысль веры, и держась на таких коренных и общеизвестных, даже чисто катехизических положениях и основаниях православного учения, которые, как это тоже многие ставили ему в укор, знают даже училищные мальчики. О других отрицательных взглядах на его богословствование, какие высказывались в 1860-х годах, например в знаменитой тогда «Домашней беседе» В. И. Аскоченского, обвинявшей отца Феодора во всех ересях, не стоит и говорить.

Не зная лично архимандрита Феодора или, по крайней мере, не изучив его сочинений и руководясь одними этими отзывами об нем, его личность невозможно себе и представить: полусумасшедший дон Кихот просвещения и влиятельный, увлекающий свою аудиторию профессор, мистик и глубокий мыслитель, человек с малопонятными простым смертным речами и толкующий только о том, чтò известно каждому училищному мальчику, искренно и сердечно верующий, даже и мыслящий мыслию веры, и вместе еретик — это такая масса противоречий, из которой только и можно понять, что это был человек незаурядный, обращавший на себя внимание людей разных направлений и возбуждавший о себе толки. В самой аудитории одни, которые, по его словам, были плоть, его вовсе не слушали; другие, послушав, переставали слушать, потому что находили его речи слишком уже известными и старыми; третьи восхищались его системой, но только с внешней, логической ее стороны, тем, как все ее подробности стройно вытекали из одного всем знакомого и общепризнанного начала, общей аксиомы христианства, и все так же легко и стройно снова сводились в тому же началу, и как, благодаря такой своей стройности, эта система, при всей общеизвестности своих составных частей, казалась совсем новою; и только немногие, которые желали смотреть на богословие не только как на науку, а как на науку и жизнь вместе, восхищались его лекциями всецело, любили их так, как вероятно он и сам желал, чтобы они их полюбили; слушая его простые и обыкновенные по-видимому речи, они хорошо понимали, что так мог говорить только человек, всецело и всю жизнь занятый своим предметом, понимали и то, почему речь его не всегда так ясна и гладка, как бы можно было ожидать от нее по такой наружной ее обыкновенности, и в чем состоит ее действительная необыкновенность и новость. Один из таких его слушателей VII курса[116] в конце 1856 года писал к своим родным: «В его системе находят примирение и успокоение все вопросы, тревожащие душу, обнимаются все житейские положения, и никогда не выйдешь от него без пользы… Ах, если бы привел меня Господь выслушать всю систему отца Феодора! Что это за живое богословие! Да, кого посылают в академию, это особенная милость Божия… Если бы я здесь никого и ничего не слыхал, кроме отца Феодора, и тогда бы я стал благодарить Господа за то, что он привел меня на 4 года в Казанскую академию».

Эта живая богословская система теперь может быть изучаема желающими по многочисленным печатным сочинениям отца Феодора, в числе которых есть много и академических его лекций. Поэтому нам нет особенной нужды воспроизводить ее здесь подробно, но коснуться, по крайней мере, главных ее положений необходимо, потому что она была слишком крупным явлением в истории богословской кафедры Казанской академии. Отец Феодор читал в академии несколько богословских наук. Первоначально он был определен на кафедру догматического и обличительного богословия, которые и преподавал студентам VI и VII курсов, но кроме того, по отъезде в 1855 году инспектора архимандрита Серафима, некоторое время (с 8 октября по 23 декабря) преподавал после него нравственное богословие. В 1857 году ему снова была поручена вакантная кафедра нравственного богословия при ректоре Иоанне, и на этот раз он решился совсем перейти на нее, предоставив преподавание догматики самому ректору, который очень того желал и, кажется, сам заставил его подать прошение о переводе на нравственное богословие, якобы и более приличное для него, как инспектора. Перевод этот состоялся 19 июля; в то же время ему поручено было читать еще противораскольническую миссионерскую педагогику на миссионерском отделении против раскола. Все эти науки составляли у него, можно сказать, одну систему, развиваясь из одного и того же начала и в одном и том же духе.

Основным началом этой системы, составлявшим и исходный ее пункт, и средоточие, и конец, было учение о Единородном Сыне Божием, Который един есть путь, истина и живот, Агнце Божием, принявшем на Себя бремя всех греховных нестроений всего мира и ставшем за них жертвою заколения от создания мира. В системе отца Феодора почти вовсе не было общих полуфилософских трактатов о религии, о Боге, о бессмертии души и т. п. вопросах основного богословия; даже чисто богословское учение о Боге самом в Себе было развито довольно кратко чрез анализ нескольких более выразительных в этом отношении мест Священного Писания. Так, учение о свойствах существа Божия он извлекал из трех мест Священного Писания: а) самое общее — Бог есть дух, б) определеннее — Бог есть свет, в) самая сущность — Бог есть любы. Эта премирная и присносущая любовь существа Божия вся, во всей бесконечной полноте своей выразилась в тайне Святой Троицы. Всею своею божественною полнотою она почила силою Святого Духа Божия на Сыне Божием Единородном — личном Слове, существенном Сиянии Отца и всесовершенном Образе Отчей Ипостаси. Из премирных непостижимых недр троичного существа Божия любовь Его благоволила затем простереться и во временный, тварный мир и излилась на последний в его творении именно чрез Сына Единородного, зиждительное Отчее Слово, на Котором она почивала и без Которого ничтоже бысть, еже бысть, и в силе животворящего Духа Отчего, утверждавшей творение в его благобытии и благоволительном на него воззрении Отчем (вся добра зело) своим осенением.

Домостроительство Божие чрез Единородного отец Феодор начинал с самого сотворения мира, ибо Единородный так и называется Агнцем, заколенным от сложения мира. Основание бытия должно быть превыше всяких отрицаний бытия, сопровождающих тварную ограниченность. Чтобы эти отрицания не превозмогали и не упраздняли действительного, а напротив сами с происходящими от них антиномиями препобеждались и поглощались гармониею действительного, основание последнего необходимо должно быть не только превысшим всевозможных отрицаний и антиномий, самосущим в беспредельной полноте своего бытия, но и подъемлющим на себя и тем упраздняющим всякие отрицание и антиномии. Таково и есть творческое Слово — Господь. Отец изрекал свою волю: «да будет», а Сын творил по воле Отца, уже тогда же обрекая Себя на безмерное самопожертвование и божественное истощание для удержания новотворимого мира в благоволении Отца чрез принятие на Себя самого всех мировых отрицаний и нестроений и поэтому тогда же являясь как бы уже заколенною жертвою за мир. — Та же идея о великой жертве заколенного Агнца проводилась отцом Феодором и в учении о Промысле Божием. На незыблемом основании такого самопожертвования Единородного и строится весь тот порядок бытия, по которому гармония жизни оказывается постоянно торжествующею над всеми возникшими и возникающими в мире отрицаниями и противоречиями. Поэтому Промысл Божий о мире, как и творение мира, не есть только действие Божественной силы и царства, но действие также и бесконечной любви Божией, почивающей в Сыне и чрез Него непрестанно изливаемой на мир в животворящей силе Святого Духа, и именно в силу божественного истощания Агнца Божия, вземлющего грехи мира и упраздняющего их в крови Своего заколения. На таком основании и стоит весь мир; при всех возможных его нестроениях и мятежах Отец небесный успокоивается невозмутимым благоволением в Сыне, вземлющем ответственность за все зло на Себя, а Дух Утешитель только и дышит этим всеблаженным движением Божественного благоволения и любви. Иначе тварь сделалась бы немедленно жертвою отвержения Божия и, следовательно, смерти.

Твердо стоя на этой точке зрения, искренно верующий профессор следил с ее высоты за всем ходом домостроительства Единородного. Перворожденный всея твари, выразивший в ней мысли Отца и привлекший к ней почивавшее на Нем благоволение Отца, так ее и создал, так ее и ведет, чтобы в конце концов вся она была возглавлена в Нем, а чрез Него во Отце силою Святого Духа. Человек тоже так и создан, чтобы быть ему по Образу Божию, который есть Сын Божий, и живиться Духом Божиим, почему и самая жизнь сообщена ему чрез вдуновение Божие. В эдемском состоянии он и жил так, в ближайшем общении с Богом, внимая глаголам Божиим в себе самом, в том образе Слова Единородного, по которому был создан, и во всем видимом мире, в котором Слово отразило мысли Божии, и, можно сказать, дыша в общении Духа Божия с Его благодатными дарами. Грехопадение оторвало его от Источника жизни, как ветвь от лозы, и началась его настоящая жизнь, полная греховных нестроений и отрицаний истинного его бытия, которая вся состоит только в прикладывании на рамена непорочного Агнца Божия одного тяжкого бремени за другим и в непрерывном нанесении Ему бесчисленных ран заколения.

Но остатки жизни еще сохранялись в оторванной ветви и домостроительство Божие, ради великой Агнчей жертвы, неустанно и любовно поддерживало их — в избранном народе преобразованиями, пророчествами, жертвами, которые все указывали на единую всемирную жертву, и целым законом сеней, телом которых (предметом, отбрасывавшим эти тени) был Христос же Агнец Божий, в мире языческом — чрез стихии мира, видимые творения, насколько для омраченного языческого взора еще видна была в них присносущная сила Слова Божия, и чрез светение внутреннего света, которым единый Свет — Сияние Отчее просвещает всякого человека, грядущего в мир. И это домостроительство продолжалось до тех пор, пока и обветшавший сеновный закон, и стихии мира, сами получившие у язычников значение божеств, не перестали удовлетворять духовным потребностям погибавшего человечества и не пришло исполнение времен. И Слово плоть бысть и вселися в ны: великая тайна Агнчей жертвы, предопределенной в совете Святой Троицы от создания мира, достигла до своего полного открытия во времени и в действительности.

Единородный, сый в лоне Отчи, благоволил сойти до последней низменности тварного бытия, принять на Себя вместе с естеством человеческим и все греховные вины всего рода человеческого от Адама до антихриста, довести Свое «божественное истощание» не только до принятия естественных немощей человеческой тварной ограниченности, но даже до понесения на Себе всех оброков греховного омертвения человеческой природы, до крестных страданий и смерти, до сознания некоторого непостижимого оставления Его единосущным с Ним Отцем, до того, что Сам был на кресте как бы олицетворенным грехом и проклятием. Перворожденный всея твари сделался первенцем мертвых, ибо к Нему приразилась теперь вся без остатка совокупность мирового омертвения, отрицание бытия. Но зато, приразившись в такой полной своей целостности, она вся же и упразднилась в самосущей полноте и гармонии Его безграничной жизни. Полнота Его истощания была и полнотою Его победы над адом и смертию, чтò и выразилось в Его воскресении, которое потому и стало залогом нашего спасения, показавшим, что не суетна вера наша в силу Агнчей жертвы, ибо Он воскрес в нашем же естестве, совоскресив с Собою и нас. С тем же нашим естеством, которое Он принял в единство Своего Я, Он вознесся и ко Отцу Своему, представив это естество в собственном Своем Лице вечному благоволению Отца и под вечное осенение Духа любви и живота, и стал единым мировым Первосвященником-ходатаем Бога и человек, предстоящим пред любовию Божиею с кровию Своих собственных крестных язв.

Жертва Агнца Божия совершилась и кровию ее запечатлен Новый Завет, в котором благодать Божия явилась человеку уже не в сенях, а в самом существе, в открытом свете Христовой истины, в духе участия человека в сыновстве и в сонаследии с Единородным, потому что Единородный уже не может отречься от Своего человечества. Явилась новая церковь — тело Его, которому Он глава, а все члены ее Его уды, оживляемые и питаемые Им, церковь, вне которой нет искупления и спасения, потому что вне Христа-Слова нет любви Отчей, потому что любовь Отчая почивает в Нем всею своею полнотою, со всеми силами и дарами животворящего Духа; только в церкви — этом теле Христа — человек крещается в спасительную смерть Христову и облекается во Христа, затем запечатлевается печатию даров Святого Духа, только в церкви находит возможность очищать свои согрешения, могущие лишить его духовной жизненности, погружая их в кровь Агнчей жертвы чрез покаяние, только в ней может поддерживать свою жизнь во Христе, питаясь самым пречистым телом Его и самою пречистою кровию Его, и пользоваться другими спасительными таинствами Христовой благодати.

Мы представили лишь слабый абрис средоточных начал богословской системы архимандрита Феодора, чтобы, хоть слегка, намекнуть на то направление, в каком шла его богословская мысль, а отчасти и на манеру самого выражения ее, до того нераздельную с самым ее содержанием, что передавать ее только и можно его же словами. Эти средоточные, коренные начала проводились им во всех его лекциях, развиваясь в многочисленных приложениях и к частным пунктам богословских наук, и к разнообразным положениям действительной жизни. Это было действительно живое богословие, как характеризовал его поцитованный нами его слушатель, обнимавшее собою все житейские положения и разрешавшее все вопросы, цельное и всеобъемлющее христианское миросозерцание. Утвердившись мыслию веры в тайне Единородного, он уже не смущался никакими учениями, противными православию и вообще христианству, не вступал с ними даже в обычную ученую полемику, а просто лишь подводил их под свой универсальный критерий — учение об Агнце Божием и Его всемирной жертве — и они обнаруживали свою фальшь сами собою. Так преподавалась им и самая система обличительного богословия. Он не опровергал инославных вероисповеданий в частных пунктах, в которых они отступают от православного учения, а подвергал оценке с своей основной точки зрения только их дух и силу, постоянно указывая при этом, что дух их может проявляться и между православными чадами церкви.

Рассуждая, например, о католичестве, он видел сущность его заблуждений не в том, что в римской церкви один епископ поставлен во главе других, а в уклонении этой церкви от непосредственного возглавления в самом Христе, в том, что она выдумала какое-то невозможное в церкви наместничество Христово, внешне формальный авторитет, прикрытый именем представителя власти Христовой, не дающий вере направляться во всем прямо к самому Христу и отделяющий тело церкви от непосредственной его связи с истинною его Главою. Оттого эта церковь и болит мертвенною подзаконностью и даже бездушною формальностью чисто мирского властелинства. Глава церкви — всегда с нею до скончания века и не нуждается ни в каком наместнике и представителе Своего главенствующего авторитета; Он действует в ней Сам непосредственно. Поставленные Им члены церковного священноначалия суть только Его служители и орудия, чрез которых действует Его собственная благодать, которые, как писал о себе сам апостол коринфянам, не себе проповедуют, но Христа Иисуса, себе же самех представляют рабов для верующих Иисуса Господа ради, и в самом великом таинстве, совершаемом их руками, исповедуют сами, что Глава церкви — Сей единый, пренебесный Иерей и вместе единый жертвенный Агнец, есть Сам «приносяй и приносимый, приемляй и раздаваемый». Верные, взирая на своих священнослужителей, должны взирать в них к самому Христу — Главе церкви. Поставь себя сам папа в такое отношение к Главе церкви и в такое сообразование с Ним, чтобы во Христе не требовать служения себе, но послужить самому верным, он будет уже православным пастырем, а с другой стороны проникни дух мнимого наместничества Христова в среду православной какой-либо церкви, она сама уже ниспадет в папистическое извращение своего возглавления во Христе. — Протестантство, восстав против поработившего свободу чад Божиих мнимого авторитета папства, ударилось в противоположную крайность свободы и не захотело подчиняться уже и самому Главе церкви, подчинило произволу каждой субъективности само слово Божие и открыло такое направление умов и сердец в христианстве, которое стало развиваться вне Христова авторитета и вне Христовой церкви, доходя в крайностях такого развития до настоящего язычества.

В таком же духе рассуждал профессор и о других вероисповеданиях. Особенно часто и ярко любил он раскрывать дух иудейства, подзаконной праведности, желающей оправдаться формальным соблюдением закона и заменяющей правду Божию своею фарисейскою правдою, дух, проникающий сплошь и рядом и в христианство, и еще дух язычества, проявляющийся у христиан в изгнании Христа из разных областей духовной, всего чаще умственной, научной жизни, и поставляющий на место служения Христу служение идолам корыстолюбия, сластолюбия и других страстей, или идолам разума и модных идей, не доведенных до Христа и не возглавленных в Нем. Но, раскрывая все подобные уклонения людского шатания от Единородного, он был чужд в своих обличениях всякого сухого и черствого фанатизма; он только болел о них душою, как об омертвении удов общего тела, чувствуемом во всем теле, и старался в самом их омертвении отыскать хоть какое-нибудь утешительное здоровое место. Лекции его носили поэтому какой-то любящий, мягкий и примирительный характер. Свет Христов, просвещающий всякого человека, грядущего в мир, он находил в самой глубокой тьме язычества или языческого вольнодумства. Самое название религии вне откровения естественною он находил неточным, потому что благодать Единородного Слова Божия проявлялась и в этой религии — Он ведь и есть единая вина всего хорошего и светлого между самими язычниками; все проблески истины в древнем языческом мире были мерцающим во тьме, предначинательным светением того же Света, который в Новом Завете воссиял уже во всей полноте. Стоя на такой точке зрения, верующий богослов не смущался никакими рационалистическими учениями, которые стараются произвести христианство историческим путем от древних религий и философских систем; эти учения были ему даже как раз на руку, он пользовался ими для себя целиком, только наоборот. Производить от указываемых светений истины свет самой Христовой истины — это, по его сравнению, так же странно, как производить свет солнечный от его отблесков например в водяных каплях.

Точно так же отец Феодор отстранял, как несостоятельный, самый вопрос о различии между верою и знанием. «Как же это, давился он в одной беседе с студентом, святитель-то Божий Филарет допустил такой вопрос в катехизисе, когда сам-то всегда мудрствовал по вере? да еще во втором издании, когда в первом-то этого вовсе не было». И у веры, и у знания источник один — тот же свет Христов, к светению которого относятся и самые законы разума; и предмет тоже один — истина Христова, в которой одной содержатся все сокровища мудрости со всеми ключами к ним и которую вера принимает целиком, а разум исподволь, по частям, но идя к той же цели, что и вера; и самый способ постижения истины слагается одинаково и из познания, и из веры — мы веруя разумеваем, и разумевая все-таки веруем и не обойдемся без веры. Самозаконие разума только и мыслимо во Христе — едином Законодателе разума, а вне Христа есть только мрак и падение разума. Презирать разум за его кичение и заблуждения так же несправедливо и не по Христе, Который Сам принял разум человеческий в единство Своего Я, как и бранить веру за то, что она доходит иногда до суеверия и фанатизма.

Система отца Феодора с своим всепримиряющим характером поэтому не только не отрицала, но даже поощряла занятия всякими произведениями разума, каковы бы они ни были, а равно всякими произведениями литературы и искусства. Будучи инспектором, он например, не только не мешал студентам заниматься чтением журналов и беллетристических произведений, но даже сам рекомендовал это чтение, потому что и литературу нужно направлять в духе Христовом, — Агнчая жертва простиралась и на нее. Господь принял в Свое Я не только разум, но и человеческую творческую фантазию и все вообще душевные способности, употреблял и Сам в Своем учении притчи; в Нем возглавлено все человеческое одинаково — и наука, и литература, а потому нужно, чтобы они только не выходили из-под Его возглавления и чтобы мы пользовались ими в духе Христовом, как пользовались ими и великие отцы церкви, изучавшие даже языческих поэтов. История, политика, астрономия, медицина, роман, драма, водевиль, картина, статуя — все может быть предметом нашего внимания, занятия, изучения, но при свете Христовом, при направлении нашей души к Тому, Кто принял на Себя все человеческое, Кто стал Агнцем заколения за все греховное в человечестве и Кто служит источником всякого блага, истины и добра, не только в их совершенстве, но и в разных едва заметных их светениях по многообразным отраслям научной и художественной жизни человечества. Отец Феодор и сам, как известно, много занимался светской литературой, особенно Гоголем, которого называл «сыном Христовым».

То же всеобъемлющее начало положено было в основу всего нравственного его учения. Человек весь всецело со всеми силами своими принадлежит Единородному не только по самому созданию его и отпечатлению в нем образа Единородного, но и потому, что Единородный купил его ценою, ценою воплощения, принятия на Себя Самого всех человеческих сил и потребностей, и ценою Агнчей крови искупления; вне Христа у человека не осталось уже ничего своего, человеческого, — осталось одно разве несвойственное человечеству, скотоподобное или даже прямо диавольское. Оттого с одной стороны мы должны стоять за все наше человеческое, как за собственность Христову, от которой Он не отречется уже вовеки, вознесшись с нею и на небо, — подавление, стеснение, а тем паче осуждение и отвержение чего-либо истинно человеческого было бы уже посягательством на самую благодать Христова воплощения; но с другой стороны не должны, не имеем уже права и стоять за что-нибудь человеческое не во Христе, отделять это человеческое из области Его владения и тем низвергать оное в неизбежную пагубу. Христианские начала должны поэтому обнимать все человеческие состояния, все среды и порядки человеческого быта. Отделение от этих начал так называемой светской стороны жизни, науки, искусства, ремесл, общественной жизни, государства, политики есть явление пагубное и противохристианское. Единородный Сын Божий Сам поставил Себя во все условия человеческой жизни и семейной, и общественной, и гражданской, был записан в государственную ревизию при самом рождении, жил в доме ремесленника тектона, принимать участие в занятиях рыбарей, признавал дань кесарю, Сам подверг Себя тогдашним судам и проч. Зачем же мы будем отделять эти стороны человеческой жизни от Его благодати и устраивать их помимо Него, как устраивают их у себя и язычники с иудеями и магометанами? Не возглавленные в Нем, чуждые Его благодати и истины, они и устроятся много-много что по иудейскому закону внешней, бездушной и мертворожденной правды, а то и прямо погрузятся в языческое растление.

Для христианина, облеченного во Христа при крещении, всякое дело есть Христово, есть дело приобретения, восприятия Христа, исполнившего за нас все — дающего и нам благодать во всех положениях жизни приходить в сообразность с Ним, во всем иметь Его своим образом и быть с Ним в живом общении. Даже при обычных встречах с людьми разве нам нельзя смотреть на них, как на Его живые иконы, как на благодатных братий Его, за которых Он принял Агнчее заколение, во всем лучшем у них видеть отсвет Его благодати, в худшем тяготу Его креста? Тогда и обычные наши приветствия друг другу не будут одною формою, а получат уже новый, благодатный смысл. А добро, сделанное ближнему, в лице которого принимает его Сам Господь, — это уже величайшее благодеяние не столько для принимающего, сколько для самого дающего, это уже посещение нас Самим Им — Царем славы. Даже при обыкновенном вкушении пищи можно видеть очами веры Самого Христа, снисходившего во плоти до удовлетворения и этой потребности тела, и вкушать в таком настроении духа, как будто Он Сам вечеряет с нами. В таких настроениях всякое дело наше будет как бы молитва, богослужение, и вся наша жизнь будет как бы непрерывное присутствие в храме Божием пред очами любви Божией, открытой в Единородном, под животворным осенением Святого Духа — Утешителя.

Самый же корень, дух сообразования Христу есть сообразование Его смерти, в которую и крестится христианин, т. е. сообразование духу Его самоотверженной любви, простершейся до смерти за спасение рода человеческого, когда христианин любит всех, по слову апостола, утробою (сердцем) Иисуса Христа. Чем более он будет приходить в такую сообразность со Христом, тем более будет болезновать о чужих немощах и омертвении, как о своих собственных; мало того — его собственные немощи и омертвение потому и будут для него особенно тяжелы, что они задерживают ток жизни о Христе в едином теле Христовом и для других членов. Носить тяготы друг друга — вот чем можно исполнить истинный Христов закон. Молилбыхся, говорит апостол Павел, объятый духом такой любви Христовой, сам аз отлучен быти от Христа по братии моей. Если бы в мире возгорелась хотя искра такой истинно Христовой любви, какого грешника не оживила бы она и не спасла, каких раскольников, каких неправославных, каких неверных не обратила бы от их погибельного отчуждения от православной веры, и что сталось бы со всем вообще миром! Мысль эту отец Феодор проводил, как увидим, и в своей противораскольнической миссионерской педагогике.

Проведение духовных, благодатных начал во все стороны и углы мирской человеческой жизни было самой задушевной задачей архимандрита Феодора, делом жизни, которое он вел со всей энергией своей души. Это было с его стороны то же сообразование Единородному, какое он считал наиболее себе свойственным по своему званию духовного учителя; он сводил духовное до мирского, чтобы, как он выражался[117], понемногу и последнее поднялось до значения и силы духовного. Пока он был профессором и инспектором академии, он ограничивал свою деятельность стенами своей аудитории и студенческой корпорации. Потом, когда это поприще деятельности было от него взято, он выступил на поприще литературы и стал проводить свои воззрения в жизнь путем печати, и проводил с такою настойчивостию, что возбудил против себя даже противодействие духовного начальства, находившего, что он уже слишком много занимается вмешательством с своими идеями в мирскую жизнь. После этого, находя обет монашеского послушания духовному начальству уже противным своей совести, он решился довести свое схождение в мирскую жизнь с проповедью христианских начал до последней степени, испытать позор расстрижения и продолжать дело своего служения в мирском звании.

В продолжение своей академической службы он ничего не печатал. В 1855 году, при основании журнала «Православный собеседник» он отдал было в него для напечатания свои капитальные статьи об апостоле Павле, которые были приготовлены им еще в Московской академии, но редакция почему-то их не напечатала; он имел утешение провести тогда только свои главные мысли об отношении двух Заветов и то в чужой статье ректора Агафангела, о которой упомянуто выше. Первые литературные труды его появились уже в Петербурге, когда он был цензором; как в этих, так и в последующих трудах он, впрочем, большею частию пользовался своими академическими работами; во многих статьях, помещавшихся в его книжках, студенты его времени прямо узнавали читанные им в академии лекции. Помещаем здесь перечень его трудов, впрочем уже небезызвестный в библиографической литературе; нелишне заметить, что те из этих трудов, которые печатались до 1863 года, подписаны его монашеским именем, последующие же подписывались мирским именем: Александр Бухарев.

1) «О принципах или началах в делах житейских или гражданских» (СПб., 1858); 2) «О картине Иванова: Явление Христа народу» (СПб., 1859); 3) «Странники» («Странник» за 1860 г., январь); 4) «О православии в отношении к современности» (СПб., 1860), — сборник из разных статей, между которыми особенно много академических работ; некоторые статьи были напечатаны раньше в «Страннике» 1860 года в январе и феврале; 5) «По поводу статейки в Нашем Времени о мнимом лжепророке И. Я. Корейше» («Церковная летопись Духовной беседы» 1860 г. № 12); 6) «Несколько статей о святом апостоле Павле» (СПб., 1861); 7) «Три письма к Гоголю, писанные в 1848 году» (СПб., 1861); 8) «О Новом Завете Господа нашего Иисуса Христа» (СПб., 1861); 9) «Святой Иов многострадальный» («Духовный вестник» за 1862 г., май и июнь, отдельным изданием — Москва, 1864 г.); 10) «Изъяснение I главы книги Бытия о миротворении» (СПб., 1862; 2-е издание — СПб., 1864); 11) «О святом пророке Исаии и его книге» («Духовные вестник» 1862 г. август, отдельным изданием — Москва, 1864); 12) «Приемы и беспристрастие в критическом деле редактора «Духовной беседы» В. Аскоченского» (СПб., 1862); 13) «Святой пророк Иеремия» (М., 1864); 14) «Святой пророк Иезекииль» (М., 1864); 15) «Святой пророк Даниил» (М., 1864); 16) «О подлинности и целости священных книг пророков Исаии, Иеремии, Иезекииля и Даниила» (М., 1864); 17) «Исследование о достоинстве, целости и происхождении 3 книги Ездры» (М., 1864); 18) «Печаль и радость по слову Божию, — очерки священных книг Плача Иеремии и Песни Песней с прибавлениями об Апокалипсисе и 3 книги Ездры» (М., 1864); 19) «Письма о благодати святых таинств церкви православно-кафолической» (М., 1864); 20) «О современных духовных потребностях мысли и жизни, особенно русской» — собрание статей, часто напоминающих академические лекции (М., 1865); 21) «О подлинности апостольских посланий» (М., 1866); 22) «Моя апология по поводу критических отзывов о книге: О современных потребностях мысли и жизни, особенно русской» (М., 1866); 23) «Об упокоении усопших и о духовном здравии живых» (М., 1866); 24) «Книга для обучения чтению и письму» (М., 1867); 25) «Воспоминания о пребывании на Казанской кафедре преосвященного Афанасия» («Душеполезное чтение» 1868 г. III, известия и заметки).

Литературная производительность его после снятия сана, как видно из этого списка его трудов, была очень значительна, но почти вовсе не давала ему средств для содержания. Книги его раскупались плохо и оплачивались издателями скупо, а статьи, посылаемые в журналы, не принимались. Даже знакомый его издатель Гиляров-Платонов не принял двух его статей в свою газету[118]. Он все-таки печатал свои труды бескорыстно, ради одного распространения своих задушевных идей. Другим средством распространения этих идей было неустанное устное развитие их в среде людей, с которыми приводилось ему сходиться, большею частию мещан и простого народа. Он так и умер самоотверженным мучеником этих идей.

После ваката 1857 года, с нового учебного года, кафедру догматики после архимандрита Феодора занял ректор архимандрит Иоанн; до этого времени он преподавал на раскольническом миссионерском отделении, наследовав здесь кафедру после ректора Агафангела.

Он собирался в Казанскую академию с мечтами о более широкой научной деятельности (о которой намекал в цитованном выше письме к преосвященному Иннокентию херсонскому), чем та, которая доступна была ему по прежней семинарской службе. В бумагах его, имеющихся в библиотеке Казанской академии, сохранилась собственноручная речь его, которую он думал произнести при вступлении в академию, речь весьма любопытного характера, с каким-то мечтательным и даже сантиментальным вступлением, не совсем даже гармонировавшим с личностью оратора. Указав на то, что академия ровесница ему по началу ученой жизни и что поэтому есть надежда, что и он и она могут хорошо спеться, он распространился затем о ее молодости, неимении у нее старых преданий, часто связывающих жизнь и развитие, о вероятной поэтому ее самобытности и еще молодой энергии и восклицал: «Ах, как я желал бы содействовать полному, живому развитию этих молодых сил! Как бы я желал расправить крылья этому птенцу, чтобы он летел быстро, быстро, воспарил высоко, высоко, в преддверие чистейшего света и истины, или еще выше, куда только может возлетать дух, верою просвещенный, и где он постигает самый этот свет, в сущности высочайших догматов христианства!» Кроме мысли о молодой свежести академии, его увлекала еще и другая мысль о том, что его вступление в академию совпало с началом новой жизни самого русского общества и государства, в которой должна принять деятельное участие и духовная школа. «Наша наука, писал он, должна быть не отвлеченно-туманною, не праздно-созерцательною; она должна быть положительна в своем приложении к жизни, и не нашей только, но и общей, и не духовной только, а и внешней, общественной, ибо начала религиозные составляют основные начала всеобщей жизни народа… С этой точки зрения я смотрю и на Казанскую академию, и на свое призвание в ней. Может быть, эта академия даже скорее, чем другие, способна принять участие в возрождающейся жизни России, потому что, по молодости академии, здесь еще не много рутины, еще не успел закоснеть дух и обледенеть собственная жизнь ее… У ней есть и свежий орган для общения с общественною жизнию отечества — «Собеседник», которому я надеюсь дать в этом отношении еще новый ход. Может быть, конечно, и сил моих не достанет, чтобы поставить академию так, как желал бы я в этих видах: но, по крайней мере, я так понимаю особенную важность предлежащего мне дела в академии; мысль есть, усердие есть, надежда есть, за трудами дело не станет; сделаем, что можем». Речь эта, за исключением пересказанного сейчас ее вступления, была напечатана в «Православном собеседнике» (1857 г. ч. III, 690) под заглавием: «Вера — основание истинной нравственности»; но сказана не была. Судя по ее содержанию, архимандрит Иоанн думал занять первоначально вакантную тогда кафедру нравственного богословия, потом перейти и к преподаванию «сущностей высочайших догматов христианства», как он выразился в речи; но вместо того ему пришлось преподавать раскол, на который он смотрел крайне презрительно, — и приготовленная речь осталась у него в кармане.

Она все-таки служит выразительным наброском программы, какой задался новый ректор в своей деятельности и какая действительно им была выполняема, по крайней мере, в административной и литературной части ее задач. По профессорской должности в выполнении этой программы ему много помешали сначала несимпатичность для него первой доставшейся ему науки о расколе, потом, по переходе на кафедру догматики, кажется, более всего именно та слабость физических сил, о которой он говорил в речи и которая не оставляла его все время службы при академии после выдержанной им весной 1857 года тяжкой болезни. Один из его Петербургских слушателей, служивший впоследствии в Казанской академии и много слышавший здесь преданий о ректоре Иоанне, Н. П. Рождественский, писал об нем в 1876 году при издании некоторых его лекций в печати: «Казанской академии посвящены были самые мощные силы вполне созревшего и окрепшего высокого таланта и лучшие годы жизни покойного преосвященного. Проповеди, говоренные им в Казани, создали его проповедническую знаменитость. Журнал «Православный собеседник» под редакциею его достиг высокой степени интереса, жизненности и серьезности. Покойный преосвященный в бытность свою в Казани оказал неоцененную услугу вообще делу развития русской духовной журнальной литературы, за которую будущий историк нашей духовной литературы уделит одну из самых лучших страниц его светлому уму. Он первый затронул современные животрепещущие религиозно-общественные вопросы и заговорил живым языком в нашей духовно-журнальной литературе, первый отозвался на современные потребности русской религиозной мысли и жизни с свойственной ему чуткостью, первый представил неподражаемые образцы серьезных и мастерских журнально-публицистических статей». Другие духовные журналы пошли этим же направлением уже по его следам. «Блестяще вел он и свое профессорское дело. Богословские лекции его, особенно в первые годы его профессорской деятельности в Казанской академии, по отзывам слушателей, отличались необычайным интересом, глубиною мысли, самобытною оригинальностию взглядов и тонкостью философского анализа рассматриваемых богословских вопросов»[119].

Относительно журнальной и проповеднической деятельности ректора Иоанна в Казанской академии отзыв этот совершенно справедлив, но относительно профессорской его деятельности требует некоторых разъяснений и даже ограничений. В лице архимандрита Иоанна Казанской академии досталась действительно дорогая и редкая ученая сила, но сила далеко уже не в цветущее время своего развития и своей мощи, сила уже усталая и надорванная. Ее хватало только на спокойную и неспешную кабинетную работу над немногочисленными проповедническими произведениями и над журнальными статьями в «Собеседник», из которых притом же большая часть была написана архимандритом Иоанном еще раньше Казани и теперь только слегка переделывалась и исправлялась, но уже не хватало на методический и спешный труд серьезного приготовления строго научных лекций для аудитории. В редакцию «Собеседника» ректор нередко сдавал для печатания свои старые записки по церковному законоведению и Священному Писанию прямо даже в их домашнем, черновом подлиннике на четвертушках старинной бумаги; новых статей, написанных уже в Казани, было сравнительно немного, и автор употреблял при их составлении все зависевшие от него меры для облегчения своего труда, например, призывал к себе какого-нибудь студента, усаживал его в своем кабинете за стол и заставлял писать новую статью под диктовку, ходя сам по комнате или устало лежа на кушетке и прося от времени до времени прочитывать записанное, а иногда обращался за помощью даже к наставникам. Последнее бывало в тех случаях, когда статья требовала работы над сбором фактов или других ученых справок; такие своды фактов и справок на заданную тему делали, для него молодые бакалавры А. П. Щапов, А. С. Павлов (для сочинения о монашестве епископов) и Знаменский.

По своему богословскому классу он тоже должен был употреблять все меры для своего облегчения. Он имел только две лекции в неделю, но являлся на них довольно поздно, всего на какие-нибудь полчаса, кроме того некоторые из них употреблял на репетиции, а на иные даже вовсе не являлся по болезни. Оттого курсы его были очень небольшие; так в течение всего 1858/59 учебного года им было сказано всего до 30 лекций. Лекций своих он никогда не записывал, а говорил прямо и, как можно было видеть из их содержания и строя, даже без особенно тщательного предварительного обдумывания; о предварительном научном изучении предмета лекции не могло быть и речи. Оттого характер его лекций был чисто теоретический. С современным состоянием богословской науки на западе и даже с мнениями современных представителей неверия, против которых ему приходилось доказывать богословские истины, он был знакòм, кажется, более понаслышке, чтò было и не удивительно, потому что специальностью его в прежние рабочие годы жизни было каноническое право, а в последнее время он был уже не в состоянии заботиться о приобретении серьезной и свежей богословской эрудиции, как по своему утомлению, так и по множеству административных занятий. Зная эту слабую сторону своей подготовки к преподаванию богословия в академии, он избегал в лекциях всяких исторических и литературных указаний; даже в тех случаях, когда уже совершенно необходимо было сделать указание на чье-нибудь мнение для обсуждения заключающейся в нем фальши против православного учения, он всегда формулировал его кратко, в общих чертах и в виде безыменного возражения, по старомосковской манере, перенятой московскими богословами у преосвященного Филарета: «некоторые говорят», или «некто, негде, некогда сказал» и т. п. Эта черта богословского преподавания ректора Иоанна осталась у него и в Петербургской академии и была довольно верно подмечена сейчас поцитованным его слушателем, хотя и объяснена несколько иначе — в панегирическом тоне. Характеризуя его лекции в Петербургской академии, автор говорит:

«Как глубоко ученый богослов, преосвященный конечно (?) весьма основательно был злаком с сущностью современных антирелигиозных доктрин, но он не имел обыкновения подробно излагать их в своих лекциях и только в самых немногих словах передавал суть их. Большею частию он останавливался на положительном раскрытия и уяснении всегда какого-нибудь капитального (лучше сказать — общего) вопроса в богословской науке, причем самым уяснением дела устранял наиболее заслуживающие внимания возражения против той или другой богословской истины. Он не любил также вдаваться в длинные изложения истории того или другого вопроса, в подробные сопоставления и сравнения мнений различных ученых по данному вопросу. Как мыслитель, наделенный самостоятельным умом, он не имел вообще обыкновения останавливаться долго на чужих мыслях и мнениях и считал своею главною задачею самостоятельное решение вопроса»[120].

При таких средствах и направлении его преподавания из круга заурядных полусхоластических богословов-теоретиков его только и могли выдвигать одни его сильные природные таланты, но таланты эти зато были у него до того сильны, что действительно выдвигали и возвышали его до замечательной, можно сказать, импонирующей высоты. Его находчивость, уменье в каждом предмете найти непременно какую-нибудь новую интересную сторону, сильный диалектический ум и способность быстро разбираться в самом трудном сплетении мыслей и доказывать их большею частию с помощью каких-нибудь тоже совсем новых и неожиданных аргументов и всегда с весом и с большою решительностию, наконец, свободная, тоже сильная и оригинальная речь, которая заставляла забывать и самые недостатки его аргументации, — делали то, что студенты с напряженным вниманием и увлечением слушали каждую его лекцию. Внушительна и оригинальна была даже внешняя сторона его преподавания. Он входил в аудиторию гордый и недоступный, кивал, не глядя ни на кого, головой вбок и садился не на кафедру, а на кресло, поставленное для него прямо против студентов на какой-нибудь аршин расстояния, чтò сразу же их всех стесняло и заставляло окаменеть на все время лекции; шевелились и шуршали бумагами и карандашами только трое чередных студентов, записывавших лекцию под самым носом профессора. Он и сам сидел неподвижно, упорно опустив глаза в книгу (Новый Завет или том «Догматики» Макария), которую держал в руке и из которой прочитывал нужные тексты Священного Писания и отцев церкви; лекцию он говорил негромко, спокойно, не спеша, но и не затягивая речи, без особенных интонаций, но ясно, четко, языком правильным, без всяких задержек для приискания нужного слова и поправок — «точно печатный станок», сравнивал его речь один слушатель, — и необычайно уверенным, докторальным тоном, не допускавшим и мысли о сомнении или возражении со стороны слушателей. Замечено было даже, что чем слабее была его аргументация, тем она решительнее им высказывалась и тем чаще употреблялись его любимые выражения: «необходимо думать, легко доказать, здравая логика не может не допустить, само собой ясно» и т. п. В подобных случаях профессор-оратор в подмогу своим диалектическим и научным приемам очевидно пускал в ход приемы так называемого ораторского убеждения, немного застилая глаза слушателей. К той же категории ораторских приемов надобно отнести также то, что он старался, как и в своих проповедях, держаться большею частию на отвлеченных, несколько туманных высотах, не спускаясь с них до определенных, конкретных мыслей и никогда почти не высказываясь до конца; слушателю постоянно слышалось в его речи что-то затаенное, еще недосказанное, и притом более глубокое и высокое, чем то, чтò он успел или удостоил высказать в данное время. Это еще более поднимало престиж профессора и поддерживало обаяние, которое он производил на аудиторию.

Обаяние это не ослабевало в слушателях во все время, пока он говорил, не давая ни времени, ни места для критики, тем более что предмет лекции и стороны, с каких он рассматривался, были всегда новы, оригинальны и интересны по своей животрепещущей современности. Если слушатель и замечал какие-нибудь недостатки в их трактации, то склонялся при этом более к тому, чтобы объяснить эти недостатки причинами, не зависящими от профессора, — недостачей у него времени для более серьезного развития предмета, его нездоровьем, а то даже своим собственным недоразумением и непониманием; а иногда эти недостатки даже только еще более подзадоривали мысль слушателя к решению интересного вопроса, которое у профессора представлялось всегда таким возможным и даже таким легким. Под таким, кажется, впечатлением и характеризовал лекции Иоанна профессор Рождественский. «Оригинальный в постановке предмета, преосвященный, по его словам, высказывал не менее самобытной оригинальности и в его раскрытии, представлял всегда своеобразное, остроумное развитие своей темы, действуя в высшей степени мыслевозбудительным образом на своих слушателей. Избегая обычных, ходячих и общеизвестных решений того или другого вопроса, он всегда старался подойти к данному вопросу новым путем и осветить главным образом те стороны в нем, которые представляют наибольшее количество пунктов для уяснения. При помощи тонкого психологического и логического анализа он умел облечь в определенную форму и в точное слово самые глубокие религиозно-философские проблемы… Лекция всегда облекалась у него в своеобразно-изящную форму и всегда содержала несколько оригинальных мыслей, которые вызывали слушателей на размышление и оставляли глубокое впечатление» (стр. 551-552).

Изучение своих лекций он от студентов не требовал и все экзамены по своему предмету вел по более полной и обработанной системе преосвященного Макария. Лекции его были чем-то вроде домашних богословских бесед с студентами, имевших целию возбудить в слушателях богословскую мысль и развить способность к самостоятельному мышлению и вследствие этого не имевших никакой претензии на полноту и особенную точность, какие требуются от богословского руководства. Едва ли не следует считать ошибкой с его стороны и то, что он заставлял их записывать. Подобные лекции, рассчитанные не столько на ученую разработку известного предмета, сколько лишь на известное впечатление в умах слушателей, бывают вполне хороши именно только при слушании и при известном настроении слушателей и обстановке, при чтении же на бумаге и при более близком вникании в их подробности много теряют в своем достоинстве. Не составили исключения из этого правила и лекции преосвященного Иоанна как в Казанской, так и в Петербургской академии. Поверка этого отзыва налицо, потому что многие из его лекций известны уже в печати. Нельзя назвать особенно удачными даже лучшие из этих лекций, читанные VIII курсу Казанской академии о Троице — предмете, требовавшем наиболее тщательной и научной, и диалектической обработки, относительно которого импровизация, можно сказать, не дозволительна даже самому сильному и богатому эрудицией богословскому уму. Сам ректор-профессор, когда ему представили запись этих лекций, увидал, сколько непродуманных мыслей было им допущено, но завинил в этом конечно не себя, а самих студентов, которые будто бы его не поняли, и даже отменил по этому случаю свое распоряжение записывать за ним в классе. Студенты конечно покорились, но виновными во взведенном на них обвинении себя не признали.

Недостатки лекций преосвященный Иоанна вообще принято ставить на счет записывавших за ним студентов. Смеем уверять, что, по крайней мере, относительно их содержания, всего хода мыслей в каждой лекции и всей аргументации их, это совершенная неправда; за подлинность внешней, собственно стилистической формы этих записей не стоим, но и с этой стороны они были очень близки к подлинной речи профессора; — читающий их не может не слышать в них везде одного и того же стиля, хотя они записывались и составлялись разными студентами, — это очевидно стиль самого профессора. В них везде господствует одно и то же словоупотребление, один и тот же склад предложений и периодов, одна и та же манера сочетания мыслей, так что те места этих записей, где записывавший студент, не успев уловить подлинных выражений профессора, передавал мысль его в своем собственном перифразе, можно заметить и выделить из каждой лекции с первого же взгляда. Стенографии в академической аудитории не было, но каждая лекция записывалась в раз троими студентами из лучших борзописцев курса, причем каждый из них, начиная в своей записи отставать от профессора, сейчас же давал о том сигнал другому, чтобы он начинал записывать с этого места внимательнее; потом все записи сводились в одну среди целого синклита студентов и общими силами тщательно очищались от всяких неверностей ввиду того, что общая беловая запись должна была идти пред грозные очи самого профессора-ректора.

Сводя в одно все главные черты в своей характеристике лекций преосвященного Иоанна, профессор Рождественский в заключение этой характеристики говорит: «Отличительною чертою его лекций было соединение в них тонкого и глубокого философского анализа с некоторым оттенком мистицизма, самой впрочем чистой, высокой и благородной пробы» (стр. 552). Мы имеем под руками другую, более меткую характеристику в письме от 1858 года одного студента VII курса, который слушал и его, и его предшественника архимандрита Феодора и сравнил их между собою под живыми современными впечатлениями. Ректор Иоанн, по словам этого письма, сообщал на своих догматических лекциях то, чтò «может сказать естественный разум сам от себя о предметах, познание о которых сообщается нам откровением. Священное Писание приводится им только как подтверждение, как поверка самодеятельности мысли. Это не богословие, а христианская философия, как понимали ее благонамеренные мыслители на западе, но не та философия, которую любили отцы церкви, которая у отца Феодора, как и у них, сливалась с богословием, потому что, по его (отца Феодора) убеждению, вера и знание составляли одно в начале, отождествятся некогда и опять. Отец Феодор тоже философствовал, но у него философствовал не разум, а мысль веры; откровение служило у него не внешним критерием, а основанием рассуждений,… он прямо брал слова Священного Писания (как данное) и развивал заключающийся в них смысл». В лекциях Иоанна действительно постоянно и резко выдвигается одна и та же основная тема: согласно ли откровенное учение об известном предмете с разумом? Каждый предмет он развивал сначала чисто философским образом и только после этого уже прилагал свое рассуждение к откровенному учению о том же предмете, заключая в конце концов, что последнее совершенно согласно с тем, чтò говорит разум, или что в нем нет ничего противного и странного для разума, а потому «некоторые» восстают против него совершенно напрасно и несправедливо. Впрочем, выразительно заключил свою характеристику цитуемый корреспондент, и лекции ректора могут быть полезны после лекций Феодора, приучая к строгой самоотчетливости убеждения; при преподавании отца Феодора мысль оставалась в пассивном положении, да и преподавал он так, что трудно было уследить за ним мыслью: сердце удовлетворялось новым светом, но ум не успевал переработать сообщаемого. Этот тонкий и меткий отзыв студента, сидевшего еще на школьной скамье, о таких крупных богословских силах, как профессоры Феодор и Иоанн, может служить, между прочим, очень полезным назиданием для тех профессоров, которые на высоте своей кафедры могут забывать, какого рода слушатели могут сидеть перед ними и даже записывать их лекции.

Лучшие Казанские лекции ректора Иоанна относятся к первому году его профессорской службы и читаны VII курсу студентов. Лекции эти не изданы, но имеются в академической библиотеке в том самом беловом экземпляре, в котором были представляемы студентами на просмотр самому профессору[121]. По содержанию они относятся к последнему отделу догматики о последних судьбах человека, о смерти, частном суде и загробной жизни. Предметы эти такому таланту, как архимандрит Иоанн, представляли обширное поле для философских соображений и отчасти фантастических построений, а потому курс этот слушался студентами с величайшим интересом и был предметом многих толков и споров между ними. В нем были действительно интересные соображения о необходимости смерти, о постоянном преобладании в мире суммы жизни над суммою смерти, о мытарствах после смерти и возможности объяснить учение об них разумным образом, о состоянии душ за гробом и о сущности их блаженства и мучения. Интересна в них была не столько научная сторона дела, сколько, если можно так сказать, личная, тò, как об этих темных, но важных предметах мог рассуждать такой замечательный философско-богословский ум, как архимандрит Иоанн. Более научные лекции этого курса — о бессмертии души — были разработаны профессором слабо; мало зная о современной разработке этого вопроса, он брал для лекций первые попавшиеся ему на память доказательства бессмертия души и старался усиливать их то софизмами, то преимущественно своим решительным тоном и сильными фразами.

Лекции следующего 1858/59 учебного года, читанные VIII курсу, обнимали начальные отделы догматики, введение в эту науку, о догматах веры вообще, об откровении и разуме, о Боге и о Святой Троице, о творении мира, о происхождении зла в мире, природе зла и его судьбе, о добрых и злых духах, о происхождении рода человеческого, о происхождении душ, о первобытном состоянии и падении человека. Первые из этих лекций до общего учения о Святой Троице включительно изданы в печати[122]. записи дальнейших лекций, если у кого и сохранились, составляют уже менее надежное воспроизведение подлинных Иоанновских лекций, потому что писались частным образом, не обязательно, как первые, и не представлялись самому профессору. Он не исправлял, правда, и первых лекций, но, как записанные по его распоряжению и назначавшиеся для представления ему, они представляют собою все-таки более надежное и близкое воспроизведение мыслей богослова. Да и самое достоинство дальнейших его лекций после учение о Святой Троице делалось все слабее и слабее. Аудитория начинала видимо скучать на его классах, чего конечно не мог не замечать он и сам. Особенно сильный подрыв его профессорскому авторитету сделало с конца октября 1858 года открытие курса по основному и обличительному богословию нового профессора-богослова, иеромонаха Хрисанфа Ретивцева, увлекшего всех слушателей ректора и своим талантом, и своею богатою богословско-философской эрудицией. Дотянув до конца учебного года, после ваката он вовсе перестал являться на лекции по болезни и поручил занимать свои классы иеромонаху Хрисанфу.

Иеромонах Хрисанф читал за него лекции с половины августа, весь сентябрь и октябрь. Предметом его лекций было раскрытие догмата о лице Иисуса Христа; он читал их по Дорнеру (Eintwicklung-Geschichte[123] der Lehre von der Person Christi). С манерой и достоинствами преподавания этого богослова мы еще познакомимся в своем месте. В конце октября архимандрит Иоанн подал наконец заявление, что по болезни отказывается от профессорской должности, и правление поручило кафедру догматики инспектору. С этого времени он уже ни разу не выступал на профессорской кафедре до самого своего ректорства в Петербургской академии, где снова начал читать лекции по догматике, вызвавшие уже цитованный восторженный отзыв одного из тамошних его слушателей, Н. П. Рождественского. Но из этого самого отзыва видно, что и эти его лекции могли увлекать слушателей не столько с научной стороны, сколько как приятные и умные беседы очень умного человека вообще о разных богословских предметах. Ученая карьера преосвященного Иоанна, стало быть, уже кончилась еще во время его Казанской службы и потом уже не восстановлялась и в Петербурге; за ним осталось только поприще церковного публициста и оратора, на которое он и поспешил вступить, даже несколько раньше своего перехода на службу в Казанскую академию.

Публицистическо-проповедническая деятельность преосвященного Иоанна в нашей литературе[124] уже обследована, и мы не имеем настоятельной надобности касаться ее подробно. Его называют отцом, инициатором жизненного направления церковной проповеди. Как инициатор, он потерпел немало и неприятностей за свои новшества, против которых восстали тогдашние консервативные носителя церковной власти, еще не привыкшие в тому, чтобы церковное и вообще духовно-литературное слово спускалось с своих отвлеченных высот к действительной жизни и касалось ее современных злоб и вопросов. Уж если такой человек, как архимандрит Феодор, возбудил против себя неудовольствие, то тем более должен был почувствовать на себе тяжелую руку консервативных властей преосвященный Иоанн. В 1859 году за слово на 19 февраля об освобождении крестьян, не произнесенное в церкви, но напечатанное в том же году в «Православном собеседнике», ему заграждены были уста… В замечательной статье о преосвященном Иоанне господина Романского подробно перечислены все проповеднические работы знаменитого витии. Кроме 30 проповедей, напечатанных в двух изданиях «Бесед, поучений и речей» преосвященного Иоанна 1871 и 1876 годов, автор перечислил здесь еще 30 проповедей его, напечатанных в духовных журналах, и до 30, известных только по расписаниям очередных проповедей в Петербурге и по заглавиям. В «Православном собеседнике» за 1857, 1858 и 1859 годы напечатаны следующие его слова и речи:

1) «Вера — основание истинной нравственности»; 2) «Беседа в неделю о самарянине»; 3) «Слово в день Воздвижения креста Господня»; 4) «Слово в день собора архистратига Михаила» ( — все в 1857 г.); 5) «Последние дни страстной седмицы и первый день Пасхи — образы последних дней мира и будущего века»; 6) «Суд Божий и суд человеческий»; 7) «Беседа при начале учения»; 8) «Слово о духовном просвещении России» ( — за 1858 г.); 9) «Несколько слов о вере в народном просвещении России» — речь на академическом акте 1858 года; 10) «Рождение Христа и возрождение человечества»; 11) «Привет церкви и отечеству на новый год»; 12) «Слово об освобождении крестьян» ( — за 1859 г.). Но из всех этих слов и речей произнесены были только 7-11; первая речь, как уже говорили, назначалась в качестве вступительной лекции для аудитории; 2-6 слова относятся к периоду его Петербургской службы; 12 слово не было произнесено. Считаем нужным сделать небольшую поправку к исследованию господина Романского. Шесть бесед под заглавием «Народное покаяние», которые он относит к периоду Петербургского служения витии[125], были произнесены в 1859 году на первой неделе великого поста в академической церкви и привлекали в нее всю неделю множество слушателей; может впрочем быть, что они снова были повторены и в Петербурге.

Научные работы архимандрита Иоанна, за немногими исключениями, все относятся ко времени до-казанской его службы, хотя большею частию и печатались в «Православном собеседнике» в Казани. Желая доставить материал этому журналу, за издание которого он так энергично взялся, он представлял в редакцию всякие старые свои рукописи, оставшиеся у него от читанных им когда-то курсов нравственного богословия[126], Священного Писания и канонического права, даже свое курсовое сочинение на степень магистра о Стоглавом соборе. Самым капитальным научным произведением его был «Опыт курса церковного законоведения», изданный в Петербурге в 1851 году в двух выпусках, за который он получил и степень доктора богословия. Церковное законоведение оставалось и после господствующею его специальностью, к которой относится большая часть его ученых работ, представляющих собою не что иное, как ряд лекций по каноническому праву, и назначавшихся в состав последующих 3-го и 4-го выпусков изданного им «Опыта». Мы перечислим его ученые статьи в хронологическом порядке их появления в печати.

1) «Об основаниях русского церковного права» («Христианское чтение» 1846 г. т. IV — две статьи); 2) «Изложение древних законов православной кафолической церкви» (там же 1849 г. II — две статьи); 3) «Правила собора вселенского II» (там же 1850, I); 4) «Правила собора вселенского III» (там же); 5) «Правила собора вселенского IV» (там же); 6) «Правила собора пято-шестого, трулльского» (там же т. II — четыре статьи); 7) «Особенные преимущества православно-кафолической церкви» («Православный собеседник» 1857 г. кн. 4); 8) «Устройство церковной иерархии» («Православный собеседник» 1858 г. т. I); 9) «Управление вселенской Христовой церкви» (там же); 10) «Основание поместного управления православных церквей» (там же); 11) «О способах обращения иноверцев к православной вере» (там же); 12) «Охранение Православный веры в отечестве» (там же т. II — две статьи); 13) «Основание церковного суда» (там же); 14) «Устройство богослужения в отечественной церкви» (там же); 15) «Обозрение древних форм поместного церковного управления» (там же т. III — три статьи); 16) «Нечто о современных отношениях римской церкви к православной», статья, написанная в Казани, по поводу сочинения А. Востокова: «Об отношении римской церкви к другим церквам» («Православный собеседник» 1858, т. III); следующие три статьи тоже написаны в Казани: 17) «Общество и духовенство» — по поводу современных нападений на духовенство в светских журналах (там же 1859 г. т. I); 18) «Предисловие к переводу статьи Матфея Властаря о времени празднования пасхи» — для издания этого перевода (там же); 19) «О вселенских соборах вообще» — к изданию «Деяний соборных» (там же в приложении «Деяний»); 20) «Обзор церковных постановлений о крещении и миропомазании» (там же т. I — две статьи); 21) «Обзор церковных постановлений о причащении и покаянии» (там же — две статьи); 22) «Церковные постановления о священстве» (там же II — две статьи); 23) «Обзор церковных постановлений о браке» (там же II и III — пять статей); 24) «Древние правила церковного суда» (там же II); 25) «Об основных началах русского церковного права» (там же 1860 г. т. I — две статьи); 20) «Действие греческого номоканона в древней России по церковно-судным делам» (там же — две статьи); 27) «Церковное запрещение и разрешение» (там же III); 28) «Стоглавый собор» — сочинение на степень магистра (там же II и III — шесть статей); 29) «Опыт изъяснения ветхозаветных книг Священного Писания» — из записок на книгу Исход (там же т. I, II и III в 11 статьях); 30) «О монашестве епископов» (там же 1863 г. I и II — в трех статьях), сочинение, написанное в Казани по поручению обер-прокурора Святейшего Синода А. П. Ахматова. После перевода из Казани, в Петербурге преосвященный Иоанн печатал немного, потому что запас старых ученых трудов у него иссяк, а вновь работать в ученом направлении было уже не под силу. К этому времени относятся его статьи: 31) «О свободе совести» («Христианское чтение» 1864 г. III и 1865 г. I-II); 32) «О церковном законодательстве» (там же 1865, I); 33) «Церковь и государство» (там же); 34) «Церковный суд внешний или общественный» (там же); 35) «О преподавании богословия в наших университетах» (там же 1866 г. I); 36) «О соединении англиканской церкви с православною» (там же II). Затем, когда он сделался епархиальным епископом, он печатал уже одни свои проповеди. После смерти его издавались, как было сказано, его казанские и петербургские лекции по догматическому богословию, которым, к сожалению, он начал заниматься уже слишком поздно для своих сил.

После отказа его от профессорства в конце октября 1859 года кафедра догматики была передана инспектору архимандриту Филарету Филаретову, который до этого времени читал нравственное богословие. Но этот новый профессор успел прочитать студентам всего только 7 лекций о необходимости искупление падшего человека и о приготовлении человечества к принятию Искупителя; в декабре начались репетиции и экзамены, а в святки он выехал из Казани на должность ректора семинарии в Киев. Кафедра догматики была опять поручена временно иеромонаху Хрисанфу. До приезда нового инспектора, в течение января и начала февраля он дал несколько лекций, в которых изложил историю уяснения догмата о благодати Божией.

Новый инспектор и профессор догматики архимандрит Вениамин Платонов по приезде в академию долго не приступал к чтению лекций, вероятно считая себя не подготовленным к ведению курса и не имея материалов для преподавания. Первая лекция его была 23 февраля. В течение великого поста он прочитал несколько лекций о таинствах, потом после Пасхи приступил к репетициям. Этим и закончилось преподавание догматики тогдашнему VIII курсу студентов, который таким образом слушал эту науку еще у большего числа профессоров, чем упомянутый выше V курс, — у архимандрита Иоанна, иеромонаха Хрисанфа, архимандритов Филарета и Вениамина. Следующие два курса студентов слушали догматическое богословие у одного профессора, архимандрита Вениамина. Характер его лекций был диалектический, с заметным преобладанием полемического элемента, направленного как против инославных учений, католиков и протестантов, так и против сильно распространявшихся в то время модных учений материализма. Искренно верующий профессор глубоко возмущался современным шатанием умов в обществе и литературе и горячо восставал против него и в аудитории, и даже в частных беседах с сослуживцами. Он много писал и печатал статей в «Православном собеседнике», которые лучше всего характеризуют и его непосредственную веру, пораженную чрезмерным кичением и вместе слепотой современного разума, и его ревностное, полное твердой уверенности в успехе, стремление разъяснить пренебрегаемые духовным невежеством основные истины христианства, и его научно-богословские приемы. Попытаемся сделать их перечень, нужно сказать, довольно нелегкий, потому что они выходили без подписи имени автора.

1) «Христос — свет для сокровенной глубины душ человеческих» («Православный собеседник» 1861 г. I, 143); 2) «О необходимости христианину испытывать дух учений, предлагаемых разными вероучителями» ( — II, 129); 3) «Вопрос о вере» ( — II, 357); 4) «Светлая сторона смерти, примечаемая взором веры» ( — 1862 г. I, 47, 213); 5) «Возможна ли нравственность без догматов веры» ( — I, 316); 6) «Дух евангельской заповеди о прощении обид» (II, 41); 7) «Несостоятельность рационализма в мнимой религии естественной» ( — II, 105, 227); 8) «Разум христианский» ( — II, 317); 9) «Необходимость благодати, находящейся в церкви, для охранения истин веры и поддержания в людях чистой нравственности» ( — III, 107); 10) «Любовь Божия привлекается мудростию» ( — III, 149); 11) «Богопознание» ( — III, 179); 12) «Основная истина христианства и коренное заблуждение неверующего разума» ( — 1863 г. I, 349; II, 163, 415, 511); 13) «Истинное достоинство человека» ( — 1863 г. III, 296); 14) «Русский раскол пред судом истины и церкви» ( — 1864, I, 280, 447; II, 129, 388; III, 9, 132, 232, 341).

По переводе его из академии на должность ректора Харьковской семинарии с 16 апреля по 25 сентября 1864 года кафедру догматики временно занимал исправлявший должность инспектора иеромонах Григорий. С конца сентября начал свои лекции настоящий наставник, новый инспектор архимандрит Вениамин Быковский, преподававший догматическое богословие до мая 1867 года, сначала в звании экстраординарного, потом с 25 января 1865 года — ординарного профессора. Он читал свои лекции, придерживаясь догматики преосвященного Макария, нередко, впрочем, дополняя или заменяя приведенные в ней свидетельства в подтверждение догматических положений новыми. Из литературных трудов его были напечатаны в «Православном собеседнике» «Письма к готовящемуся принять монашество» (1865 г. III, 284 и 1866, I, 279, II, 219).

22 февраля 1867 года преосвященный Антоний, недовольный некоторыми подробностями в распределении наук академического курса и между прочим богословия, сдал в академическое правление предложение, в котором писал: «Рассматривая расписание классов и конспекты уроков, преподанных студентам в прошлый курс, я нашел, что богословие основное преподается отдельно от богословия догматического, с повторением в том и в другом по местам одного и того же, а богословие догматическое поставлено относительно числа классов в уровень с другими науками. Затем, из дел академической конференции стало известно мне, что в 1866 году она предоставила преподавание имеющей быть введенною в академию педагогики ректору академии, о чем и донесла высшему начальству… Признавая нужным усилить преподавание догматического богословия,… предлагаю академическому правлению, не признает ли оно возможным и полезным сделать следующее: 1) Преподавание богословия основного и догматического соединить вместе и вести так, чтобы одно из них не вторгалось в область другого; 2) преподавание обеих этих наук препоручить главным образом ректору, придав ему одного из экстраординарных профессоров или бакалавров; 3) увеличить для догматики число часов, придав те, которые конференция назначила для педагогики, а для нее найти в свое время другие часы?» 27 февраля правление согласилось с этим предложением и поручило преподавание догматики ректору Иннокентию совместно с инспектором. Осенью того же года решение это было утверждено Святейшим Синодом, который прежде предназначил было ректора Иннокентия, по его собственному желанию, на вновь открывавшуюся тогда кафедру педагогики[127]. Но ему недолго привелось быть и на кафедре догматики.

Архимандрит Иннокентий был человек больше практический, чем научный, и не отличался умственною даровитостию. В науке он был, если можно так выразиться, таким же юристом, каким мы видели его в практической административной деятельности — он и здесь наблюдал только за тем, чтобы у него выходило все по форме, как принято и положено по уставу, по цензурным постановлениям, церковным и другим требованиям, не обращая внимания ни на какие научные новшества, ни на современные научные требования, с которыми новым богословам так или иначе приходилось считаться, ни на запросы и нужды своей аудитории или читателей. Оттого все его богословские работы постоянно отзывались какой-то крайней средневековщиной, формалистикой и скукой. Новой богословской литературой он и не любил заниматься, потому что в ней слишком много было умничанья, т. е. мысли, рвавшейся за границы старой научно-богословской формалистики, и вращался исключительно в области средневековых латинских фолиантов, с которыми был отлично знаком. Но он был зато усердный и неутомимый труженик, не отступавший ни перед какими трудностями дела, которое ему поручалось или за которое он брался сам, готовый положить душу, только бы сделать это дело, и становившийся тем упрямее в своей работе, чем больше встречалось в ней трудностей и препятствий. Так, например, работал он над исправлением студенческих сочинений и по редакции «Православного собеседника». По кафедре догматики чего-нибудь особенного ожидать от него было нельзя; но он все-таки мог быть полезен на ней своим строгим православием, а еще более своим знанием творений святых отцев, которые он, по своему знакомству с латинским и греческим языками, изучал очень усердно в подлинниках.

Но он вступил на эту кафедру уже совсем больной, так что с самого же начала должен был постоянно пропускать свои лекции. На тех немногих лекциях, на которые он через силу являлся в аудиторию, студенты слушали не столько его чтение, сколько убийственный кашель, прерывавший это чтение на несколько минут чрез каждый десяток слов, и не выносили из аудитории ни одной мысли. Осенью 1867 года он уже вовсе не читал лекций, предоставив вести все дело преподавания богословия одному инспектору, хотя от кафедры и не отказывался, может быть, еще надеясь, как все чахоточные, поправиться в своем здоровье. От 10 мая 1868 года уже сам преосвященный Антоний предложил правлению освободить его от должности профессора всего за 10 дней до его кончины. До самой почти смерти он продолжал работать и для «Православного собеседника». Литературных работ после него осталось довольно много; одни из них вышли отдельными книгами, другие печатались в «Православном собеседнике».

Отдельно изданы им: 1) «Богословие обличительное» в 4-х больших томах, изданное в Казани в 1859—1864 годах, самая капитальная его работа: 2) «Ермий философ» (Казань, 1861); 3) «Святой апостол Павел в Афинах» (К., 1861); 4) «Памятные записки Викентия Лиринского» (перевод К., 1862 г.); 5) «Постановление апостольские на русском языке» (Каз., 1864); 6) «Диво с дивом в «Нескольких словах о необходимости приволжской противомусульманской миссии» — против статьи бакалавра Е. А. Малова в «Духе христианина»» — брошюра (Казань, 1865 г.); 7) «О препровождении великого поста по уставу православной церкви» (Казань, 1867). — В «Православном собеседнике» были напечатаны его статьи: 1) «О женском священнодействовании» (1864 г. II, 177, 263, 331); 2) «К наблюдающим за современностию» (II, 109); 3) «Разбор учения о необходимости таинства крещения» (1865, III, 241); 4) «Заметка на учение реформатов о существе таинств» ( — 1866, I, 251); 5) «Раскольническая переписка» ( — I, 263); 6) «Заметка о крещении в западной церкви посредством однократного погружения» ( — II, 71); 7) «Об иконописании» ( — 1866, III, 85; 1867, II, 48); 8) «Замечания на учение реформатов о совершителях крещения» ( — 1866, III, 163); 9) «Разговор блаженного Симона, архиепископа газского, с Ахметом Срацином о таинстве Евхаристии» ( — III, 323); 10) «О попытках XVIII-XIX веков снабдить раскольников епископом» ( — 1867 г. I, 28, 94); 11) «О таинстве священства» ( — II, 185; III, 107, 245); 12) «О публичном покаянии» ( — 1868, I, 97, 282); 13) «О происхождении иерархии новозаветной церкви» ( — I, 187, 257; II, 3, 83); 14) «Важность или достоинство священника» ( — I, 220); 15) «О способе совершения или преподаяния таинств» ( — I, 321); 16) «О степенях таинства священства» ( — II, 130, 169; III, 162, 239). Напечатано было еще несколько его проповедей. Кроме того, для наполнения книжек «Православного собеседника» он почти заново переделывал разные залежавшиеся в редакции статьи и в отрывках многие курсовые сочинения студентов разных курсов. Этого рода работы почти невозможно обозначить по заглавиям. Наконец он был главным деятелем производившегося при нем редакциею «Собеседника» издания «Сказаний о мучениках христианских» (т. I, 1865—1866 гг.) и «Актов о святых». Из русских памятников им изданы «Остен» (1865 г.) и «Мечец Духовный» (1866—1867).

По кафедре догматики деятельность его, вследствие его болезни, прошла совершенно бесследно. Все преподавание этой науки лежало на его сотрудниках — инспекторах. Инспектор Вениамин оставался его сотрудником только до мая 1867 года, когда был уволен на новую свою должность ректора Воронежской семинарии и выехал из академии. На место его с 25 мая вступил в должность инспектора и наставника богословия, в звании экстраординарного профессора, архимандрит Владимир, занимавший богословскую кафедру два года, до конца 1868/69 учебного года, когда выбыл на ректорскую должность в Самарскую семинарию. В феврале 1869 года он был возведен в звание ординарного профессора. Из литературных трудов его напечатаны: ряд статей в «Православном обозрении» за 1867 год: «Лионская уния» — эпизод из средневековой церковной истории (кн. 5, 6, 8 и 9); в «Православном собеседнике» несколько проповедей и статьи: «Памяти Высокопреосвященного Афанасия, бывшего архиепископа Казанского и свияжского» ( — 1868, I, 80); «Памяти архимандрита Иннокентия» (II, 254); «Выпуск студентов XII курса Казанской академии» ( — II, 343).

На место ректора Иннокентия поступил, как известно, архимандрит Никанор Бровкович. С начала 1868/69 учебного года он взял себе для преподавания основное богословие, предоставив преподавание догматики архимандриту Владимиру, но по выходе последнего из академии до весны 1870 года преподавал вместе с основным богословием и догматику. В лице его Казанская академия получила для этих двух важных кафедр ученейшего и опытного богослова и профессора-оратора, уже давно известного и по своему профессорскому таланту, и по своим ученым работам.

Он принадлежал к числу видных светил богословской науки еще во времена первого своего академического служения в Петербургской академии при знаменитом русском догматисте, ректоре Макарии Булгакове. Он преподавал там обличительное богословие и некоторое время богословие основное и напечатал в «Христианском чтении» и отдельными книгами несколько своих богословских работ. Таковы: «Разбор римского учения о главенстве папы на основании церковного предания первых веков христианства до I вселенского собора» («Христианское чтение» 1852, ч. II, 1853, ч. I и II) и «Учение о главенстве римского епископа пред судом I вселенского собора» (там же ч. I); затем в усовершенствованном и дополненном виде «Разбор римского учения о видимом главенстве в церкви» до I вселенского собора включительно был выпущен им в свет отдельным изданием в двух выпусках (вып. I в 1856, вып. II в 1858 годах). В «Христианском» же «Чтении» были напечатаны его статьи: «О святительском жезле» (за 1853 г.) и «Об изображении святых евангелистов в обличение неправды мнимых старообрядцев» (за 1854 г). В 1861 году вышло его весьма важное для изучения раскола сочинение: «Описание некоторых сочинений, изданных раскольниками в пользу раскола» (СПб., 1861), под инициалами мирского имени автора А. Б. От времени после его академической службы в Петербурге до перехода в Казанскую академию нам известна его статья в «Страннике» 1864 года (декабрь, 65): «Кончина преосвященного Евфимия, епископа Саратовского».

В Казанской академии, сделавшись редактором «Православного собеседника», он стал оживлять этот журнал своими проповедями. Проповеднический талант его проявился в Казани в полном расцвете; поучения и речи, которые он здесь говорил, составляют весьма видные страницы в изданных доселе томах его «Бесед и поучений». В том же журнале он помещал статьи, служившие продолжением начатого им еще в Петербурге исследования «О видимом главенстве в церкви», заключавшие в себе разбор учение об этом предмете на основании творений святого Афанасия Великого («Православный собеседник» 1869 г. I, 14, 89, 201, 293). По присовокуплении этих статей к прежним двум выпускам его исследования последнее было представлено им в конференцию академии на соискание степени доктора богословия с рецензией преосвященного Антония. 10 октября 1869 года Святейший Синод утвердил автора в этой степени. В том же году в «Собеседнике» начался ряд статей архимандрита Никанора, которыми он начал свои многолетние ученые работы о перстосложении против раскольников: 1) «О перстосложении для крестного знамения и благословения в обличение неправды мнимых старообрядцев» (1869 г. II, 1, 95, 191, 310; III, 3); 2) «Описание иконописных перстосложений для крестного знамения и благословения, изображенных в Псалтири — рукописи XVI века, принадлежащей библиотеке Казанской духовной академии» (1869, III, 103, 185, 288); 3) «Вопросы о перстосложении для крестного знамения и благословения по некоторым новоисследованным источникам» ( — 1870, I, 49, 130, 220; II, 212, 330; III, 29, 83); 4) «Цареградская церковь святой Софии — свидетельница древле-православного перстосложения» ( — 1870, I, 291; II, 46, 144; III, 185, 286). Можно упомянуть здесь еще об одной его статье 1869 года, в которой описано Посещение духовной академии Их Императорскими Высочествами (II, 380).

Преподавание его имело оживленный, большею частию собеседовательный характер и отличалось тонким и глубоким анализом свидетельств Священного Писания, энциклопедическою ученостью и особенно обширной эрудицией по части богословских и философских наук. На классе основного богословия в опровержениях мнений, противных христианству, он являлся сильным и одушевленным полемистом, и столько же философом, сколько богословом. Вращаясь чаще всего в области разных философских учений и преимущественно около вопросов, определяющих взаимные отношения между верой и знанием и в частности знанием позитивного характера, он значительную часть своего курса посвящал лекциям по части гносеологии. Его всегда пространная, полная новых и оригинальных мыслей и, если можно так выразиться, экспансивно-откровенная манера речи сама была практическим образцом гносеологических приемов и секретов. В лекциях его открывались слушателю не только одни результаты его ученых изысканий, но вместе с тем и самый метод, приемы и средства, с помощию которых эти результаты были им получены, так что слушатель в каждой его лекция видел самый процесс его научной работы и следил за ней шаг за шагом, чтò производило на аудиторию сильно развивающее влияние. Эта черта его преподавания заметна даже в его печатных ученых трудах. Образцом его академических лекций могут служить напечатанные им в «Собеседнике» статьи, составляющие переработанный и сокращенный отрывок из его курса: «Можно ли позитивным философским методом доказывать бытие чего-либо сверхчувственного — Бога, духовности и бессмертия души?» ( — 1871, II, 41, 111). Гносеологические вопросы в связи с вопросами основного богословия после сделались специальным предметом его занятий, плодом которых было известное его обширное исследование, которое не оценено еще, как следует, и доселе: «Позитивная философия и сверхчувственное бытие» (т. I — 1875, II — 1876, III — 1888 гг.).

Пользуясь оставшимися после него записками[128], приведем здесь краткие извлечения из программы, выполненной им на лекциях 1868—1870 годы. При вступлении в свой курс он почел нужным познакомить своих слушателей с своей личностью, историей своего развития и своими научными и практическими взглядами и начал свое преподавание откровенной и поучительной речью автобиографического содержания; затем уже приступил к предварительным общим определениям своей науки, ее задачи, содержания, метода и проч. Основное богословие, по его мысли, должно раскрыть научным и чисто рациональным методом основные положения религии о бытии Божием и бытии бессмертного духа человеческого, о необходимости и характере той связи между Богом и человеком, которая называется религией, о необходимости и действительности религии именно откровенной и о том, что такая откровенная религия есть именно религия христианская, что источник ее — Священное Писание — есть источник божественный и что единая истинная хранительница истинной религии и осуществление живой связи человека с Богом есть церковь православная. Желая яснее и убедительнее представить важность своей науки, как науки главным образом апологетической, для удовлетворения современных запросов науки и жизни, профессор прочитал ряд интереснейших и живых лекций о развитии в русском обществе антирелигиозного либерализма со времен Петровской реформы до 1860-х годов включительно. В своем красноречивом и горячем рассказе он с особенной подробностью остановился на конце 1850-х и на 1860-х годах, как современник, с болью души лично видевший, кàк эта страшная эпидемия либерализма с неудержимой силой развивалась и в обществе, и в литературе, и в учебных заведениях, даже тех, которыми ему самому доводилось управлять в звании ректора. Видно было, что он отлично знал всю относящуюся к этому предмету литературу, как явную, так и тайную, подпольную, и был даже лично знаком со многими вождями современного шатания умов. Ряд этих лекций представлял собою мрачную, потрясающую, но вместе и отрезвляющую от современного опьянения картину. Разными отрывками из них он потом нередко пользовался и в своих проповедях, в которых выступал сильным обличителем противорелигиозных явлений в обществе.

В порядке изложения своей науки основного богословия он близко держался программы известного «Введения в богословие» Высокопреосвященного Макария, выставляя эту же программу и на студенческие экзамены. Но в самом изложении, особенно более капитальных ее отделов, он далеко отступал от руководства Макария, выдвигая на первый план более современные вопросы христианской апологетики и подвергая их вполне самостоятельной и специальной разработке; — на «Введение» Высокопреосвященного Макария он смотрел вообще невысоко, находя его слишком легким и поверхностным и считая необходимым многое переработать в нем совершенно заново. Приступая к исследованию основных вопросов религии — о бытии Божием и бытии бессмертного духа человеческого, он почел нужным предпослать этому исследованию обширный предварительный отдел лекций гносеологического содержания — об источниках и методах познания сверхчувственных предметов с опровержением модных в то время гносеологических теорий материалистов и позитивистов. Основные положения и приемы этого отдела его лекций можно видеть в указанной статье его в «Православном собеседнике». Далее, в трактатах о бытии Божием и бессмертии души самостоятельно и подробно была им обработана полемическая часть, состоявшая в критике философских учений об этих предметах, преимущественно учений новейших пантеистов и материалистов. Впоследствии в более специальной обработке он поместил разные эпизоды этой части своих лекций в своей позитивной философии. Затем, такой же подробной и тщательной разработке им были подвергнуты отделы о древности и единстве человеческого рода и особенно о древности и образе происхождения мира против нападений на библейское сказание о сотворении мира со стороны современного естествознания. Лекции об этих предметах заняли почти целый год его курса. Профессор обнаружил в них громадную начитанность в тогдашней либеральной естественнонаучной литературе. В лекциях о происхождении человека подробно были разобраны теория образования видов по Демелье, Бюффону, Ламарку, Пальковскому и, главным образом, разумеется, по Дарвину и теория произвольного зарождения. В лекциях о происхождении мира профессор остановился особенно долго на разборе учения плутонистов об образовании земли и на Канто-Лапласовской гипотезе происхождения солнечной системы, а также на некоторых слабых попытках к примирению ее с библейским сказанием о сотворении мира (главным образом на статье в этом роде профессора Глориантова в «Христианском чтении» за 1861 год); попытки эти признаны им мало удовлетворяющими цели да и ненужными, потому что Канто-Лапласовская гипотеза сама не представляет собою настолько состоятельного научного явления, чтобы стоило к ней приспособляться в толковании библейского сказания. В ней остаются необъясненными самые первые ее пункты — происхождение первого толчка в первобытной газообразной материи и появления первой молекулы, первого центра притяжения, а равно и первого около него движения, совершенно притом же противного Дальтонову закону распространения газов; далее, в воспроизведении процесса образования солнечной системы, она на каждом почти шагу противоречит основным законам небесной механики. Затем изложена была нептуническая теория Фридриха Мора, в корень разбивавшая плутоническую теорию и всю Канто-Лапласовскую гипотезу, и в свою очередь подвергнута критике в своих тенденциозных мыслях о беспредельности мира, как по пространству, так и по времени существования, и исключении из миросозерцания абсолютного, премирного Существа, вместе с другой теорией о безусловной вечности существования мира Цольбе. Во всех этих лекциях преосвященный Никанор являлся, по своей начитанности, не дилетантом космографии, как большинство богословов-апологетов, но настоящим хозяином-специалистом своего предмета, сильным не одним только знанием методологии естествознания, но и чисто фактической эрудицией, особенно по части геологии и космической физики; а методологические сведения и сильный критический и синтетический талант давали ему возможность освещать свои фактические знания таким ярким научным светом, какого они не имели и у завзятых специалистов.

Из последующих отделов о божественности христианской религии с наибольшей оригинальностью и тщательностию в лекциях ректора Никанора был разработан отдел о богодухновенности книг Нового Завета. Обследовав вкратце происхождение и характер как канонических книг Нового Завета, так и разных неканонических и апокрифических евангелий, профессор и здесь остановился на разборе и критике отрицательных учений о Новом Завете преимущественно в немецкой библиологии с ее Liberum arbitrium и сильным на нее влиянием пантеистической философии Спинозы, Шеллинга и Гегеля, наконец, с ее пресловутой новой тюбингенской школой. Последняя была подвергнута профессором подробному историческому, критическому и богословскому разбору в лице всех ее главных представителей — Баура и его учеников Штрауса, Целлера и Швеглера — и двух ее главных фракций — фракции мифологов (Штрауса и Брюно-Бауэра) и критико-исторической (Баура, Швеглера и Целлера). В своем опровержении тюбингенской системы он постарался как можно резче обнаружить крайнюю искусственность тюбингенцев в построении христианства по гегельянской идее развития чрез противоположение полярных крайностей (петринизма и павлинизма), их чисто спекулятивный метод, противный историческим данным, односторонность и фальшивость их главного критерия в суждениях о новозаветных книгах по одному только внутреннему характеру каждой из них, усматриваемому с совершенно субъективным произволом, и отсюда нескончаемые противоречия в выводах адептов этой ненаучной школы, попрание ими всякого истинно-научного исторического метода, абсурд такого громадного подлога, каково начало громаднейшего из исторических явлений — христианства, имеющее за себя массу чисто исторических и несомненных внешних свидетельств. Интересные лекции этого отдела в рукописи профессора сохранились, к сожалению, только в не совсем обработанных набросках, которые в аудитории восполнялись, вероятно, импровизацией профессора.

Любопытны два прибавочные пункта в программе его лекций за 1868—1869 учебный год: «По обстоятельствам, в классе высшего отделения дано несколько лекций о благоприличии, подобающем студентам,… причем обрисовано недавнее состояние учено-воспитательных заведений на основании фактов, повторение которых нежелательно». Это был горячий и художественно составленный ряд очерков и картин разных безобразий студенческого либерализма 1860-х годов, университетских и академических, гимназических и семинарских беспорядков и вместе поблажек разных либеральных начальств и всего общества тогдашнему молодому поколению, со множеством известных оратору примеров и с откровенным указанием на самые лица и на их судьбу. Лекции эти когда-нибудь будут, может быть, изданы и послужат полезным материалом для обрисовки учебно-воспитательной части 1860-х годов. «Кроме этого, по обстоятельствам (по случаю добровольного выхода из академии вскоре по приезде, в сентябре 1868 года, присланного на казенный счет студента XIV курса Семченкова), сказана в классе низшего отделения речь о пользе и важности академического образования». Подобных речей практического характера он довольно много говорил по разным случаям и после, вставляя их иногда в самые лекции, отчего последние получали особенно интимный характер и оживление.

Мы видели, что с начала 1869/70 учебного года ректор Никанор, кроме основного богословия, должен был преподавать еще догматику, кафедра которой после архимандрита Владимира долго оставалась незамещенной. Ему пришлось читать по этой науке об общих свойствах Божиих и о тайне Пресвятой Троицы. Лекции о Святой Троице особенно заняли студентов; он следил за учением о Святой Троице по всем книгам Священного Писания с книги Бытия до Апокалипсиса включительно, раскрывая между прочим связь между заветами откровения и в аргументации догмата удивляя слушателей тонкостью своего экзегетического анализа. Лекции эти читались им устно и не были записаны. Весной 1870 года он оставил преподавание догматики за приисканием на ее кафедру штатного преподавателя.

Вопрос о замещении ее поднят был в конце 1869 года. Так как новый академический устав в это время был уже опубликован, то, по силе его требований, вакансия по этой кафедре была пущена на конкурс. 22 декабря кандидатом на нее выступил наставник Пермской семинарии Евлампий Андреевич Будрин и был признан достойным определения на нее.

Он был из студентов Казанской академии XI курса. До академии, как пермяк (сын священника Пермской епархии, родился в 1842 году), учился в Пермской семинарии, в нее же поступил и на службу по окончании академического курса в 1866 году, назначенный от 5 января 1867 года наставником по классу церковной истории. В феврале 1869 года он был переведен с этого класса на класс догматики, которую и преподавал затем до самого перехода в академию. О достоинствах его, которые имелись в виду при его избрании на академическую кафедру, правление академии подробно писало в представлении об нем преосвященному Антонию от 22 января 1870 года; здесь было сказано, что он известен в академии еще со времени своего студенчества, что читал тот же предмет — догматику — и в семинарии и заслужил там одобрение как со стороны местного начальства, так и от ревизовавшего в 1868 году Пермскую семинарию члена духовно-учебного комитета С. В. Керского, что, наконец, успел уже ознаменовать свое непродолжительное служение дельными учеными трудами, каковы его статьи в «Пермских епархиальных ведомостях»: «О творении мира», «О воскресении тел» и «Очерк Пермской епархии» в 12 выпусках «Ведомостей» за 1869 год. От 5 февраля 1870 года он был утвержден на кафедре догматики[129] и остался на ней и по преобразовании академии.

Ректор Никанор оставил за собой одно основное богословие.

Основное и обличительное богословие.

Обе эти науки, преподававшиеся прежде вместе с догматикой, были выделены для особой кафедры в 1856 году. Первым преподавателем их был магистр VI курса Иван Михайлович Добротворский, но преподавал их недолго, — в начале января 1857 года ректор Агафангел перевел его на свое любимое противораскольническое отделение, на котором и протекла вся дальнейшая служба этого замечательного профессора. В истории этого отделения мы об нем и будем говорить.

После него на эту кафедру переведен был с кафедры раскола бакалавр Василий Андреевич Ложкин[130], не понравившийся ректору Агафангелу. Он был вятич, сын священника Вятской епархии, родился в 1832 году, обучался в Вятской семинарии и в V курсе Казанской академии. Личность этого питомца Казанской академии замечательна особенно по глубокому христианскому благочестию и святости жизни. Еще будучи студентом, он отличался постоянным молитвенным настроением духа. Инспектор Паисий писал об нем в кондуитном журнале, что он «ходит пред Господом». Товарищи видели иногда, как он целые ночи проводил в тайной молитве[131]. При окончании курса академические начальники уговаривали его постричься в монашество, но он не согласился из опасения того, что студенты заподозрят чистоту его побуждений и он сделается невольной причиной соблазна для них, а изъявил вместо того желание сделаться со временем проповедником православия против раскола. По окончании курса для приготовления себя к миссионерскому служению он поступил под непосредственное руководство преосвященного Григория, при котором и прожил в Петербурге без всякой должности, в качестве простого послушника, целых два года, получая на содержание один свой магистерский оклад в 100 рублей. Занимаясь с преосвященным Григорием изучением противораскольнической полемики и много помогая ему в составлении его «Истинно-древней и истинно-православной церкви», смиренномудрый и благочестивый магистр выполнял в то же время все обязанности послушника, и не только в отношении к самому преосвященному Григорию, но и в отношении к монашествующей братии его свиты, ставил самовар иеромонаху Варнаве, ходил в лавки по посылкам, помогал при богослужении на клиросе, разделял с братиею и послушниками и общую монашескую трапезу. Таким смиренным он остался и на всю жизнь. Его бескорыстие и любовь к ближним простирались до того, что он отдавал нуждающимся последнее. В Петербурге он долго ходил зимой в одном сюртуке, потому что последнюю казенную шинель, в которой кончил курс, отдал брату семинаристу; уже сам владыка сжалился над ним и сошил ему ваточное пальто.

В 1856 году преосвященный Григорий пожелал, чтобы он был определен в академию на кафедру раскола помощником ректору; но ректор Агафангел, желавший обставить свое раскольническое отделение как можно блестяще, желал вместо него иметь помощником И. М. Добротворкого. На первый раз ректор послушался преосвященного и назначил Добротворского на кафедру полемики и основного богословия, но потом, воспользовавшись переводом преосвященного Григория в Петербург, в начале 1857 года сделал таки по-своему и переместил Ложкина на место Добротворского, а этого на место Ложкина. Как человек смиренный и исполнительный, Василий Андреевич беспрекословно подчинился распоряжению ректора, хотя оно было совершенно противно его предположениям о своем служении святой церкви и изменяло всю его судьбу. Он начал писать новые лекции по обличительному богословию, аккуратно являлся с ними в класс и добросовестно читал их все положенное время; но душа его, видимо, не лежала к насильно навязанному ему делу, он читал свои лекции вяло, безучастно, так что их трудно было и понимать, и слушать. Вероятно, в это время он особенно ясно и понял свое настоящее призвание быть пастырем церкви, которое только еще смутно носилось перед ним, когда он заявлял свое желание сделаться противораскольническим миссионером. Летом 1857 года он подал прошение о посвящении в священники к казанской Георгиевской церкви и 9 июня был рукоположен. Вскоре после этого новый ректор Иоанн, не любивший наставников из приходских священников, стороной, но очень ясно дал ему знать, чтобы он выходил из академии. 3 августа его прошение об увольнении прошло чрез правление, а 20 сентября он был уволен и Святейшим Синодом.

Дальнейшая жизнь его представляет собою поучительно-светлую картину самоотверженного и неутомимого пастырского служения. «Звание пастыря, говорит близко его знавший автор поцитованного некролога, он довел в своем лице, можно сказать, до идеала. Весьма даровитый, богобоязненный, многоначитанный и ученый, ревностный и исполнительный до крайней точности, он был образцовым деятелем по всем родам пастырского служения». Не удивительно, что на такого редкого деятеля с самого же начала его пастырского служения отовсюду стали возлагаться многочисленные епархиальные и другие поручения и должности. В 1859 году он был определен законоучителем Мариинской женской гимназии и, будучи в то же время членом епархиального попечительства и членом консистории, должен был уже отказаться от прихода и перейти к бесприходной церкви при клинике Казанского университета. В 1861 году сделался еще законоучителем училища девиц духовного звания. Но чем более у него было дел, тем, казалось, он был исправнее в их исполнении. Каждая минута была у него на счету. Замечательно, что он никогда[132] почти не ездил — не было денег на извозчика — оттого, за множеством дел, ходил необыкновенно скоро, почти бегом, чтобы вовремя поспевать всюду, куда следовало. Спешащим таким образом по пути между клиникой, гимназией и консисторией его можно было встречать по нескольку раз в день; завернувшись в свою небогатую рясу, подняв плечи и устремив близорукие глаза под ноги, он в это время ничего не видал и не слыхал по дороге до самого места, куда спешил. Стараясь переделать все свои дела вовремя и без опущения, он нередко по целым дням до вечера оставался без пищи и питья.

Разные роды своего разнообразного служения он доводил, как говорит его биограф, действительно до совершенства. По проповедничеству его сравнивали с известным Родионом Путятиным; скучный и вялый на академической кафедре, он совсем преобразовался на кафедре церковного проповедника и глубоко действовал на сердца слушателей своими задушевными речами, которые произносил большею частью изустно, экспромтом. Как назидательный, духовно опытный и вместе любвеобильный исповедник, он привлекал к себе многих духовных чад и остался для них навсегда незабвенным духовным отцем. При совершении великого таинства евхаристии сослужившие с ним часто видали неудержимо лившиеся из глаз его слезы молитвенного умиления. Как член консистории, он пользовался общим доверием и уважением всего духовенства. На педагогическом поприще своего служения он действовал на своих многочисленных питомиц и питомцев не только своими знаниями и умом, но всей своей симпатичной и истинно христиански настроенной личностью.

«В общежитии, говорит его некролог, отец Ложкин был человек столько же скромный, сколько и добрый и неподкупно-честный. Во всех речах его, как и поступках, всегда отражалась младенчески чистая, ангельская душа его. Иногда, чтобы вразумить своего собеседника в неправильности его суждений, он прибегал к иронии, и ничто не могло быть пленительнее этой иронии, всегда истекавшей из светлого источника. Искавший от него совета или нуждавшийся в его сочувствии всегда находил и тот и другое, и сердце его столько же было доступно дружеским излияниям, сколько неистощим его ум в решении самых затруднительных вопросов». Благотворения свои он оказывал всем, кто прибегал к нему с нуждой, до расточительности и самозабвения и ничего не имел за душой, хотя и был человек семейный. Когда он умер, его и похоронить было нечем, так что все издержки по похоронам взял на себя уже староста последней церкви, при которой он служил, купец Унженин.

Последние три года своей жизни (с мая 1867 года) он служил инспектором духовной семинарии, в которой оставил по себе прекраснейшую память, как истый любящий отец воспитанников семинарии и редкий товарищ для наставнической корпорации. В то же время (от июня 1868 года), по желанию прихожан, он произведен был в протоиерея Петропавловского собора; кроме того, еще с 1867 года состоял благочинным второй половины городских казанских церквей. В академии в 1864 году он был избран членом конференции. Неутомимый Василий Андреевич перестал бегать по делам только за 12 дней до своей смерти, когда ноги окончательно отказались ему служить. Он скончался 1 января 1870 года всего только на 38 году своей жизни от тифа и похоронен в Спасском монастыре. Погребение его совершено было с необычайной торжественностью преосвященным Антонием при сослужении всего казанского духовенства. «Мы не помним, сказано в некрологе, чтобы при гробе кого-либо из здешних общественных, в особенности же духовных деятелей пролито было столько искренних и горячих слез, сколько их пролито лицами всех званий и возрастов при виде так рано усопшего отца протоиерея. То была естественная и чистая дань высокого уважения и глубокой любви к человеку, вся жизнь которого посвящена была на служение Богу и ближним»[133].

Как ученый богослов и отличный знаток классических языков, он оставил по себе в духовной литературе память своим переводом некоторых толкований блаженного Феофилакта болгарского, печатавшимся при «Православном собеседнике». Им переведена вторая половина Благовестника Феофилакта, т. е. толкования на Евангелия Луки и Иоанна («Православный собеседник» 1869 и 1870 гг.), еще толкования на соборные послания святых апостолов ( — 1865) и большая часть толкования на 1 послание к Коринфянам ( — 1867 и 1868 гг.).

После В. А. Ложкина кафедру его в течение последнего полугодия 1857/58 учебного года занимал, как сказано выше, бакалавр П. Г. Рублевский, перемещенный потом на кафедру логики и истории философии.

Ректор Иоанн был недоволен постановкой основного и обличительного богословия в академии и в 1858 году вздумал ее изменить. «Обличительное богословие, писал он в своей записке правлению от 9 июля, преподается в низшем отделении в кругу философских наук. Это весьма странно и представляет то неудобство, что без полного и основательного изучения догматики не может быть верного и основательного опровержения иномысленных учений; а под влиянием философского мышления самый взгляд на иноверные учения может еще получить нетвердое направление. Необходимо перенести обличительное богословие в высшее отделение». Вместе с ним в то же отделение перенесено было и связанное с ним основное богословие[134]. Вследствие этого распоряжения VIII курс студентов, который в 1858 году перешел из низшего в высшее отделение, должен был слушать здесь эти две науки во второй раз, в первое время даже у одного и того же наставника, П. Г. Рублевского; до приезда нового наставника он успел прочитать несколько лекций по обличительному богословию об языческих религиях. Нового наставника архимандрит Иоанн желал иметь непременно из лиц монашествующих; в записке правления от 19 июля наметил даже и самое лице, которое желал перевести в академию на эту кафедру, наставника Костромской семинарии иеромонаха Хрисанфа. 9 сентября того же года, по ходатайству правления, отец Хрисанф был утвержден в звании бакалавра, а 21 октября прибыл к месту назначения[135].

Иеромонах Хрисанф Ретивцев (в мире Владимир Николаевич)[136] был по происхождению из Тверской епархии, сын священника, родился в 1832 году, образование получил в Тверской семинарии и в Московской академии (1852—1858). По окончании курса с степенью магистра он был определен в Костромскую семинарию на класс Священного Писания; через год, 29 сентября 1857 года, по прошению был пострижен в монашество, а еще через год переведен бакалавром в Казанскую академию.

24 октября 1858 года иеромонах Хрисанф читал свою первую вступительную лекцию обличительного богословия; день этот был истинною эпохою в истории преподавания богословских наук в Казанской академии. Студенты VIII курса академии, которые слушали основное и обличительное богословие еще в младшем отделении и видели перед собой уже троих преподавателей этих наук, с неохотой собрались в аудиторию слушать, чтò еще скажет четвертый — монах, только лишь приехавший откуда-то из Костромской семинарии. Явился новый бакалавр, молодой, рыжеватый монах с юркими движениями, с живым, несколько подозрительным взглядом маленьких, бегающих во все стороны глаз, скользнул этим взглядом по лицам студентов, слегка смутился («Встречают неприязненно, рассказывал он после, смотрят дикобразами, — ну, думаю, пропал!»), проворно сбросил с себя клобук на окошко и начал говорить, быстро ходя взад и вперед вдоль по противоположной студентам стороне аудитории, подальше от своих слушателей, и широко размахивая рукавами своей рясы. Он заговорил о недостатках господствовавшего доселе исключительно диалектического метода богословских наук вообще и обличительного богословия в частности; критика этого метода была меткая, резкая и вполне откровенная. Говорил он мастерски, довольно быстро, но четко, ясно и с прекрасной, несколько высокоторжественной интонацией. Через 5 минут аудитория замерла, вся превратившись во внимание, потому что ни разу не слыхала ничего подобного. Развив в кратких чертах проект своего собственного метода, которому намерен был следовать, бакалавр вдруг так же быстро скрылся, как быстро явился, нахлобучив кое-как на ходу клобук и оставив слушателей пораженными. Вторая лекция через три дня ожидалась с нетерпением и еще более очаровала слушателей, потому что слушалась уже с бòльшим сознанием и с определившимися вопросами. Скоро для всех стало ясно, что бакалавр Хрисанф увлекал не одним профессорским красноречием и мастерством, что в его лице на богословской кафедре академии явилась новая ученая сила и с новым плодотворным направлением богословской науки, доселе неизвестным в Казанской академии.

Направление это было еще большою новостью и в других академиях, и в русской богословской литературе. Его можно назвать философско-историческим. В предисловии к своей книжке: «Характер протестантства и его историческое развитие» (СПб., 1868 г.), почтенный профессор сам вкратце определил это направление и метод, которому следовал в своих ученых работах. «У нас есть, писал он, не только монографии, но и системы, в которых секты и ереси обличаются и опровергаются на основании Священного Писания и предания церкви, но в этих сочинениях мы напрасно стали бы искать решения вопросов о том, что такое эти ереси сами в себе, что лежит в основе их и дает им силу и живучесть, какой их характер, какое они имеют влияние на жизнь практическую и общественную и т. д. Нет сомнения, что сопоставление неправых учений с образом здравых словес, завещанных церкви, есть сильнейшее и самое решительное осуждение их. Но с другой стороны — и обращение внимания на внутренние силы, которые движут известным ложным религиозным воззрением и дают ему вид цельности, на характер, с каким оно является в истории и т. п., не только неизлишне для богословской науки, но и напротив, совершенно необходимо для полного и всестороннего обсуждения истины. Каждое вероучение есть или, по крайней мере, хочет быть непременно чем-либо цельным, законченным в себе самом, создается не вдруг, а постепенно, ищет, наконец, оправдание в жизни, разъяснение того, что и в целом оно так же ложно, как по частям, в дробности, что против него говорит сама история его образования и развития, что оно отвергается самою жизнью и т. п., также весьма важно в деле приговора о нем».

В русской литературе такое цельное обозрение религий попытались сделать раньше только славянофилы, особенно Хомяков, но в приведенном же сейчас предисловии отца Хрисанфа замечено, что характеристика католичества и протестантства, данная Хомяковым, довольно обща, не исторична и не имеет полной целостности. В иностранной литературе это новое богословское направление успело получить право гражданства в науке раньше и нашло себе выражение в «Символиках» Мёлера, Марейнеке и Байера. В Московской академии превосходным представителем его был профессор герменевтики и учения о вероисповеданиях Н. П. Гиляров-Платонов, имевший на отца Хрисанфа очень сильное влияние. Сравнивая этих двоих академических богословов, учителя и ученика, трудно сказать, кто из них стоял выше.

Иеромонах Хрисанф имел все природные и благоприобретенные средства для работ в том богословском направлении, по которому он устремился. Это была крепкая философская и вместе с тем живая историческая и литературная голова с самою разносторонней, и научной, и житейской любознательностью и даже увлечением. Не было на свете новости, в области ли немецкой трансцедентальной философии, в области ли современной политики Наполеона III, в жизни ли бакалавров и студентов, которой он не постарался бы узнать первым, принимая во всем живейший интерес. С раннего еще утра его непременно можно было видеть бегущим по академическому двору от одного наставнического флигеля к другому; это значило, что он или услыхал о каком-нибудь курьезе между студентами, о новом оригинальном изречении ректора Иоанна, о скандальчике в городе, или вычитал за чаем из газет, какую новую каверзу устроил в политике Наполеон III, и спешил поделиться новостью с приятелями. Читал он быстро, по две страницы за раз, и перечитывал массу всякой печатной всячины и на русском языке, и на немецком, которым прекрасно владел, и все прочитанное так же быстро переработывал. Он имел сильный талант обобщения фактов и притом обобщения двойного, и философского, и поэтически-творческого. Каждая новинка, дошедшая до его сведения, как бы ни была она мелка, сейчас же возводилась им к чему-нибудь общему, осмысливалась и занимала в его умственном складе определенное место или в качестве лишнего звена в отвлеченной теории, или в качестве более или менее яркого штриха в творческой картине. Писал он тоже необыкновенно быстро, легко и почти без помарок; речь его всегда была ясна, красива и пластична. Такими качествами отличались и все его лекции, которые он тщательно готовил и записывал в полном и отделанном виде. В первое время он выучивал их слово в слово наизусть и передавал слушателям без тетради, но потом стал постоянно читать по тетради, сидя на кафедре боком к студентам, чтобы не глядеть на них и не мешать им; он был вполне уверен в их внимательности.

Изучения этих лекций от студентов он не требовал, не спрашивал из них ничего даже на репетициях. К экзаменам студенты готовились по указанной им печатной книге. Но студенты сами спешили завладеть этими лекциями для себя. Так как записывать за ним было трудно, и по изрядной скорости его речи, и особенно по новости ее предмета, то они решились прямо просить его, чтобы он дал им свои собственные записки, откровенно заявив, что желают их списать. Он согласился и просил только не распространять их, а пользоваться лишь для себя. Это было по окончании первого полугодия его курса; потом студенты обращались к нему с такою просьбою не один раз и не получали отказа. Оттого лекции эти были распространены в академии в нескольких списках и почти в полном составе по обеим наукам отца Хрисанфа, и по обличительному, и по основному богословию. Какой-нибудь ученой ревности к ним у него, кажется, вовсе не было, — это были его ученые эфемериды, которых он не ценил, так как, при его богатой богословско-философской эрудиции и живости в работе, они доставались ему сравнительно легко, и он надеялся, что может производить такие письменные экспромты, сколько их понадобится, во всякое время и напредки. Курсы его менялись чрез каждые два года, удерживая неизменными только свой общий строй и свои основные приемы и становясь с каждым двухлетним периодом специальнее в своей разработке.

Основное богословие все излагалось им историко-философским методом и в первой своей части об основных истинах религии — о бытии Божием и бессмертии души, близко сходилось с историей метафизики; потом таким же образом рассматривалось учение о происхождении и существе религии и о божественном откровении. Покончив с этой общей частью своей науки, отец Хрисанф затем подробно останавливался на рассмотрении частных религий древнего мира и религии откровенной — иудейской и христианской. Этот отдел лекций был после разработан им в обширное трехтомное исследование: «Религии древнего мира в их отношении к христианству». Весь курс основного богословия заканчивался кратким обзором послехристианских религий — мухаммеданства и новоиудейства.

Обличительное богословие ограничивалось обзором уже одних христианских инославных вероисповеданий. Посвятив две-три лекции краткому очерку древних ересей несториан, монофизитов и монофелитов, остатки которых сохранились доныне, и церкви армянской, он затем специально останавливался на обзоре католичества и протестантства. Развитие систем и жизненного значения того и другого он проводил чрез всю историю до новейшего времени, знакомя студентов с их современными движениями, литературой и отношениями к православию, чтò было совершенною новостью в академии и считалось до сих пор даже чем-то запрещенным. Любопытно, что до отца Хрисанфа студенты не видывали даже известных заграничных брошюр о русской церкви русских иезуитов-отступников от православия и смотрели на чтение их так же, как на чтение запрещенных Герценовских пасквилей на Россию. Говоря об историческом развитии протестантства, ученый наставник, кроме обозрения протестантских сект, в первый свой курс представил в лекциях еще обширный обзор того влияния, какое протестантство имело на германскую философию, и дал целый ряд превосходных очерков из истории философии об отношении к христианству систем идеалистических, систем Канта и философов его школы, затем Шеллинга, Фихте, Гегеля и главных направлений гегельянской школы, наконец, современного материализма и позитивизма. Этот почти эпизодический отдел лекций, при тогдашнем очень слабом философском образовании студентов, был для них неоцененною услугою со стороны бакалавра Хрисанфа, как первое живое и свежее слово по философии, давшее им возможность впервые познакомиться с этою наукою в ее истории и в ее современной разработке, отнестись к ней с уважением и даже полюбить ее. В следующие курсы отдел этот был им сильно урезан для того, чтобы дать более места главному предмету курса — обзору вероисповеданий.

Новый метод, с которым он выступил в своих лекциях и который он первый ввел в разработку богословской науки в Казанской академии, выдержан был в течение всех его курсов с замечательным пониманием дела и бòльшею последовательностию и единством, чем даже во многих позднейших произведениях нашей богословской литературы, в которых исследователи, усвоив тот же метод по старой привычке смотреть на каждое вероисповедание прежде всего как на рассудочную доктрину, а не как на живое религиозное миросозерцание во всей его многосторонней исторической и жизненно-психологической цельности, все еще постоянно сбиваются в суждениях об нем на старую диалектическую колею. Высказав свою задачу и определив сущность своего богословского приема с полною ясностью, профессор оставался неуклонно верным этому определению до мелочей не только в своих лекциях, но и в позднейших литературных своих произведениях. Это был талант цельный, характерно и твердо определившийся в своем направлении, ученый тип, конкуренция с которым на одном поприще весьма нелегка.

На лекциях он, впрочем, был менее многосторонен, чем в печатных своих трудах. Имея дело с аудиторией, которая была воздоена и даже пресыщена диалектическими доказательствами религиозных положений и такими же опровержениями противных им мнений, он почти совсем оставлял эту сторону дела и в своей критике религий и философских учений ограничивался одним историческим их обозрением. Каждую религию и религиозно-философскую доктрину он брал, прежде всего, как историческое явление, и изучал их происхождение и развитие на исторической почве современной им культуры и породившей их народности. Уже при одном таком генетическом исследовании данной системы выяснялись и ее историческое значение, и главные теоретические и жизненные черты ее внутреннего содержания. Рассматривая затем самое это содержание, профессор прежде всего старался схватить главный жизненный нерв системы, ее основное начало и, выяснив его тоже главным образом при свете истории, освещал[137] им уже всю систему, показывая весь ее внутренний механизм, определяя связь и взаимную зависимость между ее частями и выясняя значение каждой части. Все это делалось им с увлекательным мастерством, которое обнаруживало в нем редкое в одном лице соединение богословско-философской эрудиции с историческою, абстрактного мышления с истинно художественным талантом, сильного синтеза и дедукции с уменьем изучать и разбирать самые конкретные факты и с чутким психологическим и художественным анализом. Система восставала пред сознанием слушателей действительно во всей своей цельности, как он обещался это делать в своей вступительной лекции, восставала живая, во всеоружии всей своей силы и своего жизненного значения, но вместе и со всеми признаками и слабостями своего исторического характера — в последнем и состояло все ее опровержение.

До какой степени его ученые приемы были тогда еще новы и необычны, показывает то, что на первых порах для некоторых слушателей они сделались даже предметом соблазна и послужили поводом к жалобам, зачем он только развивает противоправославные учения и вовсе их не опровергает. Про него пошла даже невыгодная для его православной репутации молва, едва ли не доходившая до сведения благочестивого преосвященного Афанасия, — так, по крайней мере, тогда толковали. Но эти соблазны и молва, к счастию, скоро прекратились, потому что лекции профессора сами были лучшей для себя апологией. Он действительно так живо воспроизводил исследуемые им религиозные, а равно и философские системы, что слушатель не только уяснял их себе, но и переживал их, выходя например, с одной лекции шеллингистом, с другой — последователем Фихте или Гегеля и т. д. Но в самом этом переживании разнородных, одна другую опровергающих или поправляющих систем, и была лучшая, самая живая и крепкая их критика и вместе богатый источник многостороннего богословско-философского развития для слушателя.

Влияние бакалавра Хрисанфа на преподавание богословских и даже философских наук в академии было громадное. Замечательно, что в одно время с ним догматическое богословие преподавал ректор Иоанн, пользовавшийся сильным авторитетом в своей аудитории и бывший самым блестящим представителем прежней диалектической школы богословия, в лекциях которого эта школа употребила, кажется, все, что у нее было живого, увлекательного и плодотворного. Бакалавр Хрисанф не только с честью выдержал эту рискованную конкуренцию, но в короткое время успел дать своим новым богословским приемам полное господство в академическом преподавании. Благодаря его трудам и увлекательному примеру, в богословском образовании академии произошло полное обновление, вследствие которого значительно возбужден был интерес к самому изучению богословских и философских предметов, отодвигавшихся прежде на второй план любимым студентами изучением истории и литературы. Заслуги его признавали в академии и его слушатели, и сослуживцы. Сам гордый ректор Иоанн постоянно отличал его, с ним только одним и дозволял себе некоторую близость.

Кроме основного и обличительного богословия, он преподавал временно и другие предметы в академии; — в 1859 году, как мы видели, преподавал за ректора догматику, потом в январе и феврале снова занимал эту кафедру после инспектора Филарета до приезда архимандрита Вениамина, с половины марта 1862 года до конца учебного года преподавал нравственное богословие. Из ученых поручений, которые на него возлагались, важнейшим было поручение конференции 1860 года участвовать вместе с наставником Священного Писания в переводе Священного Писания на русское наречие. С 1862 года он состоял до конца своей службы при академии библиотекарем академической библиотеки. Поощрения, полученные им в академии, были: в 1860 году причисление к соборным иеромонахам Киево-Печерской лавры, небольшие денежные награды за чтение посторонних предметов, в 1864 году награждение золотым наперсным крестом от Святейшего Синода, наконец, в 1865 году 12 апреля «за отличное знание и весьма усердное исправление своего дела» возведение в звание экстраординарного профессора. Вскоре он оставил академию. Ректор Иоанн через год по своем переводе в Петербург перетянул этого замечательного профессора к себе в Петербургскую академию. От 18 августа 1865 года он был перемещен туда на кафедру нравственного богословия.

В 1866 году отец Хрисанф был возведен в сан архимандрита и получил должность инспектора Петербургской академии с поручением ему же кафедры догматического богословия совместно с ректором. В 1867 году после учреждения при Святейшем Синоде вместо духовно-учебного управления духовно-учебного комитета от 13 июня архимандрит Хрисанф был определен в этот комитет постоянным членом. В 1868 году за отлично-усердную службу получил орден святой Анны 2 степени. В следующем году от 8 января перемещен был из академии ректором в Петербургскую семинарию с оставлением на службе и при духовно-учебном комитете. В 1872 году пожалован орденом святого Владимира 3 степени. 15 августа 1874 года повелено ему быть епископом Астраханским, в каковой сан 29 декабря того же года он и был рукоположен. На этой кафедре в 1876 году он получил орден святой Анны 1 степени. Между тем ученые труды его обратили на себя внимание двух духовных академий, при которых он служил, и побудили их в 1877 году избрать его в почетные члены той и другой. Казанская академия, особенно признательная к его заслугам, сделала даже еще больше: на заседании совета 14 июня 1878 года, по предложениям профессоров М. Я. Красина и П. В. Знаменского с отзывами об ученых трудах преосвященного Хрисанфа и его заслугах для Казанской академии и по словесному заявлению профессора И. Я. Порфирьева, было единогласно решено возвести преосвященного Хрисанфа в степень доктора богословия и ходатайствовать об утверждении его в этой степени пред Святейшим Синодом; в сентябре того же года он был в ней утвержден[138]. В это время он был уже на другой, нижегородской кафедре, куда переведен в декабре 1877 года Епархия эта была последним местом его иерархического служения; уже с начала 1879 года он по болезни перестал заниматься делами, а 23 мая был уволен на покой в московский Донской монастырь с правом настоятельства. Здесь он прожил больным более 4 лет; скончался 6 ноября 1883 года и погребен в том же монастыре.

Литературная деятельность преосвященного Хрисанфа началась в Казанской же академии. Он выступил в первый раз в академическом журнале в 1859 году с двумя переводными статьями: 1) «О крещальнях в древней христианской церкви» («Православный собеседник» 1859 г. III, 46) и 2) «Различные пути обращения из язычества к христианству в первые века» ( — III, 270, 386); затем в 1860 году напечатал свое магистерское сочинение 3) «Деятельность пастырей церкви IV века по отношению к общественной жизни» («Православный собеседник» 1860 г. I, 34, 145), и уже после этого стал печатать новые оригинальные статьи из своих лекций, каковы: 4) «Взгляд на мнение новейших рационалистов о существе религии» ( — 1860, III, 162, 466); 5) «Современное иудейство и отношение его к христианству» («Труды Киевской духовной академии» 1861 г. кн. 9), это была лекция, читанная профессором в присутствии посетившего академию Государя Цесаревича Николая Александровича; в 1867 году она издана была в Петербурге отдельной брошюрой в исправленном и дополненном виде; 6) «Наша гласность и ее проявление» («Православный собеседник» 1865, I, 58). По выходе из Казанской академии были им напечатаны: 7) «Характер протестантства и его историческое развитие» («Христианское чтение» 1865, т. II, 241; 1866, I, 449; II, 3, потом два раза отдельными брошюрами в 1868 и 1871 гг.); 8) «Эммануил Сведенборг и его вероучение» («Христианское чтение» 1866, I, 72, 51); 9) «Значение идеи бессмертия для нравственной жизни человека» (там же II, 601); 10) «Христианское воззрение на брак и современные толки о семейном и общественном положении женщины» (там же 1867, II, 3); 11) «Задача нравственного богословия, как науки» ( — 1868, I, 355); 12) «Египетский метемпсихоз» («Православное обозрение» 1875, I, 76); 13) «Ветхозаветное учение о Боге сравнительно с воззрениями на Божество в древних языческих религиях» («Христианское чтение» 1876, II, 374 и 503); 14) «Религии древнего мира в их отношении к христианству» — в трех томах: т. I — СПб., 1872, т. II — 1875, т. III — 1878 гг. Кроме этих статей и книг, после преосвященного Хрисанфа осталось несколько речей и слов, печатавшихся в «Христианском чтении», «Православном обозрении» и «Епархиальных ведомостях» астраханских и нижегородских.

После преосвященного Хрисанфа кафедру его в Казанской академии занял бакалавр Николай Павлович Рождественский. Он был сын священника Курской епархии, родился в 1840 году, образование получил в Курской семинарии и Санкт-Петербургской академии, в которой в 1865 году кончил курс первым студентом и получил степень магистра. Курсовое сочинение его «О древности человеческого рода» было напечатано в «Христианском чтении» (1866 г. ч. II, 134, 802). По окончании академического курса, от 9 октября 1865 года он был назначен бакалавром основного и обличительного богословия в Казанскую академию. 4 ноября он вступил в должность, а 11 дебютировал в аудитории лекцией о протестантстве, до которого дошел его предшественник, закончивший свои лекции 6 сентября. Дебют его после любимого всеми, блестящего профессора, и притом так скоро, когда увлекательное слово последнего еще живо было в ушах его слушателей, был очень ответственный, но Н. П. Рождественский выдержал его с честью и успел произвести даже весьма приятное впечатление на студентов XI курса, которые были свидетелями этой перемены наставников.

Новый наставник обладал большими средствами для кафедры, и внешними, и внутренними. Он имел счастливую наружность, звучный теноровый голос с приятной вибрацией и патетической стрункой, хороший дар слова, выразительную манеру чтения и очень удачный склад головы для профессорства, склад ученый, но не школярно-сухой, а скорее артистический, художественный. В компании сослуживцев он был известен своей страстью к вокальной музыке и был недурным певцом, даже регентом. В товарищеских собраниях, на которых ему приводилось быть, он непременно устраивал хоровое пение; удовлетворяя своей певческой склонности, он иногда становился за богослужением в академической церкви на клирос и участвовал в хоре студентов. Пел он всегда несколько сантиментально и с чрезвычайно большим увлечением, действуя при этом руками, как регент, и с какой-то забавной судорогой в ногах, перевивая их одну около другой, как совершающая свой туалет муха. Таким же музыкальным человеком являлся он и на профессорской кафедре. Его чтение было настоящей музыкой: он не читал, а именно пел; оттого и самая его лекция писалась всегда каким-то гармоническим языком, который лился в ухо слушателя, как мелодия, в котором все слова подбирались по камертону и расстанавливались по самому взыскательному музыкальному метру — это было что-то в роде либретто к пению преподавателя. Изложение его лекций было цветисто, ярко, полно образов и эффектных картин, как декоративная обстановка оперы. Говорят, после, сделавшись постарше и опытнее в ученых работах, он изменил эту манеру преподавания на службе в Петербургской академии, но в Казани он переживал самый разгар своих музыкальных склонностей в деле преподавания.

Внутреннее содержание его лекций не отличалось в это время самостоятельностью. Он целиком усвоил себе метод преосвященного Хрисанфа, с лекциями которого познакомился сейчас же по приезде в академию, где списки их всегда можно было достать у студентов. В своем курсе он удержал и то же содержание, и тот же порядок материй, как в этих лекциях; например, так же, как профессор Хрисанф, после обозрения протестантства и его сект вводил в свой курс длинный отдел об отражении протестантских начал в германской философии и затем представлял обзор самых направлений и важнейших систем этой философии с их отношениями к религии и христианству. Но, как человек талантливый, со всеми задатками и средствами к самостоятельной ученой работе, он пользовался трудами своего предшественника вовсе не рабски. Он очень много занимался богословской, преимущественно германской литературой и перечитал все существовавшие тогда на немецком языке символики, обозрения и истории догматов и к концу своей службы в академии успел значительно развить свои богословские знания и приемы. В первое время его занимала более внешняя сторона лекций, их музыка и риторика, тешившая его художественное чувство; художественный элемент в лекциях преосвященного Хрисанфа, и у последнего развитый весьма значительно, он развил еще больше и в своих картинах довел даже до противонаучной крайности; но со второго курса стал проявлять в этом отношении бòльшую умеренность и бòльшую научную солидность. В 1867/68 году на его ученое развитие имело немалое влияние преподавание философии, которое ему было поручено после выбытия из академии профессора М. И. Митропольского, и которым он был очень занят. До перевода его в Петербургскую академию в 1869 году из него успел выработаться уже весьма дельный ученый богослов. Но лекции преосвященного Хрисанфа и еще «Символика» Мёлера оставались все-таки главными его пособиями в преподавании до самого конца казанской службы.

Полное развитие и лучшие годы его ученой, и профессорской, и литературной деятельности принадлежат ко времени его последующей службы в Петербургской академии, в которую он был перемещен от 31 января 1869 года, по представлению конференции этой академии, на кафедру основного богословия. В 1877 году он был возведен в звание экстраординарного профессора. В 1882 году скончался, оставив после себя множество статей в «Христианском чтении» и целый, вполне обработанный «Курс основного богословия или христианскую апологетику». От 1875 года мы имеем об нем компетентный отзыв ревизовавшего Петербургскую академию покойного преосвященного Макария, который в своем отчете о ревизии назвал его «одним из самых лучших преподавателей академии, с умом светлым, с познаниями основательными, с счастливым даром слова»[139].

В 1867 году основное богословие, вследствие приведенного выше предложения преосвященного Антонии от 22 февраля, было отделено от обличительного и по-старому присоединено к догматике. Взамен его преподавателю обличительного богословия тем же предложением навязано преподавание пастырского богословия, отделенного тогда же от кафедры нравственного богословия, а преподавателю последнего вверена для преподавания гомилетика, любимая наука преосвященного, соединявшаяся доселе с светскою словесностью. Из-за гомилетики собственно и произошла эта немного странная перетасовка богословских предметов[140]. Н. П. Рождественский почти вовсе не преподавал пастырского богословия, но сохранил его за собой до конца службы и передал своему преемнику.

Преемником его с 11 февраля 1869 года сделался бакалавр Николай Яковлевич Беляев. Он родился в 1843 году в Калужской епархии от причетника, перешедшего после на службу в Томскую епархию. Первоначальное образование получил в Томской семинарии; потом учился в XII курсе Казанской академии. По окончании курса от 7 июля 1868 года был определен на кафедру нравственного богословия, гомилетики и пастырского богословия, но предметы эти преподавал недолго, будучи перемещен, за выбытием бакалавра Н. П. Рождественского, на кафедру обличительного богословия, которое по Уставу 1869 года называлось сравнительным богословием. Со времени же последней реформы академий в 1884 году ему предоставлена кафедра западных исповеданий.

Нравственное богословие.

Предмет этот, как догматическое богословие, числился тоже в числе первостепенных богословских предметов и в первые годы академии поручался более видным наставникам из духовных лиц, преимущественно инспекторам. Преподавание его началось с 1845 года и было поручено тогда профессору Фотию Щиревскому, который и удерживал его за собою до сентября 1846 года, когда ему поручено было преподавание догматики. Характер его преподавания нам уже известен.

После него преподавал эту науку профессор Паисий Пылаев. Первоначально он был наставником по канонике и литургике, но с поручением ему кафедры нравственного богословия от преподавания первой науки был освобожден. Нравственное богословие и литургику он оставил за собой и в 1853 году, когда сделался инспектором академии, и преподавал до конца своей академической службы. Это был один из усерднейших и трудолюбивейших профессоров, но человек недальнего образования и невысоких талантов, с странными взглядами полумистического и полусхоластического характера. В своем преподавании и литургики, и нравственного богословия он более всего заботился о полноте и логически-правильном и как можно более сложном и мелком распределении всего своего научного материала по рубрикам. Еще до поездки в Казань, как только был назначен в Казанскую академию, он поспешил запастись киевскими лекциями по своим наукам, потом по дороге от Харькова до Казани собирал для себя всякие подходящие записки, и академические, и семинарские, наконец, и в самой академии постоянно делал выписки из разных попадавшихся ему книг и журнальных статей, как русских, так и иностранных, заказывая иногда переводы из последних студентам; например, студент III курса М. М. Зефиров перевел для него целый курс «Христианской морали» Гиршера (B. I-III. Tübingen 1836), бывший тогда довольно свежею новостью у богословов. Из всех этих выписок, переводов и старых лекций у него составился огромный ворох, из которого нужные по времени части он и носил с собой в аудиторию для прочтения без всякой обработки. Его собственная работа над этим материалом, кажется, в том только и состояла, что он рассортировывал его по рубрикам системы, и то не столько при самом преподавании, сколько уже при составлении экзаменских конспектов. Конспекты эти могут служить таким же образцом схоластических ухищрений относительно бесконечной делимости науки и искусственной рассортировки ее делений, как и конспекты отца Фотия Щиревского.

Отец Паисий являлся в аудиторию рано, сейчас же после звонка, немного растрепанный и непричесанный, садился на кафедру и начинал проворно читать свои шпаргалы, торопясь сообщить из своего научного запаса как можно более и вовсе не обращая внимания на то, слушают его студенты или нет. О системе ему тут уже некогда было думать — двух лет курса могло ведь и не достать для прочтения разных интересных для него записок. Слушавшие его студенты рассказывают, что в тех случаях, когда его выписки в изложении известного предмета разнились между собою, одни, например, излагали его кратко, а другие пространнее, он читал и те и другие, нисколько не смущаясь повторением.

«Прочитавши одну книгу, переведенную им на русский язык, рассказывает об нем автор воспоминаний о Казанской академии 1852—1856 годов[141], он принимался за другую: — Ну, господа, я прочитал вам подробные лекции по сему предмету, говорил он при этом, — всего запомнить трудно; теперь прочитаю о том же покороче, в виде конспекта. — А было и так: прочитавши короткую статью, читает потом пространную о том же предмете… Рассказывали, что раз преосвященный Григорий сделал ему замечание относительно неудовлетворительности его лекций. Отец Паисий наивно отвечал: — Ваше высокопреосвященство! я пользуюсь всеми лучшими иностранными пособиями по своему предмету. Чего же больше надо? не знаю».

Личная его особенность в преподавании нравственного богословия проявилась только в том, что он с особенною подробностью налегал в нем на изложение так называемой аскетики, которая составляла у него особую и весьма видную часть системы. Это было нечто вроде прикладного нравственного богословия, в котором трактовалось о средствах и способах к усовершенствованию человека в нравственной жизни с помощию благодати Божией и о самом процессе достижения христианского совершенства. Профессор подробно распространялся здесь о состояниях человека естественного и облагодатствованнаго, о действиях божественной благодати в душе и о способах усвоения ее и возгревания ее даров, затем о способах и успешнейших приемах брани христианина против врагов, препятствующих на пути к духовному совершенству, против диавола, мира и плоти с ее похотями и гордостью житейскою, наконец, о нравственных состояниях или степенях, чрез которые проходит дух, ведомый благодатию на пути к духовному совершенству. Лекции этой аскетики составлены были, вероятно, в Киевской академии на основании творений подвижников православной церкви и, между прочим, преподобного Нила Сорского и патерических сказаний. Благочестивая и мистически настроенная душа отца Паисия находила в них полное себе удовлетворение; оттого он очень ценил их и, как мы видели, при оценке, присланной в 1852 году на рассмотрение академической конференции программы нравственного богословия для высших заведений по министерству народного просвещения, в своем отзыве об этой программе признал отсутствие в ней вопросов по аскетике очень важным опущением, требующим непременного восполнения[142].

Ученых трудов после архимандрита Паисия не осталось, кроме одной речи, произнесенной им на академическом акте 8 ноября 1848 года, «Об истинном христианском образовании», оставшейся в рукописи вследствие нежелания видеть ее в печати, заявленного самим автором. В мае 1854 года, как известно, он был переведен на должность ректора Тобольской семинарии.

С нового 1854/55 учебного года на кафедру его переведен с кафедры Священного Писания преемник его по инспекторству, архимандрит Серафим. Это была последняя, так сказать, станция в кочевом служении его по академическим кафедрам. Он не уронил своей высокой профессорской репутации и на этой кафедре. Цитованный выше автор воспоминаний о Казанской академии того времени, слушавший нравственное богословие и у отца Паисия, и у отца Серафима, говорит: наука эта «считалась предметом малоинтересным; она в то время не выходила еще из узких рамок казуистики, будучи в общем плане сколком с католических учебников. Но отец С… умел и здесь заинтересовать студентов своими лекциями. Он приходил в класс с учебником Платона в руках и ничего не изменял в нем в порядке изложения, но в его опытных руках сухие положения учебника оживали, будучи сопровождаемы глубокими психологическими наблюдениями над внутренними движениями души человеческой и действиями на душу благодати Божественной и освещаемы при помощи свято-отеческой аскетической литературы»[143]. Он пробыл на этой кафедре всего только один год и затем совсем выбыл из академии. Последняя лекция его была 6 октября 1855 года.

После него до нового (1856) года нравственное богословие дочитывал архимандрит Феодор, временно занявший эту кафедру, сверх своей собственной — по догматике, до приезда нового наставника. В это время он, между прочим, привел в восхищение своих слушателей, читая им свои «Письма о праздновании двунадесятых праздников», которые потом изданы были в его книге «О православии в отношении к современности». Новый наставник нравственного богословия и литургики, иеромонах Диодор Ильдомский, определенный от 6 ноября 1855 года, начал свое преподавание после нового 1856 года с лекции по литургике, нравственного же богословия вовсе не читал, только сдавал по нему с студентами VI курса летний окончательный экзамен. С следующего курса осенью 1856 года, вместо нравственного богословия, ему поручено было вместе с литургикой преподавать канонику. Преподавание же нравственного богословия было отложено на 1857/58 учебный год и досталось в это время снова в руки архимандрита Феодора, который уступил тогда свою догматическую кафедру ректору Иоанну. О преподавании отца Феодора и содержании его лекций достаточно сказано выше. Из лекций, читанных им по нравственному богословию, между его печатными трудами всего более мыслей и отрывков попадается в его книге «О современных духовных потребностях мысли и жизни, особенно русской» (М., 1865). По отъезде его из академии (в конце января 1858 года) нравственное богословие временно (около полутора месяца) читал исправлявший инспекторскую должность архимандрит Вениамин Благонравов.

Новый инспектор и профессор нравственного богословия, архимандрит Филарет (Филаретов) приехал в половине марта (на шестой неделе великого поста) и до конца учебного года уже не хотел начинать лекций, а занимался одними репетициями. Лекции его начались уже с осени 1858 года пред студентами VIII курса и продолжались до ноября 1859 года, когда он, как мы видели, был ненадолго переведен на кафедру догматики на место ректора Иоанна.

Архимандрит Филарет был человек с сильной логической головой и, бесспорно, ученый, но как профессор наводил на аудиторию изрядную скуку своей тягучей манерой преподавания. Явившись на лекцию, он прежде всего комфортабельно и как-то лениво усаживался на кафедре, затем начинал говорить, и говорил медленно, монотонно, хотя и громким, напряженным голосом, с затруднением подыскивая каждое слово, как будто читал не совсем твердо выученный урок. Лекции его были хорошо отделаны, содержательны и записаны на бумаге, даже перед ним и лежали, но он считал почему-то нужным тянуть и портить их, передавая их наизусть. Он преподавал свою науку по Lehrbuch der christlichen Sittenlehre von Wette, которое сам перевел на русский язык. В первой части его курса было подробно изложено историческое и положительное учение о нравственном законе естественном до падения и после падения человека, о нравственном законе откровенном чрез Моисея и законе евангельском с его благодатными силами, — затем вкратце представлено все положительное содержание нравственного христианского учения об обязанностях человека к Богу, ближним и себе самому, сжатое в 14-15 лекций. Вторая часть курса была чисто исторического содержание и заключала в себе, как в учебнике де-Ветте, историческое обозрение христианского нравоучения у святых отцев, затем в католической церкви, в период реформации у протестантов и в послереформационное время. Во второй год курса он начал было излагать аскетику, но ограничился только краткой историей аскетических учений в России. Этот предмет он принялся обрабатывать самостоятельно и представил несколько интересных очерков из древней русской аскетической литературы, из сочинений Кирилла Туровского, Симона епископа Владимирского, русских безымянных уставов иночества и устава преподобного Нила Сорского; но перевод на кафедру догматического богословия прервал его исследования.

Из содержания и характера его курса видно было, что он хотел поставить свою науку на высоту ее современного развития на западе и, по примеру бакалавра Хрисанфа, увлекавшего тогда всех студентов высшего отделения, собирался разработывать ее историческим методом. Но в то же время видно было и то, что он работал для Казанской академии как-то лениво и неохотно, держался в отношении к ней человеком чужим, слугой подневольным и готов был во всякое время сняться с места и ехать в свой Киев. Когда ему удалось потом перейти туда, он сразу там ожил, одушевился и явился совсем другим человеком[144]. К Киевскому периоду его службы принадлежат все лучшие его труды, и профессорские, и административные, и литературные. Литературная его деятельность была необширна, но отличалась смелой оригинальностью. Раньше поступления в Казанскую академию он напечатал в «Воскресном чтении» (г. XX, №№ 41 и 52) статьи о песнях степеней — разбор 15 псалмов. После перевода из Казани, на должности ректора Киевской семинарии он основал при семинарии журнал «Руководство для сельских пастырей» и усердно занимался его редакцией. Во время академического ректорства в Киеве им напечатаны два обширные исследования: 1) «Происхождение книги Иова» («Труды Киевской академии» 1872 г. кн. 3, 5, 8 и 9; вышло в том же году и отдельным изданием) — это была его докторская диссертация, за которую он, впрочем, не получил степени; 2) «О книге Екклезиаста» ( — 1875 год кн. 4 и 5) — не конченное; после его смерти оно вышло отдельным изданием под названием: «Происхождение книги Екклезиаст», Киев, 1885.

В 1858 году, еще при архимандрите Феодоре, к нравственному богословию было присоединено богословие пастырское; архимандрит Филарет не успел его даже и начать до своего перевода на догматику. После него преподавание его предметов до конца VIII курса поручено было (от 24 октября 1859 года) профессору священнику Михаилу Михаиловичу Зефирову, который читал прежде пастырское богословие, а теперь состоял профессором при миссионерском отделении против буддизма. Ректор Иоанн желал заместить эту кафедру непременно монашествующим лицом, но таких лиц в распоряжении Святейшего Синода тогда не оказалось, а потому профессору Зефирову пришлось занимать ее в качестве временного преподавателя очень долго, до 16 марта 1862 года, когда он был совсем уволен от академической службы. Но и после него она до конца 1862 года не имела постоянного наставника; до ваката ее занимал временно же отца Хрисанф, а после ваката инспектор Вениамин Платонов. Штатный наставник бакалавр А. И. Гренков вступил в отправление своей должности уже с 13 декабря 1862 года.

Александр Иванович Гренков, сын священника Московской епархии, родился в 1839 году, учился в Вифанской семинарии и в Московской академии. По окончании в 1862 году курса со степенью магистра он был определен на службу сначала наставником словесности в Рязанскую семинарию, но потом, вследствие желания ректора Иоанна, заявленного в письме к митрополиту Филарету, заместить вакантную кафедру нравственного богословия кем-либо из воспитанников именно Московской академии, от 20 ноября того же года переведен на эту кафедру бакалавром в Казанскую академию. Здесь он оказался полезным служакой и кроме обязанностей по своей кафедре постоянно нес на себе разные посторонние должности и поручения: в ноябре 1863 года временно преподавал греческий язык; с сентября 1864 до января 1865 года занимал классы литургики после профессора А. С. Павлова; с того же времени по март 1867 года был помощником инспектора, потом был секретарем внешнего правления до закрытия последнего и секретарем конференции до июля 1868 года. От 7 ноября 1867 года правление возвело его в звание экстраординарного профессора. При последних переделах богословских наук между наставниками ему дважды приходилось менять предметы своей кафедры: 24 февраля 1867 года, вместо пастырского богословия, по желанию преосвященного Антония, ему поручено было преподавать гомилетику, потом с 9 октября по избранию начальства он оставил главный свой предмет — нравственное богословие — и принял кафедру только лишь введенной тогда в академии педагогики; 24 июля 1869 года вместе с педагогикой ему снова было поручено читать нравственное богословие. При этих науках он остался и по введении нового устава.

Для кафедры нравственного богословия открытие его курса имело важное значение, почти такое же, какое для кафедры основного и обличительного богословия имело открытие курсов профессора Хрисанфа. Подобно последнему, он выступил на своей кафедре с сильной критикой прежних методов своей науки и с требованием совершенно новой ее постановки, и в отношении к методу, и в отношении к самому ее содержанию. Система нравственного богословия в наших духовных школах, как было уже упомянуто, составляла сколок с католических систем этой науки и страдала общими с ними недостатками. Системы эти занимались исключительно объективной стороной христианской морали, представляя ее притом же в чертах слишком уже юридических, как только lex divina, собрание заповедей и обязанностей — officia, даже с разными коллизиями этих оффиций и казусами, составившими предмет особой области нравственного богословия — казуистики. Добродетель в этой подзаконной морали определялась суммой исполнения дел закона по пунктам оффиций в отношении к Богу, ближним и к себе, греховность — тоже количественной суммой нарушений моральной инструкции. Крайне грубая пластичность этого типа морали, схоластически притом же и развитого, вызвала на западе крайнюю же реакцию в протестантстве, которое совсем отвергло мораль дел, заменив ее моралью субъективного чувства единения с Богом чрез веру и доходя в этом произвольном субъективизме до мистицизма и даже антиномизма; протестантская наука морали, вместо суммы объективных заповедей, выдвинула на первый план христианскую свободу, обращенную не к исполнению дел закона, а к усвоению себе свободным творческим процессом самого идеала, заключающегося в законных заповедях, того, в чем заключается самая их христианственность, иначе сказать, — выдвинула вместо теологического элемента морали ее элемент антропологический и вместо theologiae moralis создала christliche Sittenlehre, науку антропологическую. Наши системы нравственного[145] богословия, излагавшиеся в более умеренном виде, чем католические, такой реакции не вызывали и продолжали господствовать в духовных школах без особых возражений и критики. Исключение из них составляла едва ли не одна только сотериологическая система Феодора Бухарева, но она не была развита научно и, кроме того, будучи вся целиком основана на непосредственном, даже личном религиозном чувстве этого симпатичного богослова, была в постоянной опасности от вторжений в нее субъективно-произвольных и особенно мистических начал.

Новый наставник задался трудной задачей — с одной стороны, в объективной части своей науки, уловить и показать самую сущность христианственности христианской морали, с другой — восполнить эту объективную часть антропологическими элементами, описать выражение объективной моральной нормы в человеческой жизни, указать самый ифический процесс охристианения этой жизни. Более подробное выяснение этой задачи, как она обозначилась у него после прочтения уже нескольких курсов нравственного богословия, можно видеть в его статьях по поводу выхода в свет «Нравственного богословия» протоиерея И. Xалколиванова («Библиографическая заметка» — в «Православном собеседнике» 1872 г. III, 510, и «Вынужденное слово» — там же 1873 г. I, 133). Но с главными положениями своей системы он выступил пред аудиторией с первого же своего курса. Прежде всего он старался выяснить пред своими слушателями тот внутренний идеал, который, хотя и заключен в форме заповедей, но бесконечно расширяет смысл этих заповедей, совершенство которого Евангелие равняет совершенству самого Бога и который осуществлен вполне только в одной человеческой жизни единого Сына человеческого — Богочеловека. Идеал этот нельзя ни дробить, ни доказывать; христианский моралист должен только благоговейно подойти к нему, изучать и показывать его и тем лишь помогать другим к образованию такого нравственного вкуса, который бы сам умел понимать и ценить то, чтò к этому идеалу подходит. По его бесконечности и неисчерпаемости, в целом виде его нельзя даже и показывать, а тем более невозможно ясно и определенно излагать самые формы и способы его проявления в поведении христианина, как нравственного субъекта. Целое человечество усвояет этот идеал только по частям и с разных сторон, с историческою постепенностию развития своего собственного ограниченного сознания и ограниченных нравственных сил и, до какой степени развития ни дойдет, евангельский идеал будет постоянно видеть все еще впереди себя. Отсюда для нравственного богословия — необходимость исторического метода, которым профессор Гренков всегда и пользовался в развитии как теологических, так и антропологических вопросов своей системы. Не касаемся частностей этой системы, довольствуясь намеком на одну только главную идею ее широкой и сложной программы.

Литературная деятельность А. И. Гренкова за описываемое время выразилась в следующих работах: 1) «Определение Московского собора 1666-67 года» (в «Православном собеседнике» 1863 г. II, 3; III, 3, 211, 348); 2) «Определение Московского Собора 1675 года» (там же 1864 г. I, 416 — обе статьи составляют отрывки из его магистерского сочинения о соборах; продолжение их было напечатано в том же журнале за 1871 г. III, 71 под заглавием «Соборы, бывшие по поводу исправления богослужебных книг»); 3) «Учение разума о началах нравственности пред судом христианского нравоучения» («Православный собеседник» 1865 г. I, 243); 4) «Христианская святость» — предисловие к предпринятому академиею изданию «Сказаний о святых» (1866 г.); 5) «Некрологи В. Я. Рожанского ( — 1867, II, 254)[146] и Я. В. Рудольфова» (I, 57); 6) В 1870 году ему поручено было вести в «Православном собеседнике» современную летопись, и он напечатал несколько ее номеров (в т. I), но потом это предприятие было им оставлено.

Мы видели, что некоторое время вместе с нравственным богословием он преподавал еще богословие пастырское, затем гомилетику; но эти науки менее его занимали, особенно последняя; в пастырском богословии, которое он читал в тесной связи с нравственным, он старался историческим и положительным методом выяснить преимущественно идеал истинного христианского пастыря в его отношениях к пасомым и к сакраментальной стороне его служения. С 1868 года его научную деятельность сильно заняла новая, только лишь порученная ему наука — педагогика. О введении ее в состав академического курса было уже сказано; здесь кстати будет коснуться некоторых подробностей, которыми сопровождалось ее появление в академии.

После составления требовавшейся Святейшим Синодом программы этой науки и определения постановки ее в академическом курсе, преподавание ее в 1866 году согласился взять на себя ректор академии архимандрит Иннокентий; заявление его в заседании конференции 14 июня было принято и представлено обер-прокурору Святейшего Синода[147]. Ректор немедля стал готовить уже и лекции для студентов; он собирал для этого разные книги и статьи по педагогике, какие только нашлись в академической библиотеке, выбирал из них разные нужные ему отрывки, приводил эти отрывки в порядок сообразно с составленной программой и заставлял письмоводителя переписывать все это в тетради. Эта оригинальная ученая работа шла у него весьма живо, так что к началу 1867 года таким манером была приготовлена почти целая мозаическая система новой науки, как вдруг от 22 февраля последовало известное предложение преосвященного Антония о переделе богословских наук, по которому новая наука предоставлена была бакалавру Гренкову, а ректор должен был взять на себя преподавание догматики, и вся ученая работа ректорского письмоводителя пропала[148] даром. Предложение преосвященного было представлено в Святейший Синод и от 2 октября 1867 года получило утверждение[149].

В первый свой курс до 1870 года профессор Гренков преподавал новую науку пока в довольно общих чертах. Руководством для студентов был назначен «Курс педагогики» профессора П. Юркевича.

Более серьезные и специальные работы его по этой науке принадлежат уже к последующему времени истории академии, по введении нового устава.

Библейская и общая церковная история.

Обе эти науки большею частию соединялись в руках одного преподавателя, Несмотря на всю обширность второй из них и на ее чрезвычайную важность для богословского образования, особенно до 1860-х годов, когда все богословские науки преподавались диалектическим методом. Обремененный массой фактического материала, который нужно было сообщить студентам в какие-нибудь два года, имея всего две лекции в неделю, наставник этих предметов старался обыкновенно всячески экономить свое время, избегал расходовать его даже на репетиции студентам и читал свои лекции до самых экзаменов. В то время как преподаватели теоретических наук не знали, чем наполнить свои часы, и пускались в ораторство, преподаватель истории старался как можно больше сжиматься в своих лекциях и доходил иногда до скучной номенклатуры и сухих перечней фактов. Так как библейская история была всегда знакомее студентам, по крайней мере, со стороны фактического библейского рассказа, то преподаватели церковной истории для выигрыша времени проходили ее по возможности короче, принося ее в жертву другой своей науке, а потом в 1860-х годах она и вовсе перестала преподаваться.

Преподавание церковной истории, приуроченное к высшему отделению, началось в академии с 1844 года, когда это отделение только лишь открылось. Сначала ее временно преподавал бакалавр греческого языка и русской истории Н. В. Минервин. С 19 октября того же года начал свои лекции первый штатный наставник этого предмета Андрей Игнатьевич Беневоленский. Он был сын причетника Владимирской епархии, родился в 1808 году, учился во Владимирской семинарии и в Петербургской академии, кончил курс в 1831 году со степенью магистра. По окончании курса был назначен на должность профессора церковной истории и немецкого языка в Уфимскую семинарию. В 1840 году, после преобразования семинарий, ему поручено было преподавать библейскую и церковную истории, литургику, канонику и русскую церковную историю. В Казанскую академию он был переведен по рекомендации первого ректора Иоанна, узнавшего его при ревизии Уфимской семинарии, и по определению Святейшего Синода от 16 сентября 1844 года, прямо в звании ординарного профессора церковной истории. И по летам, и по службе он явился здесь старейшим человеком из всех членов академической корпорации, был ровесником одному только ректору Григорию, кроме того, выйдя еще в 1839 году в светское звание, имел чан надворного советника и считался потомственным дворянином; в 1848 году он получил чин статского советника. Он отличался от других наставников и своим солидным внешним положением, как человек семейный и имевший небольшие средства сверх получаемого по службе жалованья. В Уфе у него был деревянный дом, а в Уфимском уезде небольшое имение в 40 1/2 десятин с 10 крепостными душами, записанное на имя жены. Но он как-то не умел пользоваться таким своим престижем, да и сам им не превозносился. Начальство академии постоянно держало его в черном теле, переводило его с предмета на предмет, не удостоивало никакими должностями и поручениями, кроме должности помощника инспектора (1844—1846 годы), бывшей притом же ниже его служебного положения, да еще одной ревизии Чистопольского духовного училища в 1845 году, и только в 1853 году сделало его членом внешнего правления. Студенты и товарищи по службе ценили его незаурядную ученость, но постоянно подсмеивались над его странностями.

Это был высокий, худощавый и жилистый человек с рыжеватыми волосами, свежим пожилым лицом, одним из тех лиц, которые, приняв 40-летний склад, затем застывают в одном положении, не принимая больше ни одной старческой складки и ни одного нового старческого оттенка в колере; имел манеры старого мелкого чиновника, какого-нибудь повытчика духовного правления в уездном городе; говорил ясно, отчеканивая каждое слово по слогам, не скрадывая ни начал, ни концов, как школьный учитель, лет 40 упражнявшийся в диктовке детям, немного даже нараспев и произнося каждое слово так, как оно напечатано. В аудиторию и летом и зимой он являлся в одном и том же коротеньком и без воротника пальто табачного цвета, из которого он как будто давно уже вырос. Рассказывали, что его супруга подарила ему однажды энотовую шубу, чтобы в морозы он не беспокоился уже завязывать себе уши грязным белым платком, — и в первый же свой выход в этой шубе он как раз отморозил себе уши. Жизнь он вел чрезвычайно аккуратную и воздержную, дозволяя себе единственное излишество — в потреблении чая, которого выпивал чашек по 17 за раз, вплоть до истощания самовара, и быстро одну за другой, для чего и наливал их партиями вместе, чтобы дать им время достаточно остынуть. Для предохранения себя от простуд и ученых болезней он всегда держал себя впрохолодь, одеваясь как можно легче, и ежедневно делал огромные моционы, притом самым быстрым аллюром. Одной из обычных прогулок его для моциона была утренняя прогулка за город до деревни Самосыровой в 8 верстах от Казани, где он пил молоко, а к чаю возвращался домой. Летом он ходил туда босиком, оставив сапоги при выходе из города в каком-нибудь укромном закоулке кирпичных сараев. В академии было много смеху, когда однажды эти сапоги кто-то у него стащил, и по возвращении он очутился в большом затруднении, как без них пробраться домой на квартиру. На летние и рождественские вакации он каждый год ездил в Уфу, где жила и хозяйничала его супруга; путешествие это он совершал крайне дешево, где на лошадях, а где и пешком, по каким-то ему одному ведомым сокращенным дорогам. Он слыл человеком скупым и тратил на себя действительно очень мало. Скупости этой приписывали и то, что он не жил вместе с семейством, так как это было дороже. Жена его с дочерью жили на крепостных хлебах в Уфе, а сам он с сыном в Казани. На тему об его скупости ходило много рассказов, может быть, даже преувеличенных.

Как профессор он был человек весьма сведущий и любознательный, превосходно знал классические языки и язык немецкий и, несмотря на всю внимательность к сохранению своего здоровья и на подвижную жизнь, много занимался изучением немецкой ученой литературы, даже не по одной только своей специальности, но и вообще по богословским предметам. Его научные взгляды были по тому времени весьма широкие. Среди тогдашнего господства в академии преимущественно[150] теоретическо-диалектического направления он почти так же выделялся своим положительным направлением и фактическим образованием, как в первые годы академии профессор Д. Ф. Гусев, и из всего штата наставников высшего отделения только один мог сообщать студентам кое-какие сведения о развитии и состоянии богословской науки на западе. Он любознательно следил даже за такими научными новостями у немцев, которые к его специальным занятиям могли относиться только весьма отдаленным образом. Например, он первый в академии обратил внимание на сравнительно-историческую и филологическую разработку в Германии древних народных мифологий. В 1850-х годах, уже после своего перевода с кафедры церковной истории, он изучал немецкую мифологию Гримма, о которой в академии никто еще не имел понятия, и заставлял студентов VIII курса переводить сочинение Зеппа Das Heidtentkun (1853, Regensburg). Академические богословы его времени, крайне робкие пред разными противохристианскими и противоправославными учениями, приходившие в ужас при упоминании одного имени пресловутого доктора Штрауса и старавшиеся от всех подобных учений и страшных имен отделываться одним их замалчиванием, даже не понимали той добродушной смелости, с какой профессор Беневоленский знакомил с опасными немцами студентов, и считали его каким-то еретиком; ректор Григорий не раз делал ему за это серьезные внушения; плохо, впрочем, понимали его научную откровенность и сами студенты, по крайней мере некоторые из них, считали его тоже каким-то проповедником либеральных идей[151]. Лекции его были бы очень интересны и полезны, если бы он сам не портил их чрезвычайно безучастной и скучной манерой чтения, а также своими странностями и оригинальностями. Он мало их писал, а большею частью передавал устно с помощью какой-нибудь руководительной немецкой книги, которую прямо тут же в аудитории и переводил с разными комментариями необычайно варварским языком, иногда забавным, а иногда и досадным по трудности понимания.

Библейскую историю он читал по Филарету и по Буддею. Насколько умел, он и этот предмет старался поставить по возможности на научную почву, как это ни трудно было при строгом религиозном пуризме того времени, еще совсем не привычном к употреблению в священной истории исторических приемов. В 1851 году ему пришлось выступить перед публикой с актовой речью о еврейском государстве по начертанию Моисея, которая была составлена им по Mosaisches Recht Михаэлиса. Академическая цензура пришла в большое затруднение от его исторических приемов и терминологии, например, от сравнения государственного законодательства Моисея с государственными конституциями других народов, от названий верховного первосвященника главным министром Царя Бога в еврейском теократическом царстве, пророков и судей — чиновниками особых поручений Царя, главного книгочия — канцлером, других книгочиев — бухгалтерами, контролерами и пр., князей колен и глав семейств — государственными чинами, их собраний — коллегиями и собраниями государственных чинов, народного собрания — народным сеймом и т. д. Все это было тогда слишком ново и странно, чтобы не сказать еще более. Речь не была допущена до печатания. Много вредил он себе и некоторой аляповатостью в преподавании и невозмутимой по объективности прямотой, бросавшейся в глаза и студентам. Своеобразные переводные выражения его на лекциях и разные курьезные изречения сделались даже предметом анекдотов. Желая, например, передать по-русски мысль, что пророк Исаия был пророк особенный, чрезвычайный, получивший сугубую пророческую благодать, он выражался, что Исаия был «пророк экстраординарный, получивший, так сказать, двойную порцию благодати».

Источниками и пособиями при преподавании церковной истории в программе 1846 года были выставлены им византийские историки, «Анналы» Барония, «Центурии магдебургские», Historia Ecclesiae auct. Klein — 1828 ann., Handbuch der Kirchengeschichte von Guerike и русские статьи; но он читал свои лекции преимущественно по Неандеру. Древняя история первых двух периодов (до Константина и до VII века) излагалась пространнее и по всем принятым в церковных историях отделам; в дальнейших частях он останавливался несколько дольше только на более выдающихся в тот или другой период явлениях по части иерархического устройства церкви, ее отношений к государству и преимущественно по части развития церковного просвещения, вероучения, ересей и сект. На преобладание в его лекциях исследований о церковном просвещении, о ересях и церковной литературе имела влияние, по всей вероятности, та же история Неандера. Лекции этого рода были лучшие и наиболее полезные в его курсах. Так, он довольно долго останавливался на истории схоластики, мистицизма и пиетизма; история реформации и протестантских сект была обследована им очень подробно; значительное число лекций под конец его курсов было посвящаемо обозрению новых религиозных движений на западе в XIX веке, о которых кроме него студентам не сообщал еще ни один из наставников-богословов. О состоянии восточной церкви после разделения церквей и особенно после падения Константинополя в его курсах сообщалось мало. В курс 1846—1848 годов он только и сделал по этому предмету, что с некоторыми замечаниями и комментариями прочитал в классе статью о восточной церкви из «Энциклопедического словаря» Плюшара, да еще развил несколько эпизодов из внешней истории восточной церкви под игом турок.

С 1846 года кафедра церковной истории была на время освобождена от библейской истории; последняя была тогда поручена особому наставнику. В этом году кончился I курс, давший академии первых собственных бакалавров; одному из этих бакалавров, Александру Поликарповичу Владимирскому, поручено было преподавать канонику и с ней вместе библейскую историю, так чтобы первая читалась в первый год его двухгодичного курса, а вторая — во второй. А. П. Владимирский, из Нижегородской епархии, сын священника, родился в 1821 году, учился в Нижегородской семинарии, в академии кончил курс первым магистром и таким образом стал во главе длинного списка ее питомцев. Во время своего студенчества он был одним из самых благонравных, скромных и исполнительных студентов и часто был отличаем за эти добрые качества инспектором Серафимом Аретинским; главным предметом его занятий были науки богословские. Определение его на должность последовало от 10 октября, а действительное вступление 25 ноября 1846 года. В первый год своей службы он преподавал церковное право, библейскую же историю начал читать с осени 1847 года. Кроме этих предметов, ему было поручено с начала 1847 года преподавать немецкий язык, а после увольнения от этого языка с осени 1848 года — язык греческий. Библейскую историю, как и профессор Беневоленский, он преподавал под руководством Буддея, но гораздо подробнее, чем тот. Преподавать ее, впрочем, ему пришлось всего только два курса. 2 ноября 1847 года он был рукоположен в священники к Грузинской церкви г. Казани и менее чем через три года оставил академию, будучи определен от 3 сентября 1850 года в Казанский университет профессором богословия, логики и психологии. После этого началась для него другая, университетская служба, продолжавшаяся до 1870-х годов, до конца 25-летнего пенсионного срока. Он, впрочем, и в это время был не чужд Казанской академии; в 1864 году связь между ним и ею была закреплена избранием его в члены академической конференции. В 1871 году, по окончании университетской службы, ему пришлось снова вступить на поприще академической службы в должности начальника академии и сделаться первым ее ректором из ее собственных питомцев.

После его выхода из академии в 1850 году библейская история снова перешла к профессору Беневоленскому. Подозрительное отношение академического начальства к преподаванию этого профессора не только не ослабевало, но еще с годами усиливалось. В 1846 году об нем с такой точки зрения докладывали, кажется, даже ревизору академии преосвященному Афанасию винницкому; по крайней мере известно, что ревизор отнесся к нему неблагосклонно. Наконец ректор Григорий решился совсем перевести его с кафедры церковной истории и, выждав окончания курса его преемника, Вениамина Благонравова, в 1850 году перевел его на канонику и греческий язык на место бакалавра А. П. Владимирского с оставлением за ним же и преподавания библейской истории; перевод этот был устроен, впрочем, как бы по его собственному желанию, с подачей прошения. Обе науки он преподавал до сентября 1856 года, посвящая каждой по году. По библейской истории лекции его обнимали главным образом времена ветхозаветные; в последний свой курс 1854/56 год он особенно подробно обозревал состояние евреев за последнее время ветхозаветной истории, сообщая интересные сведения об устройстве их политической, церковной и культурной жизни по какому-то пространному немецкому руководству библейской археологии, кажется, Розенмюллера (Handbuch der biblischen Alterthumskünde, B. I-IV, 1823-31. Leipz.). С 14 февраля 1853 года ему поручено было преподавать еще священную герменевтику, которую он читал тоже до осени 1856 года. Ректор Агафангел относился к нему еще хуже, чем прежние ректора. Рассказывали, что еще осенью 1854 года он доносил преосвященному Григорию о преподавании профессора Беневоленского: «язык неслыханный, лекции сего профессора изобилуют множеством ересей», на что преосвященный Григорий, зная профессора, не обратил на это донесение внимания. В 1855 году в августе ректор поднял об нем крайне придирчивое дело по случаю неявки его с ваката из Уфы до 23 августа; из академии в Оренбургское губернское правление послано было даже формальное отношение о том, чтобы загулявшегося профессора выслали к месту службы. 23 августа он явился сам с свидетельством из врачебной управы о болезни, помешавшей ему явиться в срок, т. е. к 15 августа[152]. После перехода преосвященного Григория в Петербург, ректор стал уже прямо выживать не нравившегося профессора из академии. 20 сентября 1856 года, при новом расписании лекций у него отнята была и священная герменевтика с каноникой; но так как он в это время оканчивал 25-летие своей службы и для получения пенсии ему не доставало только нескольких месяцев, то ректор милостиво оставил его при академии дослуживать этот срок, назначив ему для преподавания библейскую историю, патрологию и немецкий язык.

В начале 1857 года Андрей Игнатьевич подал прошение об отставке. От 29 марта 1857 года Святейший Синод уволил его от службы с полною пенсией и мундиром, а 26 апреля состоялось и самое увольнение. Он вышел из академии с тем же чином статского советника, который получил еще в 1848 году, и с одним знàком беспорочной службы. В Уфе, где он поселился после отставки, он искал было себе другой службы, потому что обладал хорошим здоровьем и еще вполне свежими силами, но не нашел никакого подходящего к своему чину места и остался жить на покое до самой смерти. Скончался в Уфе в 1880 году. Литературных трудов после него не осталось, кроме изданного в «Православном собеседнике» 1855 года перевода послания святого Игнатия Богоносца к Ефесянам.

Библейская история после профессор Беневоленского была присоединена к церковной и никогда уже не отделялась от нее до самой реформы академии. Один только ректор Иннокентий в 1864 году, как мы уже упоминали, пытался было создать для нее особую кафедру, но Святейший Синод не согласился на это и даже прямо исключил ее из круга академических наук, высказав в своем определении от 28 июня 1865 года мысль, что изучение этой науки совершенно оканчивается в семинарии[153]. С 1856 года, со времени ее присоединения к церковной истории, наставники последней оставили ее преподавание вовсе, так как у них не хватало времени и для церковной истории.

Преемником профессора Беневоленского по церковной истории в 1850 году сделался иеромонах Вениамин Благонравов[154] из воспитанников Казанской академии III курса, о котором мы уже говорили в первой части этого труда. Призвание к изучению исторических наук он обнаруживал еще во время своего студенчества и был несколько раз отличаем успехами в этих науках после экзаменов. Курсовое сочинение, которое он писал на степень магистра, было тоже исторического содержания на тему по церковной истории: «История монашества от I до VII века». Это обширное и многодельное исследование, написанное на 265 листах. Оно одно уже может служить достаточным доказательством, с одной стороны, необычайного трудолюбия автора и изумительной быстроты в ученой работе, так как написано было всего в один год, а с другой — его любви к своей науке, обширной эрудиции и подготовки к ее преподаванию, редкой между студентами того времени, не отличавшимися вообще исторически-фактическим образованием. В этом последнем отношении между своими товарищами он был некоторого рода феноменом. В сочинении его было собрано, кажется, все, что только можно было найти по его предмету в литературе того времени. Оно писалось с видимой любовью автора к своему предмету и имело впоследствии значительное влияние и на его академические курсы, в которых истории монашества отводилось очень видное место.

На своей кафедре он явился тоже редким ученым тружеником. Все время, какое оставалось у него от исправления должности помощника инспектора, потом библиотекаря, он проводил за составлением своих профессорских лекций и записок для студентов и за собиранием для того нужных материалов, просматривая массу книг. При таком ученом трудолюбии и весьма живых дарованиях с течением времени он мог бы сделаться для Казанской академии таким же дорогим профессором истории, каким для Московской академии был известный профессор А. В. Горский, если бы он не был лицом монашествующим и, следовательно, более или менее кратковременным гостем на своей кафедре. Он занимал эту кафедру семь с половиной лет, от 31 октября 1850 до 22 апреля 1858 года, но и в такой сравнительно непродолжительный период времени успел по своей науке оказать большие услуги для Казанской академии. К 1855 году он уже составил для студентов обстоятельные записки по своему предмету, в декабре ректор Агафангел писал об этих записках при представлении его к званию экстраординарного профессора, свидетельствуя с своей стороны, что они делали честь ученым трудам автора; звание это он получил от 9 июня 1856 года[155]. Через год ректор вошел в правление с новым представлением, в котором указывал на благочестивый характер его преподавания и на его нравственное влияние на студентов и представлял его к званию профессора ординарного; Святейший Синод утвердил его в этом звании от 21 апреля 1857 года[156].

Памятником его преподавания, о котором говорится в обоих представлениях, служат его подлинные рукописные лекции в академической библиотеке, пожертвованные ей самим Высокопреосвященным автором в 1888 году. Они составляют четыре значительной величины фолианта. Первые три книги имеют до 600 полулистов очень мелкого письма и заключают в себе часть курса, читанного им студентам, обнимающую только два из пяти периодов, на которые по его программе делилась церковная история (I — до Константина Великого, II — до конца VI века, III — до разделения церквей или 1054 года, IV — до падения Константинополя и V — до нашего времени); четвертая книга из 202 полулистов представляет сокращение всего курса церковной истории, назначенное для приготовления студентов к репетициям и экзаменам. В одну лекцию он успевал прочитывать столько, сколько, например, его преемнику хватило бы на три лекции даже с избытком; он являлся в аудиторию каждый раз с звонком, так что когда один раз несколько запоздал, студенты записали это как чудо, и читал лекцию довольно скоро вплоть до звонка же; классов никогда не пропускал, напротив, с удовольствием занимал своими лекциями и чужие часы, когда это почему-нибудь было нужно; чтение своего курса продолжал обыкновенно до самых экзаменов, уделяя на репетиции перед последними только часть своих часов. Не удивительно, что при таком трудолюбии и аккуратности в два года своего курса он успевал прочитывать огромную массу листов. Студенты в шутку называли его курсы 1001 лист. Для более ясного представления о том, какого гигантского труда стоили ему эти курсы, нужно взять во внимание и краткость времени употребленного для их написания, и то, в каком жалком состоянии находилась тогда у нас обработка церковной истории на русском языке, имевшая пока единственный, давно устарелый да и в свое время скороспелый опыт: «Начертание церковной истории от библейских времен до XVIII века» Иннокентия. Поневоле приходилось работать по иностранным руководствам, переделывая их в православном духе без готового образца[157].

Профессор Вениамин, как и его предшественник, читал свою науку под руководством Неандера, но при этом пользовался и другими иностранными источниками. Будучи сам с 1854 года библиотекарем, он выписывал по своему предмету все лучшее, выходившее тогда на французском и немецком языках, но и прежде этого он всегда был одним из самых усердных книжников в академии и эксплуататоров ее библиотечных средств. Характер его исторического изложения был чисто фактический; обилие фактов по всем отделам его истории было изумительное — в историю эту входило, кажется, все, что только можно было тогда найти в имевшихся при академии материалах, так что она могла быть источником всевозможных фактических справок церковно-исторического содержания. Направление лекций было строго православное. Еще во время своих работ над курсовым сочинением о монашестве он имел возможность и даже обязательную надобность ознакомиться с целым кругом исторических материалов и пособий, который представляли прологи, восточные и западные патерики, сказания о подвижничестве и четии-минеи; знакомство с ними всего более способствовало к сообщению его чтениям строго церковного характера. Он относился к этого рода источникам и пособиям с благоговейным уважением, как к освященным церковным употреблением для назидания верующих, и при вступлении в свой курс, говоря о том, как историк должен пользоваться своими материалами, устранял при пользовании такими церковными материалами даже правила обыкновенной исторической критики, как могущие иногда сталкиваться с обязательным благоговением к авторитету святой церкви. По степени разработки, при всем трудолюбии профессора, курс его, конечно, никак не мог быть равномерен, когда и в наше время, при множестве вышедших с тех пор капитальных трудов по разным отделам церковной истории, мы все еще не можем похвалиться достаточным количеством предварительных работ для составления полной ее системы[158]. С наибольшей полнотой им разработана была древняя церковная история, именно три первые периода, простиравшиеся по его программе до разделения церквей; чтение их занимало у него в курсе целых три полугодия, так что для последних двух периодов оставалось времени всего только одно полугодие. В течение этого полугодия он должен был употреблять значительное количество времени на лекции по истории реформации. Последний же, самый длинный период истории, от падения Константинополя до нашего времени, приводилось проходить уже не иначе, как только беглыми очерками важнейших событий.

Свое служение академии архимандрит Вениамин успел ознаменовать и литературною деятельностью. Он присутствовал при зарождении и первой организации ученого органа академии — «Православного собеседника» — и был одним из числа первых его редакторов и цензоров. В первой книжке этого журнала пред началом предпринятого в нем издания толкований на Евангелие блаженного Феофилакта болгарского была напечатана статья бакалавра Вениамина: «Черты из жизни блаженного Феофилакта». Им же редактирован и самый перевод толкований. Затем в 1856 году в журнале началось печатанием его обширное историческое исследование: «О мнимо-духовном христианстве в древние времена церкви»; напечатано было две статьи (1856, I, 27; 1857, I, 6), потом печатание их остановилось на все время ректорства архимандрита Иоанна и возобновилось уже в 1867 году (ч. III, стр. 3).

По выходе из академии для него настало время широкой и многотрудной практической деятельности сначала по школьной администрации в Томской семинарии, которую он открыл и которой дал первое устройство, потом — в сане архиерея — по администрации епархиальной, по делам сибирских миссий и по неустанной проповеди слова Божия темным людям восточной Сибири, сидящим во тьме или язычества, или раскола. Для учено-литературной кабинетной работы ему не было уже ни времени, ни удобства. Но высокое научное образование отразилось в документах и самой административной деятельности архипастыря. Его отчеты о деятельности сибирских миссий за разные годы представляют собою драгоценные церковно-исторические этюды, без которых невозможно обойтись при изучении как состояния сибирской церкви с ее миссиями, так и состояния сибирского ламства. Эти отчеты и многие письма архипастыря, которому принадлежит инициатива возбуждения и самого вопроса о ламизме, содержат в себе, можно сказать, лучшую в настоящее время научную разработку этого вопроса с церковно-исторической точки зрения, а для будущих историков послужат неизбежным и плодотворным для науки материалом. Отчеты его печатались в «Иркутских епархиальных ведомостях» и в некоторых духовных журналах; в 1883—1886 годах ученый архипастырь-историк собрал их в одном издании, выходившем под личною его редакцией, под названием «Трудов православных миссий восточной Сибири», в 4 томах (т. I — Иркутск, 1883 г., т. II — 1884, т. III — 1885, т. IV — 1886 г.). Здесь напечатаны отчеты по камчатской и японской миссии за время управления преосвященного Вениамина Камчатской епархией, отчеты по миссиям забайкальской и иркутской за 1862—1885 годы, журналы миссионеров и статьи разных лиц о верованиях инородцев (бурят); тут же помещены письма преосвященного Вениамина из Посольского монастыря к преосвященному Владимиру (т. I, 6) и его статьи: «О ламском суеверии в восточной Сибири» (т. I, 528); «Положение христиан в бурятском обществе под начальством язычников» (т. IV, 618); «Обязанность русского государства по обращению иноверцев и раскольников к православной русской церкви» (там же, 641). Последние три статьи вышли в Иркутске и отдельной брошюрой под заглавием «Жизненные вопросы православной миссии в Сибири». Вопросом о религии буддизма преосвященный продолжал заниматься до последнего времени; например, следя за современным движением в пользу буддизма, как религии будущего, в Европе, он поместил в «Иркутских епархиальных ведомостях» 1890 года краткую, но вескую статью: «Настоящий буддизм» (№°5). Не говорим о его назидательных проповедях и катехизических поучениях новообращенным инородцам, издававшихся в разное время; некоторые из катехизических поучений, по его распоряжению, напечатаны в переводе на разговорный бурятский язык[159].

По отъезде его из Казани кафедра церковной истории оставалась вакантною только до конца учебного года. В июле 1858 года, по известной записке ректора Иоанна от 11 июля, на нее неожиданно переведен был профессор философии Н. П. Соколов. После 14 лет преподавания им философии такой перевод на новую кафедру сильно его поразил; один из тогдашних студентов, после профессор академии, П. Знаменский первый известил его об этой новости во время ваката, встретившись с ним в Нижнем Новгороде, и был свидетелем, как этот сильный великан чуть не упал в обморок среди улицы: перевод на другую кафедру равнялся для него почти отставке. Но счастливая судьба, благоволившая к нему доселе, не покинула его и в этой беде. Немедленно воротившись из отпуска в Казань, он добыл здесь краткий курс своего трудолюбивого предшественника, тот самый, который употреблялся прежде студентами для репетиций, отдал его переписать для себя и воспользовался им для своих чтений. При медленной манере его декламации, лекций этих ему с избытком хватало на весь двухлетний курс. Таким образом, профессорское служение архимандрита Вениамина продолжалось даже и после выхода его из академии. Лекции его начинались известными евангельскими сравнениями царствия Божия с зерном горушным и квасом жены, из которых первое прилагалось им к внешнему расширению церкви, второе к ее внутреннему развитию. Собравшись на первую лекцию профессора Соколова по церковной истории, студенты VIII курса тоже услыхали, что царствие Божие подобно зерну горушну, но уподобления его квасу не слыхали; для разнообразия лекций это уподобление было отложено профессором к следующему курсу, который в свою очередь действительно и услыхал его.

После своего перевода на церковную историю, желая поднять свою репутацию в глазах ректора Иоанна, который постоянно указывал старым профессорам на энергичную литературную деятельность молодых бакалавров, а может быть, поощренный и тогдашним высоким гонораром за статьи «Православного собеседника», профессор Соколов решился впервые выступить на литературное поприще и в 1861 г поместил в «Собеседнике» две статьи: 1) «Взгляд на философию Гегеля» ( — 1861 г. ч. I, 306) из своих лекций по истории философии, и 2) «Соглашение евангельских сказаний о Пасхе, которую совершил И. Христос в навечерии Своей крестной смерти» ( — ч. II, 33). Но потом оказалось, что литературная работа в обнищавшем после 1860 года журнале менее выгодна, чем работа делопроизводителя редакции, каковым служил тогда профессор Соколов, и он окончательно оставил первую для последней. Из всех лиц, как-нибудь соприкасавшихся с журналом, он один только получал кое-какой гонорар за свое делопроизводство по редакции и, надобно сказать, трудился над внешней стороной издания с любовью, найдя в этом деле труд совершенно по своим силам и склонностям. Академический журнал, кажется, никогда не отличался такою исправностью по корректуре и чистотой печатания каждой буквы текста, как при его заведывании делопроизводством редакции. Аккуратный делопроизводитель готов был истомить допросами и наборщиков, и фактора типографии из-за какого-нибудь не отпечатавшегося на пробном листе рожка одной только буквы на странице. Из ученых работ его по журналу можно указать на частое редактирование им переводных изданий «Собеседника», соборных «Актов» и «Благовестника». Новый ряд его статей в журнале появляется уже в 1870 году, когда в академию введен был новый устав; это были переводные статьи или переделки из Франка (La Kabbale ou la philosophie religieuse des Hébreux) под названием: «Каббала или религиозная философия евреев» («Православный собеседник» 1870, II, 299, III, 46, 116; 1872, I, 204; 1873, I, 483). В конце 1860-х годов профессор Соколов предпринял перевод и издание «Церковной истории» Фр. Гассе; в 1869 и 1870 годах вышли два тома этого перевода, в которых церковная история доведена до периода реформации. После, уже по выходе из академии, в 1870-х годах он перевел на русский язык и издал в Петербурге «Римский католицизм в России» графа Д. Толстого в двух томах.

Патрология.

При реформе учебных курсов 1840 года из церковной истории в виде особой науки выделена была патрология и сделана обязательной наукой и семинарского, и академического курсов. Изучение ее предполагалось поставить в параллель с изучением Священного Писания, во главе всего богословского курса, как науки об одном из источников богословия, и дать ей в академии такой же, как и Священному Писанию, четырехлетий курс в обоих отделениях вместе. Предположение это было довольно удачное и в случае своего осуществления могло бы повести к научно-историческому изучению богословия гораздо скорее, чем это случилось в наших академиях на деле. В Казанской академии, согласно с этим предположением, патрология значилась в составе академического курса еще по первому расписанию лекций 1842 года, т. е. действительно с младшего курса[160]; но, за недостатком наставников, в первые два года ее никто не преподавал — только инспектор Серафим прочитал студентам нечто вроде введения в эту науку. Действительное включение ее в академический курс последовало уже в 1844 году, когда ее стали преподавать студентам старшего отделения, после чего она так и осталась в одном этом отделении, следовательно, с двухлетним, а не четырехлетним курсом. С сентября 1844 года до назначения штатного наставника преподавание ее временно поручено было бакалавру Н. П. Соколову.

Штатный наставник Димитрий Иванович Кастальский был назначен от 2 декабря 1844 года и вступил в должность 22 января 1845 года. Он был урожденец Московской епархии (сын дьякона г. Дмитрова, родился в 1821 году), образование получил в Вифанской семинарии и в Московской академии, где кончил курс магистром в 1844 году. Замечательно, что он был назначен бакалавром разом и по патрологии, и по Священному Писанию. Ректор Григорий уже сам изменил это тяжелое и почти невозможное назначение молодого, только лишь начинающего службу человека на две такие важные и сложные науки. Войдя в его положение, ректор с свойственным ему тактом освободил его от Священного Писания, придав ему к патрологии только преподавание греческого языка в высшем отделении, где это преподавание должно было состоять по уставу в чтении на греческом языке именно святоотеческих творений[161].

Служба бакалавра Кастальского в академии продолжалась до 4 лет. чтения его об отцах церкви были расположены по векам и отличались полнотою, впрочем, больше относительно имен рассматриваемых им писателей, чем содержания их писаний. В перечне своих пособий (в программе 1846 года) он указывал Möhler’s Patrologie, Lumperi Historia theologico-critica, Ceillier Histoire des auteur[162] sacrés[163], немногие статьи об отцах в русских духовных журналах, Четии-Минеи и для обозрения русских учителей церкви «Словарь духовных писателей» митрополита Евгения; но самым главным пособием были, конечно, московские лекции по патрологии. — Казань не нравилась ему, как и большей части служившим в ней москвичам, и он с самого же начала службы стремился из нее в свою Москву. Такое стремление воротиться в Москву так было в нем сильно, что в 1848 году он выхлопотал себе (от 9 ноября) перемещение туда даже на низшую степень по службе, в Московскую семинарию, в которую и поступил наставником философских предметов. В 1852 году он принял сан священства, а в 1853 году оставил и семинарскую службу, определившись законоучителем в техническое училище и в межевой институт. С 1877 года он служил протоиереем[164] московского Казанского собора; скончался в 1891 году. В духовной литературе нам известны его сочинения: «Действия веры Христовой на гражданские общества» (в «Душеполезном чтении» 1862 г. июль); «О богослужении» (М., 1874 г., отдельная книга); «О домашнем употреблении слова Божия у христиан первых веков» («Душеполезное чтение» 1876 г. июль и август и в отдельном виде); «Записка о Филаретовском женском училище» («Православное обозрение» 1876 г. № 1, 134 и другая статья — № 12, 225); «Речь при отпевании митрополита Макария» («Православное обозрение» 1882 г. № 6-7, 584).

Преемником его по кафедре патрологии, как было упомянуто, был иеромонах Серафим Протопопов. Эта была первая его богословская кафедра после пострижения в монашество и перехода с кафедры словесности. На ней от 15 декабря 1849 года он был возведен в звание экстраординарного профессора и сделался членом академической конференции. Патрологию, как и другие науки, которые доставались на его долю, он преподавал недолго, всего два с половиной года; от 1 марта 1851года (утвержден 11 июня) его переместили на кафедру Священного Писания, на место выбывшего из академии профессора Антония Радонежского, в звании уже ординарного профессора, а на его место на кафедру патрологии был определен новый наставник из воспитанников Казанской академии, М. М. Зефиров.

Михаил Михаилович Зефиров[165] был тамбовец, сын бедного сельского причетника, родился в 1826 году, учился в Тамбовской семинарии и в III курсе академии. В своем курсе он был самым бедным студентом. Не имея ни денег, ни другой одежды, кроме казенной, он безвыходно прожил в академии все 4 года своего курса, не имея никаких знакомых в городе, выходя даже на прогулку только в летнее время, за неимением теплого платья. Все время своего студенчества он посвящал научным и литературным занятиям и считался самым усердным, религиозным и благонравным студентом. Начальство прочило, было, его в монашество, но он не согласился на пострижение; симпатии его лежали больше к служению церкви в сане священства. Даже курсовая работа его на степень магистра была по пастырскому богословию; он выбрал себе одну из тем, данных в 1849 году преосвященным Григорием с назначением небольших премий за лучшие по ним сочинения — тема эта была: «Духовное пестунство или частное попечение священника о своих пасомых». За сочинение свое, кроме магистерства, он получил и премию преосвященного в 26 рублей. В течение своего курса студент Зефиров занимался преимущественно словесностью, изучением буддизма, наставник которого А. А. Бобровников был особенно им уважаем, науками богословскими и языками; немецкий язык он знал в совершенстве и много переводил с него; в старшем отделении, по заказу профессора Паисия Пылаева, он, например, перевел для последнего курс «Христианской морали» Гиршера — перевод этот памятен был ему потом на всю жизнь, как работа, доставившая бедняку студенту первые трудовые гроши. — По окончании курса он был назначен на службу первоначально наставником логики, психологии и патрологии в Саратовскую семинарию, но через год в июне 1851 года переведен оттуда бакалавром патрологии в Казанскую академию.

Он вполне оправдал выбор начальства. Кроме богословского образования, он отличался еще образованием литературно-эстетическим и сам имел незаурядный художественно-литературный талант. Говорить красно у него не было ни мастерства, ни охоты; устная речь его отличалась краткостью и какою-то небрежною отрывистостью, и только в каких-нибудь особенных случаях он способен был импровизовать воодушевленные и сильные речи, стройно и картинно выраженные; чтение его было тоже вялое и монотонное, чтò отнимало много достоинства у его лекции. Но писал он превосходно. Перо и бумага были наиболее полными выразителями его многостороннего ума и его художественно-чуткой ко всем жизненным явлениям и отзывчивой души; только по его письменным трудам и можно было понять, как много видел и как глубоко чувствовал этот, по наружности ко всему небрежный, бесстрастный, даже сухой человек. Художественно-литературный элемент был развит в нем до того, что в своих ученых работах, даже по отвлеченным вопросам, он не успокоивался до тех пор, пока его мысль не достигала до окончательной образной ясности и не отливалась в осязательно-пластическую форму. Оттого его лекции отличались необыкновенной ясностью, точностью, логичностью и вместе образностью и усвоивались при чтении легко и как бы сами собой. При этом он нисколько не был ритором; каждый его образ, каждая фраза выражали его настоящее убеждение и были совершенно необходимы для развития его мысли; при всей своей художественности, речь его была до последней степени проста и сжата. Замечательно, что он никогда ничего не мог писать по заказу.

Патрология вначале ему не совсем нравилась, как наука неразработанная и даже мало обозначившаяся по своему содержанию; но потом он втянулся в занятия ею и полюбил ее от души. В течение своего второго курса (1852—1854 годы), вооружившись творениями святых отцев и руководством Мёлера, он успел составить по ней довольно полные лекции до IX века, отличавшиеся богатством сведений, ясным и даже увлекательным изложением и выразительным подбором замечательнейших мест из отеческих творений, в котором преподаватель старался выяснить самый гений или дух каждого отца с его характерными особенностями в учении и в самом изложении. Лекции эти сдавались студентам для репетиций и с разными изменениями и сокращениями быстро распространились по всем семинариям Казанского округа. Они остались главным руководством в академии по патрологии даже после оставления им этой кафедры, при его преемнике. Когда студентам приводилось приготовляться к экзаменам по известному «Учению об отцах церкви» Филарета черниговского, они всегда чувствовали невыгодную для последнего разницу между этими двумя руководствами, как в степени ясности, определенности и логичности, так и по сравнительной легкости для изучения. По патрологии напечатаны были и первые литературные работы М. М. Зефирова; это были, впрочем, почти вынужденные у него статьи для «Собеседника», написанные по распоряжению начальства, — сам он и после не любил печататься. Первая статья, назначавшаяся, по распоряжению преосвященного Григория, для предисловия к изданию посланий святого Игнатия Богоносца, содержала патрологические сведения об этом святом отце («Собеседник» за 1855 г.); вторая, направленная против раскола, содержала подробное жизнеописание преподобного Максима Исповедника, о котором раскольники в спою пользу говорили, что он, будучи еще только игуменом, принял в православие патриарха Пирра из монофелитской ереси («Православный собеседник» 1857 г. кн. II, III и IV, стр. 352, 591 и 892).

В 1854 году бакалавр Зефиров решился принять сан священства. Чтобы не отвлечься от своих научных занятий поступлением прямо на какой-нибудь приход, он пожелал служить сначала при академической церкви и просил при этом определить его в академии на вакантную тогда должность эконома. В экономы, как было упомянуто, он был определен, но в посвящении к академической церкви преосвященный Григорий ему отказал, написав на прошении: «В постороннем священнике для академии не усматриваю нужды: есть кому служить, из своих. Мы, бывало, всегда служили сами, чтò и приличнее». Экономом бакалавр Зефиров оставался недолго; 30 мая того же года он был посвящен в священники к казанской Богоявленской церкви и оставил экономскую должность. Священный сан, принятый им на себя, в том же году послужил поводом к наложению на него новых ученых обязанностей; осенью, т. е. с началом нового курса, на него возложена была обязанность сверх патрологии преподавать еще пастырское богословие и гомилетику. Науки эти он преподавал потом до 1856 года. Гомилетику он недолюбливал и относился к преподаванию ее официально, но пастырское богословие привлекло к себе серьезное с его стороны внимание и он, как увидим, усердно трудился над разработкой этой науки. В 1856 году, по случаю увеличения числа наставников в академии, между ними произведен был новый передел предметов, отозвавшийся на занятиях бакалавра Зефирова очень неприятным для него образом: у него отнята была его любимая наука — патрология. По желанию ректора Агафангела, она вместе с библейской историей была поручена дослуживавшему пенсионный срок профессору Беневоленскому. Чтобы утешить обиженного этим бакалавр Зефирова, ректор посодействовал возведению его от 7 марта 1857 года (утвержден 18 мая) в звание экстраординарного профессора.

Профессор А. И. Беневоленский преподавал патрологию от 20 сентября 1856 по 26 апреля 1857 года, когда был уволен по прошению от службы. Он знал эту науку хорошо, потому что много занимался изучением святых отцов еще раньше, когда преподавал общую церковную историю, но теперь уже мало усердствовал для своей кафедры, как человек, обреченный на скорый выход из академии, и кое-как только дотягивал свое время, читая лекции прямо по Мёлеру. По выходе его на его место от 26 апреля 1857 года сначала временно, а потом осенью, с начала нового курса, в качестве штатного наставника был определен бакалавр Яков Васильевич Рудольфов. Библейская история, которую читал вместе с патрологией профессор Беневоленский, была отделена от этой кафедры к общей церковной истории[166].

С личностью Я. В. Рудольфова мы отчасти уже познакомились, когда рассматривали его как эконома академии. Человек он был вовсе не научный. Настоящее место его было бы на семинарской или епархиальной службе, но отнюдь не в академии. В бакалавры он попал единственно по благоволению к нему ректора Агафангела, которому он писал свое курсовое сочинение: «О причинах разделения главных раскольнических сект на многие мелкие толки» (напечатано в «Православном собеседнике» 1856 г. IV, 431; 1857 г. I, 54), труд в цензурном отношении безукоризненно приличный, но пустой и бездарный. По окончании курса ректор оставил его бакалавром, наряду с талантливыми его товарищами, А. И. Лиловым, И. М. Добротворским и А. П. Щаповым, не обращая внимания даже на то, что для него не имелось тогда даже вакантной кафедры; для него нарочно была выдумана упомянутая уже нами диковинная кафедра французского и еврейского языков, на которую его и посадили. Он сам стеснялся своим странным положением в академии и, как только профессор Беневоленский вышел из службы, поспешил определиться на его место. Неизвестно, как бы он стал преподавать, если бы ему не помог профессор М. М. Зефиров, предоставив ему все свои лекции по патрологии, которые он и читал студентам в течение всей своей службы, не делая в них никаких изменений. Для преподавания у него не было не только внутренних, но и внешних средств; читал он тихо, неразборчиво и скучно, вследствие чего в 1860-х годах к нему никто не ходил в аудиторию, за исключением дежурного студента, который вел дневную запись классного журнала. Он, впрочем, и не претендовал на особенное к себе внимание — являлся в класс, кланялся в сторону студентов, не глядя, сколько их там сидело, садился на кафедру и, тоже не глядя на слушателей, начинал читать и читал до звонка. Про него ходил даже такой анекдот: один из чередных по классу почему-то явился однажды в аудиторию почти уже под конец лекции, вошел и изумился — аудитория была пуста, а на кафедре сидел Я. В. Рудольфов и наедине добросовестно дочитывал свою лекцию. Над ним много посмеивались, но добродушно, так как он был безобидный и никому не вредивший человек. Не занимаясь наукой, он посвящал свою служебную деятельность больше посторонним должностям, которые нес в академии, — сначала секретарской, потом экономикой. Последняя должность его под конец и погубила. Уже на самом одре смерти, по сердоболию ректора Никанора, который желал его ободрить и утешить, он был возведен в звание экстраординарного профессора; это было 9 ноября 1868 год, а 3 декабря он скончался.

После него до преобразования академии по новому уставу патрология поручена была для временного преподавания профессору противораскольнического миссионерского отделения Н. И. Ивановскому. С преобразованием академии кафедра эта обновилась, получив нового наставника из студентов XIII курса Казанской академии Димитрия Васильевича Гусева.

Пастырское богословие и гомилетика.

Кафедра эта в самостоятельном виде явилась в академии только с 1854 года. До этого времени предметы ее разделялись между несколькими богословскими кафедрами. В начале 1850-х годов пастырскому богословию почему-то особенно посчастливилось в Киевской и Петербургской академиях: в Киеве вышла в свет I часть «Пастырского Богословия» архимандрита Антония Амфитеатрова (после архиепископа Казанского), в Петербурге в 1853 года — полная система науки архимандрита Кирилла, доставившая ему степень доктора богословия. В 1854 году очередь послужить этой науке дошла и до Казанской академии; с начала нового 1854/55 учебного года преподавание ее вместе с гомилетикой поручено было бакалавру патрологии М. М. Зефирову; в то же время преосвященный Григорий поручил ему составить полную систему пастырского богословия для издания в свет в качестве руководства для семинарий.

Обе вновь порученные ему науки он прочитывал в один год (другой употреблял на патрологию), занимаясь преимущественно пастырским богословием. Его курсовое сочинение о духовном пестунстве пастыря имело на эти занятия большое влияние. Избегая изложения слишком общих, чисто теоретических, выдуманных правил для деятельности пастыря, какими отличались известные до него системы пастырского богословия, он обратил особенное внимание на многочисленные и разнообразные требования, какие представляет пастырю сама действительная жизнь в разных частных случаях и комбинациях обстоятельств, стараясь подвести эти случаи и обстоятельства под более или менее общие классы и типы и найти для каждого из этих классов и типов ближе соответствующие жизни правила пастырского благоразумия. Вся наука по его программе разделялась на 3 части: первая, краткая и мало интересовавшая его, по избитости предмета, трактовала об общих качествах, требуемых от пастыря; вторая, самая обширная, названная пастырской педагогикой, говорила о частном и публичном руководствовании пасомых в разных случаях и обстоятельствах их жизни — обучении вере детей, наставлении малосведущих, суеверных, сомневающихся, порочных разного рода, об обязанностях пастыря как духовника, утешении скорбящих, примирении враждующих и т. д.; третья часть, пастырская литургика, содержала наставления пастырю относительно священнодействий разного рода. Курс этот он переделывал несколько раз, готовя в тоже время извлечение его для печати по заказу преосвященного Григория. Вследствие всегдашней строгой его взыскательности к себе, эта последняя работа двигалась у него очень медленно; он приготовил ее уже в 1859 году, когда преосвященный Григорий давно был митрополитом Петербургским, и послал ее в Петербург, но за скорою смертию преосвященного Григория она так там и пропала.

В 1856 году М. М. Зефиров должен был уступить патрологию профессору Беневоленскому и остался только при двух науках, но скоро ему пришлось оставить и их для нового предмета. Доселе все время службы при академии он пользовался прекраснейшей репутацией, как ученейший, умный и непоколебимо честный человек, неспособный ни на какие компромиссы и двуличности, способный скорее дозволить себе какую-нибудь жесткую резкость, чем покривить душой. При ректоре Иоанне положение его сразу поколебалось. Невзлюбивший «попов» ректор, вытеснив из академии бакалавра Ложкина, стать теснить и профессора Зефирова. К новому 1857/58 учебному году он перевел М. М. Зефирова на праздную тогда кафедру противобуддийского миссионерского отделения, и без всякой надобности, потому что ни у него, ни у Святейшего Синода не было даже и кандидатов для замещения богословской кафедры переведенного профессора, и преподавание ее предметов до конца курса пришлось поручить временно тому же профессору[167]. М. М. Зефиров подчинился этим распоряжениям и не вышел из академии, как В. В. Ложкин, хотя, будучи любимым священником богатого прихода и всегда желанным кандидатом на более обеспеченные законоучительские места в светских заведениях, с материальной стороны вовсе не нуждался в скудной академической службе; он остался служить при академии, потому что любил ее. По окончании курса в 1858 году ректор успел рассовать его прежние науки по разным рукам: гомилетику отдал преподавателю словесности, а пастырское богословие инспектору, читавшему нравственное богословие, в устранение же будущего недостатка в наставниках богословских предметов и для замещения уже имевшихся по ним вакансий послал в Святейший Синод ходатайство о назначении в академию новых наставников из лиц монашествующих. Но ходатайство это было удовлетворено не вполне: прислан был только один иеромонах Хрисанф, а между тем в 1859 году, после отказа ректора от кафедры догматики и перевода на нее инспектора Филарета, в академии снова почувствовался крайний недостаток в богословах; поэтому правлению опять пришлось прибегнуть в услугам того же профессор Зефирова, которого только лишь оттеснили от преподавания богословских предметов. От 24 октября ему снова было поручено временно преподавать пастырское богословие и вместе нравственное, которое читал прежде инспектор; над последней наукой ему пришлось работать вновь, так как он ее еще не преподавал, чтò было весьма для него нелегко, потому что в то же время он должен был усиленно работать для своей главной кафедры буддизма и монгольского языка, которые изучал прежде только еще во дни студенчества и как дилетант, а не специалист. Это временное преподавание пастырского и нравственного богословия ему пришлось нести на себе очень долго, до 1862 года, — до такой степени был велик тогда недостаток людей для богословских кафедр и до такой степени было бесцельно его устранение от штатного преподавания тех же наук, которые ему же нужно было поручить для преподавания нештатного.

Нравственное состояние его за все эти годы, начиная особенно с 1858 года, было конечно самое невыносимое, тем более что он страдал по обыкновению молча, редко допуская срываться с языка какой-нибудь фразе негодования или жалобы. В 1861 году это душевное состояние его наконец резко прорвалось наружу… Во время летних экзаменов в присутствии преосвященного Афанасия студенты плохо отвечали по нравственному богословию. Преосвященный сделал замечание профессору, заставляя его самого отвечать за студентов. «Но Зефиров, доносил ректор правлению от 17 июля, в духе пререкания отвечал Его Высокопреосвященству: я не отвечаю за студентов; не я экзаменуюсь. Тогда Его Высокопреосвященством лично ему, ректору, приказано внести этот ответ Зефирова в журнал правления». Сообщая об этом правлению, ректор присовокуплял, что Зефиров «и по нравственному богословию, и по буддизму неисправно ходил в последнее время в классы, как видно по журналам классическим»[168]. Проектированное ректором решение правления по этому делу гласило, что профессора Зефирова следует уволить от службы, на кафедру буддизма найти другого наставника, а на кафедру нравственного и пастырского богословия просить определить инспектора Томской семинарии иеромонаха Владимира в звании ординарного профессора. Но два члена правления, профессор Соколов и эконом бакалавр Рудольфов подали против этого решения особые мнения, что взыскание за проступок священника Зефирова, во внимание к его одобрительной службе, может быть ограничено только выговором, томского же инспектора Владимира надобно перевести в академию в звании только экстраординарного профессора. Мнения эти были внесены в представление к обер-прокурору, но с опровержением со стороны других членов правления, ректора и инспектора, находивших, что предложенное этими мнениями наказание ниже самого проступка и нарушало бы порядок службы, а перемещение иеромонаха Владимира с начальственной должности в семинарии на должность простого наставника академии в звании только экстраординарного профессора было бы для него обидно, так как должность инспектора семинарии сама по себе равняется званию экстраординарного профессора по статье 358 приложения III тома Свода законов. Представление было послано в Петербург 1 августа. От 22 сентября Святейший Синод в ответ на него предоставил академическому правлению рекомендовать на кафедру нравственного богословия другое лице, так как иеромонах Владимир перемещен уже был в инспекторы Петербургской академии, об увольнении же профессора Зефирова не упомянул ни слова. Ректор Иоанн был, видимо, недоволен этим и держал присланную бумагу у себя без движения до половины ноября, когда преосвященный сдал в правление обычные свои годичные аттестации наставников на их послужных списках, причем на списке Зефирова написал: «Не одобряется по причинам, изложенным в представлении правления от 1 августа господину обер-прокурору Святейшего Синода». После получения этих аттестаций ректор сдал в правление и синодальную бумагу с приложением к ней своего толкования, что в предложении о приискании другого наставника само собою уже заключается и другое — об увольнении Зефирова. Но члены правления не согласились с таким толкованием, и бумага пролежала без движения еще до половины января 1862 года. Тогда ректор решительно потребовал увольнения Зефирова. Секретарь правления И. П. Гвоздев все-таки еще и после этого протянул дело целый месяц, наконец, подал даже в отставку от секретарства и 16 февраля был уволен. Вслед за ним от 20 февраля вышел из членов правления профессор Соколов[169]. Преосвященный Афанасий, обеспокоенный доходившими до него известиями, что в правлении происходит что-то неладное, задержал дело об увольнении Зефирова еще на месяц с своей стороны. Уже 16 марта написан был решительный журнал правления, за подписью только ректора и нового секретаря, с постановлением правления — напомнить обер-прокурору Святейшего Синода, что 1 августа 1861 года правление просило об увольнении профессора Зефирова от преподавания не одного нравственного богословия, но и буддизма, а между тем в ответном на это предложении об увольнении его от последней кафедры не сказано, и просить о разрешении сего недоумения. Замечательно, что только теперь профессор Зефиров был уволен от преподавания нравственного богословия, чтò правление, согласно с ректорским толкованием синодального определения 22 сентября 1861 года, должно было сделать гораздо раньше. Вместе с новым представлением от правления к обер-прокурору послано было туда же объяснение и от профессора Зефирова, в котором он изъяснял все обстоятельства своего дела и свои отношения к академическому начальству[170].

Увольнение М. М. Зефирова сделалось в академии общим делом, и все с нетерпением ждали, как оно решится в Петербурге. Сам преосвященный был неприятно встревожен этим делом, внимательно пересмотрел все его документы и велел пополнить его справками о числе пропущенных Зефировым лекций. Таких лекций за 2 года оказалось всего 8 по всем трем предметам его преподавания, но к ним прибавлены были еще лекции, опущенные им в последнее время по болезни, числом 22, и вышло таким образом всего 30. В ожидании Петербургского решения прошло слишком много времени, а отношения между ректором и профессором Зефировым все продолжали обостряться. В конце мая наставники академии должны были по ежегодному порядку подавать письменные заявления о желании своем продолжать службу на следующий год, для чего им посылался из правления вместе с запросом о том подписной лист. Профессор Зефиров написал на этом листе: «Продолжать службу в академии при настоящем отце ректоре академии, архимандрите Иоанне, не желаю». Ректор даже смутился от такого решительного заявления, очень неудобного для него в настоящее время, после недавно только замятого дела по известной коллективной жалобе на него профессоров академии, продержал у себя подписной лист до 9 июня и пытался было даже свести дело на мировую, предложив профессору Зефирову, при свидании с ним, оставить все ссоры и заверяя, что преосвященный, при содействии его, ректора, простит свое оскорбление на экзамене, а этим и все дело кончится благополучно. Зефиров подивился такому неожиданному предложению, но отвечал отказом. В академии между тем давно уже ходили слухи, что ответная бумага на представление об увольнении Зефирова от 16 марта уже пришла, но почему-то задержана ректором. Сам преосвященный Афанасий от 7 июня справлялся в правлении, правда ли, что около 2 июня пришло решение по делу Зефирова; на эту справку не было никакого ответа. Ректор поспешил только донести преосвященному и обер-прокурору Святейшего Синода об отказе Зефирова от службы с присовокуплением к этому донесению справок о происшествии на экзамене 1861 года и о числе пропущенных профессором лекций.

Все тревожные ожидания разрешились уже 20 июля и самым неожиданным образом. Ректор сдал в правление разом две бумаги от обер-прокурора Святейшего Синода — и стало ясно, чтò это была за бумага, о которой ходили слухи в начале июня, и то, зачем она была задержана ректором, и из чего проистекали его уверенные обещания касательно благополучного окончания дела в примирительном разговоре его с профессором Зефировым. Первая из сданных бумаг, посланная из духовно-учебного управления от 5 мая и полученная по всей вероятности действительно не позднее начала июня, но помеченная ректором 10 июля, содержала ответ еще на представление правления от 16 марта: Святейший Синод, говорилось в ней, рассмотрев донесения правления о дерзком ответе священника Зефирова Его Высокопреосвященству, а с другой стороны, взяв во внимание отзыв ревизовавшего в 1860 году академию преосвященного Никодима о священнике Зефирове, как о хорошем преподавателе своего предмета, определением от 20 апреля постановил: профессор Зефирову сделать без внесения в формуляр выговор, с тем, чтобы, он испросил прощения в своем проступке у преосвященного, которому и предоставить, если он признает возможным, оставить Зефирова до усмотрения в занимаемой им должности… Преосвященный Афанасий, святитель благожелательный и христиански-добрый, конечно простил бы свою обиду и дело действительно могло бы кончиться очень легко для Зефирова, как и уверял ректор, если бы эта бумага не была последним задержана после отказа профессора служить с ректором в академии и не потеряла всей своей силы после нового представления правления от 9 июля. Вторая бумага, сданная ректором, заключала ответное распоряжение обер-прокурора от 29 июня уже на это последнее представление: обер-прокурор просил преосвященного уведомить его, при каких обстоятельствах мог быть дан дерзкий отзыв священника Зефирова о нежелании служить с ректором Иоанном. Священник Зефиров отказался дать объяснение такого отзыва самому правлению и послал его прямо к обер-прокурору от себя.

Окончательное решение всего дела последовало уже в ноябре 1862 года. От 5 ноября исправляющий должность обер-прокурора князь Урусов известил, что Святейший Синод, рассмотрев все обстоятельства дела, «нашел, что наставники, забывающие до такой степени обязанности подчинения и приличия, не могут быть терпимы в духовно-учебных заведениях, где они должны служить для юношества примером благонравия и кротости, а потому определением от 23 октября постановил: священника Зефирова уволить от духовно-училищной службы». 13 ноября состоялось и самое увольнение.

16 февраля 1863 года он определен был законоучителем 2 Казанской гимназии и началась его служба по ведомству министерства народного просвещения, которая, с небольшим только перерывом в 1869—1871 годы, когда он по избранию служил ректором в своей родной Тамбовской семинарии, продолжалась до конца его жизни, сначала до 1869 года в должности законоучителя гимназии, потом с 1871 года в должности профессора богословия Казанского университета. Но выйдя на другое поприще службы, он не порывал своей связи с академией, глубоко интересовался всеми ее делами, участвовал во всех ее торжествах и держался со всеми ее преподавателями, как свой человек, сослуживец. Небольшой кружок его академических сослуживцев-современников был, можно сказать, его единственным близким знакомством; у них он проводил все свободное время, участвовал в их семейных горестях и радостях и среди их теплого к нему участия отдыхал душою от всех своих житейских занятий и тревог. С 1864 года он принимал живейшее участие в нововозникшей крещено-татарской школе профессор Н. И. Ильминского, так что знал лично почти всех ее питомцев и следил за их последующей судьбой и за успехами их по заведыванию сельскими крещено-татарскими школами — отраслями Казанской. Школа эта была для него идеалом правильной постановки школьного образования среди инородцев, на который он потом постоянно ссылался, когда ему пришлось самому сделаться видным деятелем на поприще народного образования. С 1867 года по 1869 он состоял председателем Казанского уездного училищного совета и в этом звании принял деятельное участие в разрешении возбужденного тогда министерством народного образования спорного вопроса об образовании инородцев при помощи их собственных языков. По поводу этого вопроса, возбудившего обширную переписку и массу разных мнений, он написал обширное мнение в защиту системы, принятой в основу инородческого образования Н. И. Ильминским и осуществленной в его крещено-татарской школе. Мнение это, представляющее собою замечательную литературную работу, напечатано в «Сборнике документов и статей по вопросу об образовании инородцев», изданном в СПб. в 1869 году, и занимает в нем стр. 275-334.

Другие литературные труды его печатались в «Православном собеседнике»; их очень немного, потому что он не любил печататься, как и многие ученые его времени: это несколько поучений и речей по разным случаям, между прочим образцовая речь над гробом профессор Г. С. Саблукова («Собеседник» 1880 г. I, 321), и один обширный некролог другого профессора, И. М. Добротворского ( — 1883 г. III, 355). В 1874 году в «Душеполезном чтении» были изданы (ч. III, 250) записанные за ним две его публичные лекции о лице Иисуса Христа. В 1881 году Казанская академия избрала его своим почетным членом. В 188З году он сам сделался пожизненным членом общества вспомоществования ее бедным студентам и был избран даже в члены распорядительного совета этого общества, составившегося кроме него исключительно из профессоров академии.

На университетской службе он получил свои высшие награды — золотой кабинетский крест и знаки ордена святого Владимира 4 и 3 степени. Служба эта продолжалась по 1886 год: потом он вышел в отставку с пенсией и оставил за собой только законоучительство в ветеринарном институте, которое проходил с 1880 года вместе с университетской службой. Скончался в начале марта 1889 года после тяжкой болезни.

После увольнения профессора Зефирова преподавание пастырского богословия стало приходить в упадок. Наука эта была какою-то пристяжною к другим богословским наукам, более важным по своему содержанию и более симпатичным как для преподавателей, так и для студентов, и преподавалась только для формы и в свободное от других занятий время. Более других обращал внимания на ее разработку первый преемник профессор Зефирова, бакалавр А. И. Гренков, читавший ее вместе с нравственным богословием до 28 февраля 1867 года, когда, по известному предложению преосвященного Антония, должен был переменить ее на гомилетику. После этого пастырское богословие было присоединено к кафедре богословия обличительного — такой науки, которая по своему интересу еще более должна была подавить его, чем богословие нравственное. С 28 февраля 1867 года его преподавал или, точнее, заставлял студентов прочитывать по печатному руководству архимандрита Кирилла бакалавр обличительного богословия Н. П. Рождественский. После него с 11 февраля 1869 года оно досталось преемнику его бакалавру Н. Я. Беляеву. Уже при новом уставе оно соединено было с гомилетикой и вместе с нею составило довольно рациональную кафедру.

Такой же несчастной наукой в академии была и гомилетика или церковное красноречие, хотя и была пересажена в Казанскую академию прямо из Киевской, из места наибольшего ее процветания под уходом знаменитого Я. К. Амфитеатрова. Очень может быть, что ее с самого же начала успел убить ее первый профессор, известный отец Фотий Щиревский, о преподавании которого мы уже говорили; но, всего вероятнее, плохой успех ее зависел от того, что в Казанской академии очень рано получило рациональную и вполне научную постановку преподавания общей словесности. Казанская академия была с самого начала чужда того риторического направления в изучении словесности, которое легло в основу киевского церковного красноречия, и чем далее шло в ней это научное развитие словесности, тем ниже падала репутация киевской гомилетики — этого красноречивого памятника старой риторики в приложении к церковной проповеди. После профессор Фотия с 11 июня 1851 года по 3 сентября 1854 года церковное красноречие преподавал профессор Серафим Протопопов, первый виновник научной постановки в академии словесности, который успевал своим мастерским преподаванием оживлять каждую науку, достававшуюся ему в руки; но и он ничего не мог сделать с гомилетикой. Его гомилетические замечания и наставления были занимательны, полезны, но это были его личные замечания и наставления, в полезности и занимательности которых сама гомилетика была совершенно не причастна. Преобразовать ее в более научном направлении ему не удалось, вероятно за недостатком времени от других занятий, а может быть, и по другим «независящим» причинам. На тех же основах Амфитеатровской гомилетики преподавал эту науку и третий ее наставник, М. М. Зефиров (с 3 сентября 1854 года по 3 ноября 1858), а потому из нее ничего не выходило серьезного и у него.

В 1858 году, при известном переделе наук, ректор Иоанн спустил гомилетику из высшего отделения в низшее и присоединил, как мы видели, в кафедре общей словесности. Профессор словесности И. Я. Порфирьев, специально занятый своим собственным предметом, конечно, не мог обращать на нее вполне серьезного внимания и посвящал ей лишь весьма небольшое число лекций; тем не менее уже самое соединение этой науки с общей словесностью не осталось для нее без пользы и подействовало на нее живительно. Она стала освобождаться от своей старой семинарско-риторической исключительности, с теоретической стороны восполнилась понемногу новыми элементами из теории ораторской речи вообще, а, главное, впервые выступила на плодотворный для нее путь исторического изучения церковного проповедничества. Мы видели, что в период ее соединенного преподавания вместе с словесностью последняя в лекциях профессора Порфирьева и сама вступила на историческую дорогу и, сокращая свои теоретические отделы, год от году все более и более расширяла у себя отделы, относившиеся к истории литературы. В гомилетических лекциях профессор Порфирьев ограничивался одной историей русского проповедничества; преемники его расширили свои исторические очерки, захватив в содержание их и проповедничество древней православной церкви, и историю церковной проповеди на западе.

В 1867 году, по инициативе преосвященного Антония, гомилетика была снова переведена в высшее отделение академии и от 28 февраля итого года поручена А. И. Гренкову с тем, чтобы он читал и проповеди студентов[171]. В программе его на 1867 год выставлена была уже довольно полная история церковного проповедничества. Он скоро был переведен па педагогику (от 9 октября того же 1867 года). Вместо него на нравственное богословие и гомилетику в 1868 году поступил бакалавр Н. Я. Беляев, но и он оставался при этих предметах недолго — 11 февраля 1869 года перешел на кафедру основного и обличительного богословия. После этого до конца описываемого времени гомилетика находилась в руках только временных преподавателей. К вакату 1869 года экзамен по ней сдавал с студентами наставник греческого языка А. А. Некрасов, а в 1870 году наставник по кафедре буддизма и монгольского языка В. В. Миротворцев. Уже при новом уставе она вместе с пастырским богословием получила, наконец, постоянного наставника в лице кончившего в 1870 году курс бакалавра А. В. Вадковского.

Литургика и каноническое право.

За неимением наставников предметы эти долго не преподавались в I курсе академии. Уже в феврале 1845 года ректор Григорий решился разделить их между наличными наставниками и 7 февраля литургику или, как она тогда называлась, экклезиастику, поручил преподавать профессору Священного Писания и библейской археологии Антонию Радонежскому, а церковное право — бакалавру русской истории и еврейского языка Г. З. Елисееву[172]. И тот и другой были и без того обременены своими обширными предметами, а потому на эти новые науки употребляли очень мало времени. В течение целого года профессор Антоний успел прочитать из литургики всего 5-6 лекций о лицах, принадлежащих к составу церкви, о священных местах и временах и затем стал пробавляться чтением и пересказом сочинения Дебольского «Дни богослужения православной кафолической церкви». Бакалавр Елисеев начал свои лекции по канонике уже после ваката 1845 года и до начала 1846 года прочитал счетом 6 лекций, в которых вкратце изложил историю науки и очертил круг лиц и учреждений, в которых представлена в православной церкви церковная власть. Настоящий, штатный наставник того и другого предмета приступил к своим лекциям с января 1846 года. Это был известный уже нам бакалавр, потом профессор иеромонах Паисий Пылаев.

Как ни поздно начал он свои лекции и как ни мало было сделано по его наукам раньше него, при своей манере чтения, он успел прочитать первому курсу целую груду лекций и по литургике, и по канонике и выполнить программы их почти целиком. Этот курс у него все-таки был еще довольно сокращенный; после он преподавал свою литургику еще пространнее и по весьма широкой и сложной программе; — каноники в следующий курс ему уже не пришлось преподавать. Первому курсу он читал ее, вероятно, по киевским запискам протоиерея Скворцова в чисто догматической форме, даже без краткого обозрения источников канонического права и без всяких почти исторических указаний относительно развития действующих церковных учреждений и правил. Порядок изложение этой науки по его программе был тот же самый, что в записках по церковному законоведению протоиерея Скворцова. Программа литургики, поданная им в 1846 год на следующий II курс, занимает целых 12 страниц in folio мельчайшего письма. В качестве пособий для своих лекций он указал в ней: «Новую скрижаль», «Четии-Минеи», «О служении и чиноположениях православной церкви» — сочинения Дебольского, «Объяснение на литургию» — Дмитревского, «Памятники христианской древности» — Ветринского, Origines ecclesiasticae Bingami, Εὐχολόγιον Гоара, Thesaurus ecclesiasticus Sviceri и разные русские сочинения и статьи. Он действительно переписывал в свои тетради все, что только попадалось ему под руку, и все читал в классе целиком, часто повторяя одно и то же, только в другом изложении, пространнее или короче. Курс его заканчивался пространным обозрением всего круга богослужебных книг, которое в семинариях составляло тогда особую науку, преподававшуюся независимо от литургики. Литургика осталась за ним и после того, как он сделался профессором нравственного богословия, а потом инспектором. После перевода его в ректоры Тобольской семинарии, с лета 1854 года нравственное богословие и литургика достались преемнику его по инспекторской должности и кафедре, архимандриту Серафиму Протопопову. В 1854 году отец Серафим начал свой курс с нравственного богословия, отложив преподавание литургики до следующего учебного года, но осенью 1855 года был переведен из академии в ректоры Симбирской семинарии.

Каноническое право после отделения от литургики в 1846 году отдано было для преподавания бакалавру А. П. Владимирскому, который и читал его до самого выхода своего из академической службы на университетскую (до сентября 1850 года). Он разделял свою науку на две части: 1) общую, в которой излагались общие начала или основы церковного права, говорилось о церкви, как правовом организме, основании и характере церковного нрава и в общих чертах обозревались главные права церкви; 2) частную, содержавшую частное описание различных органов и отправлений правовой жизни церкви в такой же догматической форме, как в лекциях отца Паисия и в записках протоиерея Скворцова. Главной особенностью и главной заслугой его в преподавании каноники сравнительно с преподаванием его предшественника было развитие в его лекциях исторического элемента. Историческому обозрению церковного законодательства был посвящен целый и очень обширный отдел, в котором были обследованы: начатки церковного законодательства в первенствующей церкви, происхождение, содержание и каноническое значение апостольских правил и постановлений, распространение и умножение церковных правил в последующее время, история вселенских и поместных соборов и их правила, узаконения императоров, правила святых отцев и постановления греческих патриархов, затем общие собрания правил И. Схоластика и Фотия, труды М. Пселла, М. Властаря. К. Арменопула, толкование правил — труды И. Зонары, Ф. Вальсамона и А. Аристина, собрания правил в Русской церкви, ее собственное церковное законодательство и законы русских князей, царей и императоров относительно Русской церкви.

После его выхода из академической службы каноника была отдана профессору А. И. Беневоленскому. Он еще более расширил исторические отделы ее, но зато очень кратко обследовал положительное ее содержание, заменяя его чтением или передачею содержания самых памятников церковного права. Курсы его по канонике были вообще невелики. Большую часть времени он употреблял обыкновенно на преподавание более любимой им библейской истории, да кроме того вообще был постоянно обременен многопредметностью своих классных занятий. Не благоволившее к нему начальство сдавало на его руки всякие остаточные предметы, на которые не хватало людей, и канонику, и библейскую историю, и греческий язык в обоих отделениях, и немецкие классы, и священную герменевтику. Не имея возможности, а в последнее время и охоты подготовляться к лекциям, он целые классы по канонике употреблял на чтение самой Кормчей, или, например, в 1856 году под конец VI курса на чтение целого «Духовного Регламента» Петра Великого и уставов академического и семинарского. Он преподавал канонику до сентября 1856 года, когда эта наука снова была соединена с литургикой и передана преподавателю последней иеромонаху Диодору.

Бакалавр Диодор Ильдомский был, как известно, назначен в Казанскую академию на кафедру нравственного богословия и литургики от 6 ноября 1855 года на место архимандрита Серафима, но, приехавши в академию, застал нравственное богословие уже законченным и (16 января 1856 года) начал свои лекции прямо с литургики. С началом же 1856/57[173] учебного года, вместо нравственного богословия, ему дана была для преподавания каноника. В аудитории он правился, потому что держал себя просто, почти по-студенчески, но хорошим преподаванием не отличался. Литургику он читал по литографированным лекциям Петербургской академии, изредка только принося в аудиторию листки собственного произведения, и то в таком малом количестве, что их никогда не хватало до конца лекций; под конец класса он начинал растягивать чтение, но чрез несколько минут тщетных усилий все-таки обращался к студентам с откровенной просьбой: «Дайте журнал; не могу дотянуть до конца»; подписывал журнал и уходил. Так провел он весь учебный год, закончив в течение его чтение одной литургики. От 11 мая 1857 года он был переведен в Петербургскую академию и, сдав летние экзамены, выехал из Казани. До канонического права он так и не успел добраться. С начала следующего 1857/58 учебного года классы его были отданы на время бакалавру отцу Григорию Полетаеву, который должен был начать преподавание каноники, но на самом деле не начал, а в ожидании настоящего преподавателя занимал студентов лекциями по своему собственному предмету — Священному Писанию.

Дожидаться нового преподавателя пришлось довольно долго. Он был назначен уже 6 ноября 1857 года, а приехал еще позже, 10 марта 1858 года. Это был молодой бакалавр Михаил Яковлевич Предтеченский из только лишь кончивших в 1857 году курс воспитанников Петербургской академии. Он был родом из Тверской епархии, сын причетника, родился в 1833 году, до академии учился в Тверской семинарии; во время академического курса считался хорошим студентом, так что кончил курс пятым магистром (выше него кончили только такие его товарищи, как профессоры Петербургской академии И. Т. Осинин и И. Ф. Нильский, отец А. И. Парвов и отец В. А. Прилежаев, покойный протоиерей парижской православной церкви), тем не менее, не был человеком науки и тяготился своей ученой службой, особенно в Казани. Ректор Иоанн был очень не доволен сначала его поздним приездом и слишком большой потерей времени для преподавания каноники, а потом стал высказывать свое недовольство и его преподаванием. М. Я. Предтеченский вовсе не заботился о составлении лекций, а читал свою науку прямо по печатному курсу церковного законоведения архимандрита Иоанна. К экзамену студенты готовились по Скворцову. Сдав летний экзамен, он поспешил уехать в Петербург и уже не возвращался. Во время ваката известной запиской от 11 июля ректор перевел его с каноники и литургики на греческий и латинский языки; но потом, по окончании ваката, узнав, что он вовсе не желает возвращаться в академию и хлопочет о переводе в Петербургскую семинарию, от 2 сентября вошел об нем с следующей новой запиской в правление: «Принимая во внимание, что бакалавр Предтеченский, уволенный из академии на вакациальное время до 15 августа, до сих пор не явился в академию и даже никаким уведомлением не объяснил причины своего замедления; что его произвольное отсутствие из академии сопряжено с опущениями по службе и с лишним обременением других наставников, которым поручено преподавание его предметов; что и в самом начале своей службы он явился в академию, спустя 4 месяца после своего определения на службу; что во время отправления своей бакалаврской должности он не показал таких качеств, по которым можно бы желать продолжения его службы при академии; — я справедливым почитаю и вынужденным себя нахожу, в видах пользы академии, представить это обстоятельство на благоусмотрение высшего начальства и просить, дабы благоволено было уволить его, Предтеченского, из здешней академии». Сдавая эту записку, ректор сделал на ней карандашом надпись для канцелярии: «Журнал сегодня же, а завтра отправить». Посланное по этой записке представление правления, по всей вероятности, немало повредило бакалавр Предтеченскому; по крайней мере, перевод его в Петербургскую семинарию замедлился до 10 декабря 1858 года[174]. Он был определен там на класс физики и математики; но недолго служил и при семинарии; с 1860 года принял сан священства и служил сначала священником, потом протоиереем Вознесенской церкви в Петербурге. Скончался в начале 1883 года. Из сочинений его нам известны его «Беседы на праздники в честь иконы Божией Матери: Утоли моя печали» СПб. 1881 г.

По выходе его из академии, литургику и канонику поручено было временно преподавать инспектору Филарету, а для постоянного замещения этой кафедры ректор ходатайствовал о назначении в академию кого-нибудь из монашествующих лиц духовно-учебного ведомства. Инспектор Филарет начал свое преподавание с литургики и продолжал до нового 1859 года в течение первого полугодия VIII курса. Он читал какие-то киевские лекции о важности и необходимости богослужения, об устройстве храмов и их принадлежностях и о круге богослужебных книг. В конце года, видя, что на присылку нового наставника из монашествующих лиц надежды нет, а между тем, вследствие начавшегося бегства наставников из академии, число вакантных кафедр при ней все увеличивалось, ректор должен был, наконец, обратиться к выбору крайне нужного кандидата для замещения кафедры литургики и каноники из числа кончивших в прошлом году курс воспитанников самой Казанской академии. К этому курсу, который он считал еще Агафангеловским, а не своим, он явно не благоволил и никого из него не оставил при академии, хотя бакалаврские вакансии и были, были в курсе и талантливые люди. Главным корифеем этого курса, на которого пал теперь выбор архимандрита Иоанна, был А. С. Павлов.

Алексей Степанович Павлов, сын причетника Томской епархии, родился в 1832 году, образование до поступления в академию получил в Тобольской семинарии. По окончании в 1858 году академического курса был назначен на службу в Казанскую семинарию по классу общей и русской церковной истории, но служил в ней всего одно полугодие. В академию Святейшим Синодом перемещен от 11 марта 1859 года, но журнал о его перемещении в академическом правлении состоялся еще 30 декабря 1858 года, а потому, не дожидаясь синодального утверждения, правление допустило его к чтению лекций с самого начала 1859 года; 10 января была первая его лекция VIII курсу по предмету литургики о задаче и характере этой науки, и с этого времени начались его одушевленные курсы, впервые возбудившие в академии живой интерес к изучению обеих наук, считавшихся прежде одними из скучнейших в академическом курсе.

А. С. Павлов с самого начала выступил на кафедру с настоящим научным направлением и обнаружил себя даже вообще более ученым, чем профессором. Его занимали больше самостоятельные кабинетные работы, чем рядовые классные лекции, в которых нужно было передавать всякие сведения, и старые, и новые, и свои, и с чужих слов. Он любил работать, прокладывая в исследовании какого бы то ни было предмета непременно новые пути, открывая в нем новые стороны, еще не замеченные другими, и поправляя чужие исследования. Студенты говорили об нем, что он был постоянно заряжен научными новостями. Эта черта его ученого характера выражалась даже в манере его чтения лекций, ясной, экспрессивной, придававшей каждой мелочи и подробности какую-то особенную значимость. Понятно, что при таком характере своих работ он не мог вести обыкновенных методических курсов, каких требует преподавательская оффиция. Лекции его представляли собою ряд более или менее широких по содержанию, но в отношении к целой системе эпизодических монографий и шли с частыми перерывами. Направление этих лекций было историческое, какого держались и другие лучшие наставники того времени, времени сильнейшего возбуждения в академии исторического интереса.

Старая литургика — экклезиаетика — в его лекциях окончательно преобразовалась в церковную археологию. Предметами, на которых он долее всего останавливался в ее лекциях и которые более других были им обработаны, были: в обозрении разных богослужебных форм — церковное пение и подробная история богослужебных песней и канонов, в обозрении церковных служб — история литургий и совершение таинства Евхаристии, в обозрении священных времен — история праздников пасхи, пятидесятницы, праздников в честь мучеников, постов четыредесятницы и страстной недели, наконец в обозрении священных принадлежностей богослужения — обозрение символики древнецерковного искусства, история церковной архитектуры и живописи. Русской церковной археологии он мало касался. Литургика, несмотря на множество совершенных им работ по ее предмету, была у него менее любимой наукой, чем каноника, и разработывалась им менее самостоятельно, чем последняя. Главными пособиями для его лекций служили труды Бингама, Бинтерима, Denkwürdigkeiten aus der christlichen Archäologie Августа и др.

Канонику он с самого начала службы разработывал вполне самостоятельно. В первое полугодие употребляемого на ее преподавание учебного года он читал историю церковного права в греко-римской империи, довольно систематически знакомя студентов с историей памятников этого права, взаимных отношений между церковию и государством и с характером имущественных и судных прав церкви в греко-римской империи в их тоже историческом развитии. Второе полугодие все посвящалось историческому обозрению русского церковного права, особенно в древней России. Соловецкая библиотека, заключающая в себе несколько драгоценных материалов по этой части, заняла все его внимание и дала ему возможность сделать даже много новых научных открытий, послуживших первым фундаментом его ученой известности. История русского церковного права была обозреваема в его курсах почти сполна с древнейших времен до XVIII в. включительно; но особенное внимание в своих работах он обращал на исследование древних церковных уставов русских князей, на редакции славянских переводов номоканона и на историю церковного вотчинного права.

Постоянно занятый учеными работами, он избегал всяких посторонних занятий в академии и вне ее; сверх своей постоянной должности, некоторое время он преподавал только немецкий язык, в 1860 году был секретарем внешнего правления, да уже под конец своей службы в академии, из-за недостатка средств к содержанию после женитьбы (в январе 1863 года), зимой 1863 год взял на себя уроки русского языка в Мариинском женском училище (теперь I женская гимназия). В начале 1864 года он задумал перейти из академии в университет, где по уставу 1863 года положено было, в числе нескольких других новых кафедр, открыть новую кафедру церковного права. Юридический факультет, к которому эта кафедра была причислена, для замещения ее достойным кандидатом прежде всего обратил свое внимание на ближайшего академического канониста. В продолжение около месяца до его избрания в совете университета на лекции его в академию для личного знакомства с его преподаванием ходили профессора университета, декан юридического факультета Ю. А. Микшевич и А. В. Соколов — довольно характерная черта тогдашних отношений между академией и университетом. В феврале 1864 года состоялась его баллотировка в совете, после которой он прямо допущен был в университете к преподаванию в звании доцента. Сначала он рассчитывал, что будет послан для приготовления к своей кафедре за границу, и потому от 19 марта заявил академическому правлению, что совсем оставляет академию, но потом, будучи допущен к чтению лекций и без посылки за границу, переменил это заявление и в апреле на годичном запросе правления наставникам академии об их намерении продолжать службу в будущем году написал, что продолжать свою службу при академии «желает со всем усердием, несмотря на переход в университет», о том же написал и к обер-прокурору Святейшего Синода, прося дозволить ему проходить службу при обоих заведениях. Но просьба эта не была уважена. Когда от обер-прокурора пришел об ней в академическое правление запрос, ректором академии был архимандрит Иннокентий, враг всяких переходов из духовно-училищной службы в светскую. По его мысли, правление от 17 мая ответило на присланный запрос резким мнением, что означенная просьба бакалавра Павлова не заслуживает внимания, потому что раньше он уже заявил совсем другое намерение, притом же от такого развлечения его сил на два заведения может пострадать и самая служба его при академии, а потому для академии лучше назначить на его место другого бакалавра из имеющих кончить в этом году курс студентов. От 16 июня Святейший Синод уволил его пока только из духовного звания в светское. Получив об этом указ, правление почло нужным снова настоять на своем мнении об увольнении его от академической службы, выражая на этот раз сомнение даже в его благонадежности, ибо до 23 июня он не был и на публичном экзамене в академии. Нужно заметить при этом, что накануне экзамена он прислал медицинское свидетельство о своей болезни. От 17 сентября он был уволен и от духовно-училищной службы[175].

Одновременно с делом об его увольнении началось и потом долгое время тянулось любопытное дело о взыскании с него полученного им на духовно-училищной службе классного оклада по степени магистра богословия[176]. Взыск этих денег вошел в употребление еще с конца 1850-х годов, как известно, с целью удержать служивших по духовно-учебному ведомству от перехода в другие, светские ведомства. 16 июня 1864 года, извещая академическое правление об увольнении бакалавра Павлова из духовного звания, обер-прокурор Святейшего Синода потребовал от правления мнения и о полученном им, Павловым, классном окладе. От 31 июля правление мнением своим положило не взыскивать этого оклада во внимание к свыше пятилетней службе Павлова по духовно-учебному ведомству. Но Святейший Синод определением от 20 ноября не принял этого мнения и назначил с Павлова взыск означенных денег за все время его пользования магистерским окладом в размере 577 рублей 74 3/4 копейки, о чем предложением обер-прокурора от 7 декабря и дано было знать академическому правлению. Пораженный таким решением, А. С. Павлов подал в совет университета прошение об исходатайствовании ему освобождения от такого непосильного взыскания, присоединив к этому прошению сильное объяснение. Он писал, что никакого обязательства вступить в священную службу, на основании которого делается взыск, он никогда не давал, что и духовно-училищной службы сам собою не оставлял, напротив, при самом поступлении на университетскую службу дважды изъявлял желание оставаться по-прежнему на академической кафедре, но в ответ на эти заявления получил только уведомление, что уволен от академии; что наконец сам Святейший Синод в указе своем 27 августа 1863 года, по поводу особого отношения министра народного просвещения к синодальному обер-прокурору о содействии к замещению вновь открытых при университетах кафедр богословия, выразил уже готовность содействовать министерству к замещению упомянутых кафедр лицами своего ведомства, — новое же распоряжение о взыске с лиц духовно-учебного ведомства, переходящих на университетскую службу, будет очевидно не содействием, а значительным препятствием к исполнению намерений министерства. По содержанию этого прошения министр, по ходатайству попечителя Казанского округа, входил в сношение с обер-прокурором Святейшего Синода, но Святейший Синод и теперь (от 8 декабря 1865 года) не согласился отменить своего решение[177]. Первый пункт прошения Павлова, состоявший в указании на то, что он не давал никакого обязательства принять со временем священный сан и вообще оставаться в духовном звании, вызвал только новое строгое распоряжение Святейшего Синода, чтобы академии при выпуске своих воспитанников не пренебрегали впредь своею обязанностию непременно брать с них такие обязательства. А. С. Павлов находился в это время за границей, куда был послан с ученою целью в 1865 году на годичный срок; оттуда в феврале 1866 года он снова подавал прошение об освобождении его от взыска и на этот раз наконец достиг своей цели: определением от 28 ноября 1866 года Святейший Синод оставил сделанный на него начет без взыскания «по вниманию к его усердной и полезной службе и стеснительному его положению»[178].

В университете он скоро сделался видною ученою силою; в 1867 году он был возведен уже в звание экстраординарного профессора. В 1869 году состоялся переход его в новороссийский университет в звании ординарного профессора. Здесь он служил по июнь 1875 года, затем перешел в Московский университет, в котором служит доселе. Докторский диплом имеет от Новороссийского университета. По государственной службе состоит в чине тайного советника, имеет ордена святого Владимира 3 степени, Станислава и святой Анны 1 степени. По своим научным заслугам состоит членом-корреспондентом Императорской Академии наук, членом археографической комиссии и разных ученых обществ русских и одного иностранного, — константинопольского Ελληνϰὀς φιλολογιϰὀς Σύλλογος. В 1881 году Казанская академия тоже избрала его своим почетным членом.

Учено-литературная деятельность, доставившая ему солидную ученую известность, весьма обширна. С большею подробностию мы перечислим здесь те его труды, которые напечатаны в бытность его в Казани на академической и на университетской службе (в Казанском университете он работал пока главным образом по академическим же материалам). Первым печатным трудом его был отрывок из его курсового сочинения на степень магистра 1) «Происхождение раскольнического учения об антихристе» («Православный собеседник» 1858 г. II, 138, 262); за ним следовали статьи разнородного (литургического и исторического) содержания: 2) «Древние русские пасхалии на осьмую тысячу лет» («Православный собеседник» 1860 г. III, 331); 3) «О причетниках двоеженцах» («Руководство для сельских пастырей» 1860 г.); 4) «Древние христианские праздники в честь мучеников» («Странник» 1860 г. июль); 5) «Страстная неделя» («Духовная беседа» 1860 г. № 14); 6) «О празднике пятидесятницы» (там же); 7) «Земское (народное и общественное) направление русской духовной письменности в XVI веке» («Православный собеседник» 186З г. I, 292; II, 364). После перехода, в университет его литературные работы специализировались и сосредоточились исключительно в области канонического права. Таковы были его исследования: 8) «О кормчей инока-князя Вассиана Патрикеева» («Ученые записки Казанского университета» 1864 г. I, стр. 489-498); 9) «Личные отношения супругов по греко-римскому праву» (там же 1865 г., стр. 89); 10) «Об участии мирян в делах церкви с точки зрения православного канонического права» — речь на университетском акте (там же 1866 г., 481-526); 11) «Первоначальный славяно-русский номоканон» (там же 1869 г. приложение стр. 1-100). Сочинение это, вместе с исследованием о кормчей Вассиана, открыло целый ряд капитальных работ по разработке памятников русского церковного права, которой А. С. Павлов еще в академии посвятил свое особенное внимание. «Несмотря на небольшой объем, говорится о последнем сочинении в «Курсе церковного права» профессора Бердникова[179], оно имеет большую научную ценность. Оно пролило свет на первоначальную историю нашей славянской кормчей и распутало многие запутанные вопросы, к которым она подавала повод». Академия наук удостоила это сочинение одной из своих премий. Это было последнее Казанское его сочинение. Кроме перечисленных сочинений, работая над рукописями Соловецкой библиотеки, он издал за это время несколько ценных древних памятников; таковы: «Церковно-судебные определения Киприана митрополита новогородского XVII века» («Православный собеседник» 1861 г. III, 335); «Послание старца Елеазарова монастыря Елеазара к великому князю Василию Иоанновичу» (там же 1863 г. VI, 337); «Послание Геннадия новгородского к московскому собору 1490 года» (там же 1863 г. I, 476); «Три доселе неизданные послания князя Андрея Курбского» ( — 1863 г. II, 156, 343, 451, 550); «Полемические сочинения инока-князя Вассиана Патрикеева» ( — 1863 г. III, 95, 180); «Апокрифическое слово о судиях и властелях» ( — 1864, I, 365); «Два послания великому князю Михаилу Ярославичу тверскому константинопольского патриарха Нифонта и русского инока Акиндина о поставлении на мзде» ( — 1867 г., II, 236); в V т. «Летописей» Тихонравова изданы им же: «Путешествие инока Михаила ко святым местам»; «Повести о скверном бесе»; «Плач городецких раскольников при постройке единоверческой церкви». Издание новых памятников русской старины всегда составляло видную сторону его ученой деятельности и в последующее время после отъезда из Казани. За это последующее время мы перечислим более важные труды из его обширной учено-литературной деятельности.

1) «Исторический очерк секуляризации церковных земель в России (1503-1580 годы)» — монография, напечатанная в «Записках Новороссийского университета» 1871 года и удостоенная Академией наук Уваровской премии; 2) «Номоканон при большом требнике, изданный вместе с греческим текстом, до сих пор неизвестным, и с объяснениями» («Записки Новороссийского университета» 1872 г. т. VIII, 1-240), сочинение, тоже удостоенное академической премии; 3) «Еще наказный список по Стоглаву» (там же 1873 г. т. IX); 4) «Отрывки греческого текста канонических ответов митрополита Иоанна II» («Записки Императорской Академии наук» 1873 г. т. XXII, приложение № 5); 5) «Заметки о греческих рукописях канонического содержания в Московской синодальной библиотеке» (Одесса, 1874 г.); 6) «Замечания на программу издания в русском переводе церковных правил с толкованиями» (Одесса, 1875 г.) и 7) «Новый перевод толкований на церковные правила» («Православное обозрение» 1876 г. кн. 4, 730); 8) «Критические опыты по истории древнейшей греко-русской полемики против латинян» — обширное сочинение, написанное для Академии наук по поводу «Историко-литературного обзора полемических сочинений против латин» А. Н. Попова, и полное новых литературных открытий (напечатано из XIX отчета Академии о присуждении Уваровских премий. СПб., 1878 г.); 9) «Теория восточного папизма в новейшей русской литературе канонического права» («Православное обозрение» 1879 г. кн. 11-12); 10) «Памятники древнерусского канонического права», изданные в VI томе «Русской Исторической библиотеки» (СПб., 1880); 11) «О сочинениях, приписываемых русскому митрополиту Георгию» — открытое письмо Е. Е. Голубинскому («Православное обозрение» 1881 г. кн. 2, 344 и отдельно: М., 1881); 12) «Вопрос о ереси жидовствующих» — ответ господину Иловайскому («Современные Известия» 1884 г.); 13) «Книги законные, содержащие в себе в древнерусском переводе византийские законы земледельческие, уголовные, брачные и судебные» (М., 1885); 14) «50-я глава кормчей книги» (М., 1887 г.); 15) «Неизданный памятник церковного права XII века» («Журнал Министерства Народного Просвещения» 1890 г. октябрь и отдельно СПб., 1890 г.); 16) «По поводу некоторых недоумений в науке церковного права» («Чтения Общества любителей духовного просвещения» 1891 г. май-июнь и отдельно).

После А. С. Павлова кафедру литургики и каноники занял один из его лучших слушателей, бакалавр Илья Степанович Бердников. По происхождению он из Вятской епархии, сын сельского причетника, родился в 1841 году, образование получил в Вятской семинарии и Казанской академии, в X ее курсе. По окончании академического курса со степенью магистра в 1864 году он был назначен от 20 ноября того же года на свою кафедру и 9 декабря вступил в должность, но по позднему времени, когда студенты должны были готовиться уже к рождественским экзаменам, лекций в этом году не начинал. Первая лекция его по литургике была 9 января 1865 года, и с этого времени началось его спокойное, неторопливо-методическое преподавание, обещавшее с первого же года полезную и прочную постановку вверенных ему наук в академическом курсе, какой эти науки, особенно каноника, на самом деле при нем и достигли. Академическое начальство высоко ценило его службу, так что всего через четыре с половиной года по вступлении на должность от 3 мая 1869 года он был возведен уже в звание экстраординарного профессора. При преобразовании академии в 1870 году по новому уставу, когда кафедра его разделилась на две самостоятельных кафедры, он остался профессором одного канонического права, которое продолжает преподавать и доселе.

Литературных трудов до 1870 года, за своими работами по аудитории, он напечатал немного. В 1868 году напечатана была его публичная лекция в пользу братства святителя Гурия под заглавием: «Церковные братства в виду современных потребностей православной церкви и общества» («Православное обозрение» 1868 г. кн. 4, стр. 410-433); потом в 1869 году статья: «О символических знаках и изображениях на христианских археологических памятниках» («Православный собеседник» 1869 г. II, 225, 343).

Миссионерские предметы и миссионерские отделения.

Открытию миссионерских отделений, составлявших видную особенность Казанской академии, предшествовал, как было уже сказано отчасти в общем обзоре академического курса, длинный девятилетний период подготовки к их окончательной организации, в течение которого академия для осуществления своего миссионерского назначения довольствовалась пока только преподаванием инородческих языков. Поэтому мы должны рассмотреть сначала ход миссионерского образования в этот подготовительный период времени.

Изучение миссионерских языков началось, как мы видели, в январе 1845 года при содействии профессоров Казанского университета А. К. Казем-Бека и А. В. Попова. На турецко-татарский язык к профессору Казем-Беку записались студенты I курса Н. Ильминский, Е. Ляпустин, М. Бобровский, Г. Соколов, П. Политов, А. Мальхов, М. Ушенский, А. Агровский и М. Емельянов, II курса Я. Попов и И. Подарин; из них изучать арабский язык вызвались только двое — Ильминский и Подарин; но профессор Казем-Бек татарским языком почти вовсе не занимался, а с самого же начала своего курса преподавал исключительно арабский язык, диктовал студентам свою грамматику этого языка, составленную по мухаммеданской системе, и под конец курса переводил с ними басни из хрестоматии Болдырева; по-татарски переводили несколько из Евангелия. На монголо-калмыцкий язык к профессору Попову поступили из I курса А. Бобровников и А. Никсанов, из II курса С. Щапов, И. Алфионов и Н. Соколов[180]. Преподавание профессоров университета изучением указанных языков и ограничилось; только мимоходом и к слову при переводах они сообщали иногда разные отрывочные сведения по истории, этнографии и религии — один арабов, другой монголов и калмыков. Несмотря, впрочем, на такое еще неустроенное преподавание и краткость времени (1 1/2 года), новые классы по окончании I курса успели выпустить несколько наставников инородческих языков для семинарий и двоих преподавателей для самой академии, Н. И. Ильминского и А. А. Бобровникова. Около этих замечательнейших личностей в истории Казанской академии долгое время вращается потом вся история миссионерского образования не только в самой академии, но и в целом академическом округе. Кроме классных занятий, оба они ознаменовали свою деятельность важными трудами, имевшими большое влияние и за стенами академии. Мы рассмотрим их деятельность пока до 1854 года, когда последовало открытие самых миссионерских отделений при академии.

Биографии Н. И. Ильминского мы уже касались в истории его штатных кафедр — истории философии и естественных наук. Татарского языка, который сделался после чуть не природным его языком, до академии он вовсе не изучал, хотя в его родном Пензенском училище этот язык и преподавался. В академии ему пришлось поэтому начинать его изучение прямо с азбуки, но, благодаря своему сильному лингвистическому таланту, он скоро овладел не только арабским языком, который преподавал Казем-Бек, но отчасти и татарским, и в старшем курсе своими знаниями по классу профессора Казем-Бека успел обратить на себя серьезное внимание как этого профессора, так и ректора Григория, который начал пристально следить за успехами будущего ориенталиста. По окончании курса класс арабского и татарского языков сделался бесспорным достоянием молодого ученого. Но академическое начальство не могло его назначить прямо на эту кафедру, потому что она не числилась в штате академии и замещалась доселе профессор Казем-Беком бесплатно. Мы уже говорили о том, какие комбинации придумывало академическое правление для избежания этого затруднения и сколько разных наук должен был читать новый бакалавр-ориенталист только для того, чтобы быть обеспеченным каким-нибудь штатным окладом, хотя бы даже в ущерб своей настоящей специальности. Специальность эта требовала от него много энергии и труда, потому что, как ни успешно он изучал ее на своей студенческой скамье, но изучал всего только полтора года. А между тем разные местные нужды Казанского края, встревоженного тогда массовыми отпадениями крещеных татар от церкви, скоро вызвали его на практическое поприще, на котором ему потребовалось самое близкое знание татарского языка и быта.

А. А. Бобровникову его специальность досталась легче и скорее. В истории математической, штатной его кафедры мы уже упоминали, что монгольский язык был для него почти природным. Отец его, известный автор монгольской грамматики и давнишний миссионер среди бурят, свободно говорил по-бурятски, а мать была едва ли не природная бурятка, по крайней мере, с родными своими постоянно говорила по-бурятски. Кроме того, дом его отца в Иркутске был постоянным даровым пристанищем для приезжих бурят, и между ними на ночлеге в батюшкиной кухне можно было вдоволь наслушаться монгольских песен и сказок. Еще до академии А. А. Бобровников был довольно знаком и с буддийским вероучением. Рассказывают, что профессор философии Смирнов-Платонов, после прочтения одного его сочинения, сочел его великим знатоком тогда еще мало знакомой в духовных заведениях философии Гегеля, и был очень удивлен, узнав от самого автора, что он не знает ни Гегеля, ни даже немецкого языка; дело объяснилось тем, что юный философ сошелся с великим мыслителем Германии на почве буддийской философии. В академии он занимался монгольским языком еще раньше введения его преподавания в академический курс. В октябре 1843 года он подал в правление прошение, чтобы для этих занятий ему купили монгольскую грамматику, хрестоматию Ковалевского и лексикон Шмидта. На журнале о покупке этих книг из университета преосвященный Владимир написал: «Я бы думал, не полезнее ли будет, если можно, сему студенту ходить и на лекции по сему языку в университет». По получении дозволения на то от университета, с зимы того же года Бобровников стал постоянно ходить в университет на лекции профессора Ковалевского[181]. Кроме слушания лекций, он добывал в университете у профессора Ковалевского монгольские книги. Сам преосвященный Владимир интересовался его успехами в монгольском языке и, несмотря на свое незнание этого языка, на полукурсовом экзамене 1843 года нашел средство проверить его успехи. Для этого он воспользовался присутствием тогда в академии известного китайского миссионера, архимандрита Даниила; задавая притом Бобровникову переводить на монгольский язык разные русские слова, между прочим спросил, как будет по-монгольски «печка»; Бобровников смолчал, и владыка принял это молчание за лучшее доказательство добросовестности его прежних ответов, чем даже подтверждение их верности отцом Даниилом, потому что у монголов печек нет, не должно поэтому быть и названия печки.

После официального открытия кафедр языков, студент Бобровников засел за изучение монгольского и калмыцкого языков вплотную. Кроме академических лекций профессор Попова, он продолжал посещать и университетские лекции по истории и литературе монголов. С монгольскими книгами он не расставался даже в аудитории на лекциях по другим предметам; засунет книгу в парту и тихонько ее читает. Профессоры иногда жаловались на него ректору; ректор Григорий принимал, конечно, сторону профессоров, по обычаю грозно распекал невнимательного студента, но заметно щадил его и многое спускал ему с рук. Однажды профессор Фотий пожаловался, что Бобровников спал на его лекции. Ректор призвал виновного к себе и начал было грозный допрос: «Вы спали на лекции отца Фотия?» — Спал, Ваше Высокопреподобие, — отвечал Бобровников с таким комическим добродушием, что вся суровость грозного начальника исчезла пред ясностью факта; он улыбнулся, махнул рукой и поспешил поскорее удалиться. Ректор Григорий вообще относился к Бобровникову очень внимательно, давал ему средства заниматься его специальностью, заботился об его здоровье, весной 1845 года выпросил для него с несколькими больными его товарищами дозволения у преосвященного Владимира жить в загородном архиерейском доме на даче и во время одного посещения здесь студентов согласился пораньше дать Бобровникову тему для курсового сочинения по буддизму, приняв во внимание трудность и новость предмета. Тема была широкая, обнимала разбор всего буддийского учения. Бобровников работал над нею до конца курса, вставая в 4 часа утра и не покладая рук до позднего вечера. Нужно было прочитать массу книг, разобраться в крайне фантастической терминологии буддийской философии и формулировать эту философию в научной форме — все это была работа совершенно новая и для молодого студента непосильная. Написав до 200 страниц, Бобровников не дошел даже до половины ее, а начал харкать кровью. Уже доктор академии Н. А. Скандовский заставил ретивого труженика несколько сузить тему. Это было уже перед великим постом 1846 года. В виду краткости времени до конца курса, Бобровников решился ограничиться только исследованием одной части буддийской морали: «О различии между христианским и буддийским учением о любви к ближним», и в течение великого поста кончил свою работу. Обширные извлечения из первоначальной редакции его сочинения, которым он пользовался потом на своих лекциях студентам, изданы в статье об нем Н. И. Ильминского[182]. Благодаря только содействию ректора Григория, он, как было упомянуто, попал и на свою академическую кафедру.

Как высоко ценил ректор его знания и талантливость, видно из того, что он почел возможным, еще до окончания курса, дать ему весьма трудное ученое поручение. Для преподавания монгольского и калмыцкого языков в семинариях и в самой академии необходимы были руководства. По монгольскому языку такие руководства были, по калмыцкому же нет. С предложением помочь этому недостатку ректор первоначально обратился было к профессору Попову, который давно уже занимался собиранием материалов для калмыцкой грамматики; но условия, какие предложил профессор относительно вознаграждения за свой труд, оказались слишком тяжелыми. После этого ректор, ничтоже сумняся, обратился с своим предложением прямо к студенту Бобровникову. Бобровников после некоторого колебания согласился, но для предварительного более близкого знакомства с калмыцким языком выпросил себе ученую командировку в калмыцкие степи. К окончанию его курса от обер-прокурора Святейшего Синода получено было уже и самое разрешение (от 20 июня 1846 года) как на составление им калмыцкой грамматики, так и на командировку в степи сроком на три месяца, с выдачей на проезд и содержание 130 рублей из экономических сумм академии. Правление, сделав все нужные распоряжения относительно этой командировки, обязало его своею инструкциею, чтобы он, 1) сколько можно, глубже изучил калмыцкий язык в лексическом и грамматическом отношениях, в возможной полноте выяснил сходство и различие между книжным, ученым калмыцким языком и живым, разговорным, и между языками калмыцким и монгольским; 2) возможно обстоятельнее изучил буддийское исповедание калмыков в его догматах и обрядах; наконец 3) приобрел возможно полное понятие об их нравах и обычаях, их нравственном, домашнем и общежительном состоянии. Для удобнейшего выполнения этих задач, по мысли профессора Попова, инструкцией указаны были самые пункты, где он должен был долее останавливаться — хурул Хотоутовского улуса князя Тименева близ Астрахани и ставка князя Тундутова, владельца Мало-дербетевского улуса в 70 верстах от Сарепты. Все время пребывания в степях он должен был вести ученый дневник, а по возвращении представить отчет о своих занятиях и расходах. Правление с своей стороны вверило его покровительству пред местными светскими властями Астраханского преосвященного Евгения[183].

12 июля Бобровников отправился в свой путь. При тогдашних плохих средствах передвижения путь этот был очень нелегок. Поездка его продолжалась три месяца, и из этого количества времени на одну езду он должен был употребить целых 36 дней. Часть остального времени он провел в Царицыне и Астрахани и 33 дня в степях у калмыков. В течение такого короткого времени он успел наделать столько дела, сколько мог сделать только самый неутомимый и талантливый человек. 20 декабря им уже представлен был и самый отчет о поездке, в котором, кроме описания изо дня в день своих занятий, он нарисовал яркую картину религиозного состояния калмыков, их буддийско-шаманских верований, богослужебных обрядов, суеверий и устройства иерархии, потом в сильных и метких чертах выяснил причины слабости между ними христианской миссии, крывшиеся в их религиозном индифферентизме, сильной привязанности к своей народности и кочевому быту, в упорном противодействии христианству со стороны их зайсангов и гелюнов, в совершенном незнании их языка в среде православного духовенства, в неимении переводов на этот язык христианских книг, в неспособности самого языка к выражению отвлеченных предметов, и, наконец, вкратце выяснил филологические особенности калмыцкого языка сравнительно с особенностями языка монгольского[184]. Этот мастерски составленный отчет привел академическое правление в такой восторг, что секретарь конференции профессор Гусев, читая на акте 8 ноября 1847 года обычный отчет о состоянии академии за минувший учебный год, почти половину своего чтения занял извлечениями более занимательных мест из рукописи Бобровникова. Академия видимо гордилась своим ученым питомцем и старалась выставить его труд перед публикой. Ничтожных средств, данных Бобровникову на поездку, не достало. При всей своей экономии, он должен был занять в Астрахани 50 рублей из семинарских сумм. Правление академии приняло этот долг на себя и на покрытие его исходатайствовало у Святейшего Синода прибавочную ассигновку к прежним 130 рублей. Таким образом, вся трехмесячная ученая командировка Бобровникова обошлась всего в 180 рублей.

По возвращении в Казань, молодой ученый принялся за свою главную работу — за составление грамматики. Для необходимых справок по калмыцкому языку он успел раздобыться в степях живым материалом в лице одного мальчика калмыка, Ачирки, которого подарил ему один из калмыцких владельцев. Это был живой, веселый и разговорчивый ребенок-сирота. Бобровников держал его у себя несколько месяцев, но в начале 1847 года еще зимой, несмотря на все уговаривания остаться в Казани, калмычонок покинул своего нового господина и воротился в свои родные степи с какими-то земляками. Другим помощником Бобровникова был его приятель, ученый монгол Банзаров, с которым он сошелся еще во время слушания лекций в университете.

Вскоре по возвращении Бобровникова, от обер-прокурора Святейшего Синода пришло (от 10 октября) утверждение новых бакалавров в их должностях. Назначив им уже известные нам штатные кафедры и дозволив сверхштатное преподавание языков, бывших главною их специальностью, Святейший Синод вместе с тем изъявил свою совершенную признательность профессорам Казем-Беку и Попову за их безмездные и плодотворные труды по преподаванию в академии и выражал надежду, что они не оставят молодых своих преемников без руководства и по увольнении своем от академической службы. Оба профессора изъявили на это свою полную готовность. Профессор Казем-Бек от 2 декабря писал правлению, что бакалавр Ильминский ходит к нему для усовершенствования в своем предмете каждую неделю по субботам еще с половины октября и что он с своей стороны готов с удовольствием продолжать свои занятия с ним и, пожалуй, еще с студентами старшего отделения академии. Профессор Попов от 18 ноября писал о Бобровникове, что, по своему знанию монгольского и калмыцкого языков, он «может с пользою преподавать студентам первые начала означенных языков: грамматика и легкие переводы с языков монгольского и калмыцкого могут быть только предметом его занятий»; впрочем, охотно обещался давать ему по два урока в неделю. Профессоры, как видится, не совсем были довольны тем, что их так скоро нашли возможным заменить их учениками, особенно профессор Попов, питавший к своему слушателю — Бобровникову — чувства какого-то ученого соперничества и особенно недовольный им за то, что тот принял на себя труд написать калмыцкую грамматику, над которой профессор давно уже работал сам; в разговорах с общими знакомыми он не раз высказывал свое неудовольствие на Бобровникова, представляя его каким-то выскочкой. Ректор понимал все эти отношения; 9 декабря правление решило: так как по обеим группам восточных языков студенты изучают теперь именно только первые начала этих языков, то, не беспокоя господ ученых профессоров университета такими невысокими занятиями, благодарить их за высказанную ими обязательную готовность содействовать пользам академии и допустить к преподаванию означенных языков бакалавров Ильминского и Бобровникова; для усовершенствования же их — бакалавров — приватными уроками профессоров назначить срок, именно июнь следующего 1847 года, к которому они обязаны представить и отчеты о своих занятиях.

А. А. Бобровников, как рассказывается в «Воспоминаниях» об нем Н. И. Ильминского, с копией отношения профессора Попова в руках, явился к последнему и имел с ним крупный разговор, наотрез отказываясь брать у него уроки, и только для формального исполнения предписания начальства согласился в свое время донести, что брал у него уроки тибетского языка. В отчете своем он после действительно написал, что пользовался руководством профессора в изучении этого языка, как священного у монголов. Он в самом деле вовсе не нуждался в руководительстве этого человека, которого считал даже ниже себя и по талантам, и по специальным знаниям.

В другом отношении состоял к своему авторитетному и знаменитому руководителю Н. И. Ильминский, который только лишь начал ориентироваться в своей специальности. В своем отчете 1847 года он писал, что, несмотря на свои разнообразные занятия, господин Казем-Бек все время от половины октября до конца мая уделял ему по нескольку часов в неделю, что под его опытным руководством он — Ильминский — старался ознакомиться преимущественно с внутреннею жизнью мусульман, их вероучением, практикой, обычаями, и с этой целью занимался преимущественно арабским языком и разными сочинениями богословско-мухаммеданского содержания, которыми профессор снабжал его из своей богатой библиотеки; в заключение он высказывал профессор Казем-Беку свою искреннюю благодарность за поучительное знакомство, пользу живых бесед и обязательную любезность. Выслушав оба отчета, правление 26 июня выразило профессорам свою полную признательность за их безмездные труды и ходатайствовало о награждении профессора Казем-Бека орденом святого Владимира 4 степени, а Попова — святой Анны 2 степени[185].

Н. И. Ильминский, однако, не удовольствовался одною книжной подготовкой к своей деятельности, а решился еще практически изучить живой язык татар и их религиозную жизнь среди них самих, как Бобровников изучал жизнь калмыков. С марта 1847 года, переселившись на квартиру в татарскую слободу, он начал посещать ближайшую медресу муллы Мухаммеда Керима. Встреченный здесь сначала с недоверием, он скоро заинтересовал шакирдов своим знанием грамматической терминологии арабского языка, которое весьма ценится у татар, и стал слыть между ними человеком ученым, потом окончательно расположил их к себе своим симпатичным характером и любезной простотой обращения. Благодаря доброй репутации в школе Керима, ему скоро открылся доступ в другую татарскую школу еще более знаменитого у татар по учености муллы Баймурата. Желая воспользоваться мудростию этой звезды ислама, сиявшей в очень отдаленной от академии новой татарской слободе, и не найдя там ни одной для себя квартиры, он отважился, с дозволения муллы, поселиться в самой школе, в маленьком чердаке под ее крышей. Около двух месяцев (в мае и июне) он прожил здесь среди всех неудобств, занимаясь с шакирдами и в то же время продолжая свои занятия с Казем-Беком и по своей академической службе. В конце июня один татарский купец пригласил его жить к себе в дом в качестве учителя русского языка для своего сына. Тут открылось для него новое поле для изучения — домашний семейный быт татар. Частию расстроенное от непосильных занятий здоровье, частию обычные академические занятия при окончании курса заставили его через 2 недели удалиться из татарской слободы в академию; но, освободившись несколько от хвори и занятий, он потом снова ушел в слободу. Отказавшись, несмотря на ограниченность своих средств, от всех выгод казенной академической квартиры, он нанял у татар бедную и тесную квартирку и жил в ней почти целый год, упорно преследуя свою цель. Своим самоотверженным трудом он вполне достиг этой цели, сделавшись редким знатоком татарской народности и быта и хорошо овладев живой татарской речью.

Можно без преувеличения сказать, что ни одна академическая кафедра в Казани не была замещена так удачно и достойно, как эти две кафедры восточных языков. Сверх классных занятий, новые бакалавры в короткое время ознаменовали свою деятельность такими трудами, которые имели большое значение не для одной только академии и сообщили их кафедрам не только ученое, но даже практическое значение. Самым первым трудом этого рода был ученый труд бакалавра Бобровникова — его монголо-калмыцкая грамматика.

По возвращении из командировки, Бобровников долго не приступал к своему труду, все собирая для него материалы, так что ректор Григорий, смотревший на его дело очень легко, — написал бы-де коротенько какие-нибудь там склонения да спряжения, и дело с концом, — несколько раз принимался торопить его своими увещаниями и записками. Бобровников приступил к этой работе с очень серьезными задачами, которые требовали, кроме практического знания калмыцкого языка, самой глубокой внимательности к его внутренним логическим особенностям и законам и сильной организаторской, почти творческой способности к созданию его грамматики на совершенно новых началах. Прежде изданные грамматики его не удовлетворяли, рассказывается об нем в «Воспоминаниях» Н. И. Ильминского (стр. 438-439), потому что «были составлены по рубрикам европейских грамматик. Бобровников же хотел разгадать законы монгольского языка, как он есть в самом себе, но на эту тему не нашел ни малейшего указания у предшественников. Весь его труд был самостоятельный… Замечательно, что покойный Банзаров, ученый монгол, не мог объяснить ему значения глагольных форм своего родного языка; воспитанный в русской гимназии, он сбивался на русскую грамматику и не мог представить в чистом виде законы своего языка, который, однако же, в разговорах и письме употреблял совершенно правильно. Бобровников долго не мог напасть на настоящую суть. Главу о глаголах он переписывал несколько раз». Самая упорная работа ведена была им осенью 1847 год во время холеры, когда ученье в академии было на время прекращено, и многие студенты и наставники уехали из академии. Наняв себе квартиру в слободе Гривке на чердаке одного дома, он работал здесь так, что его нельзя было оттащить от книг. Наконец он достиг разрешения своих затруднений и сделал даже более того, чтò от него требовалось. 21 мая 1848 года работа его была представлена ректору[186]. В записке правлению он объяснил, что составил не калмыцкую только, а монголо-калмыцкую грамматику в том предположении, что она может быть полезною для изучения в разных семинариях и того и другого языка, а также по причине неразрывной внутренней связи между этими языками, как между корнем и ветвью; притом же в настоящее время, объяснял он, по неимению калмыцкого словаря, надобно приискивать значения калмыцких слов по словарям монгольским, а это без знания особенностей монгольского письма и отличий от него калмыцкого наречия невозможно; новая его грамматика имеет еще ту особенность, что может служить руководством к изучению нового разговорного языка монголов, отличного от древнего книжного их языка, которому исключительно посвящены существующие монгольские грамматики; касательно того, что он не приложил к своей грамматике требовавшейся от него хрестоматии, он писал, что это значительно увеличило бы его грамматику и затянуло ее выпуск, что эту хрестоматию он издаст, если будет на то воля начальства, особо, так как она должна быть довольно обширна для того, чтобы дать в ней образцы языка во всех родах, и снабжена обширными примечаниями филологическими и философическими, чтобы служить краткою энциклопедией калмыцких верований для проповедников Евангелия среди этого народа.

Не имея у себя ни одного специалиста по калмыцкому языку, академическое начальство за составлением отзыва о новой грамматике обратилось к профессору университета О. М. Ковалевскому, на которого указал сам автор, объяснив при этом правлению, что его труд можно было бы послать на рассмотрение Академии наук, но что там, по смерти ученого Шмидта, теперь тоже нет нужного специалиста, а потому и оттуда грамматику пошлют на рассмотрение, вероятно, тому же профессору Ковалевскому, а время между тем протянется по-пустому. Отзыв профессора Ковалевского был самый лестный. Указав сначала некоторые недостатки, касавшиеся неточностей в грамматической терминологии, нескольких правил, основанных на недостаточном числе примеров и несколько большего для учебника объема книги, рецензент далее писал, что «недостатки эти выкупаются блистательными достоинствами всего сочинения, хорошо обдуманного, разрешившего много спорных доселе вопросов. Автор приобрел полное право на внимание и поощрение со стороны своего просвещенного начальства, и его добросовестный труд, если будет напечатан, должен почитаться драгоценным подарком для восточной филологии». По замечаниям рецензента автор кое-что исправил в своем труде. После этого правление (от 8 августа 1848 года) донесло обо всем ходе дела обер-прокурору с ходатайством о дозволении напечатать грамматику Бобровникова в количестве 1200 экземпляров на счет духовно-учебных капиталов.

От 15 ноября Святейший Синод разрешил печатание, предоставив правлению поручить Бобровникову и составление калмыцкой хрестоматии, и сделал запрос о том, какой награды заслуживает автор за совершенный им труд. Правление представило на этот запрос, что как 1) по значительности этого труда, состоящего в написании грамматики совершенно новой и языков малоизвестных, так 2) по надобности поощрить автора на будущее время и 3) в возмездие за принимаемый им на себя труд по корректуре грамматики, весьма нелегкий, потому что он необходимо будет руководить и самого наборщика типографского, оно — правление — почитает Бобровникова заслуживающим награды не менее 1500 рублей серебром или возведения в звание экстраординарного профессора с полным профессорским жалованьем в 715 рублей в год. Печатание началось раньше ответа на это представление и продолжалось целый год. В это время автор почти заново переделал свой труд, состязаясь в быстроте своей работы с наборщиком. Напряжение, с каким он работал, до того его утомило, что он долго после этого не мог приняться ни за что. В конце 1849 года все издание, стоившее 469 рублей 30 копеек, было выпущено из печатавшей его университетской типографии в свет и, донося об этом (30 декабря), правление снова повторило свое ходатайство о награждении автора. Ответ получен был от 11 апреля 1850 года. Святейший Синод указал ввести грамматику Бобровникова в классическое употребление во всех духовно-учебных заведениях, где преподавался калмыцкий язык, автору же в награду и поощрение выдать 1200 рублей серебром из учебных капиталов и 50 экземпляров грамматики за занятия по корректуре; цена за грамматику назначена была в 80 копеек, а для духовных воспитанников в 60 копеек[187]. Академическая корпорация, как мы уже упоминали, светло отпраздновала такой торжественный выход в свет первого и действительно замечательного ученого труда, явившегося из-под пера одного из ее питомцев.

В том же 1850 году Бобровников представил свой труд в Академию наук на Демидовскую премию. Из отчета о присуждении премий этого года[188] видим, что рассмотрение этого труда поручено было профессору Ковалевскому, который писал об нем на этот раз довольно сдержанно, указал на недостаток материалов, бывших в руках автора, на то, что некоторые его положения или предположения требуют вследствие этого серьезной проверки, но все-таки отдал должную честь его трудолюбию и наблюдательности. «Знатоки, писал рецензент, и теперь с удовольствием прочтут некоторые статьи его, например, о долгих гласных, о способах отыскивать корни слов… Равным образом достойны полного одобрения некоторые синтаксические правила. Словом, грамматика Бобровникова, по моему мнению, плод самостоятельных изысканий, труд добросовестный и заслуживает поощрения Академии наук». Академия присудила ему вторую премию в 714 рублей серебром. Сдержанность Ковалевского в отзыве о грамматике объясняется неудовольствиями, какие возникли тогда между рецензентом и автором. Когда грамматика Бобровникова вышла из печати, об ней появилась в Петербургских ведомостях рецензия за подписью М. Т. в которой прежние труды по монгольскому языку Ковалевского и по калмыцкому — профессор Попова, были сильно унижены и, можно сказать, втоптаны в грязь. Ковалевский, заподозрив в этой рецензии самого Алексея Александровича, был, конечно, чувствительно оскорблен ее резким тоном. Автором этой рецензии оказался потом профессор университета И. Березин. По милости разных инсинуаций профессора Ковалевского, Бобровников едва ли бы даже получил и вторую премию, если бы его труд не был известен в Академии наук с хорошей стороны еще раньше рецензии. Его особенно ценил академик О. Н. Бетлинг, занимавшийся в это время составлением грамматики якутского языка и вполне понимавший трудности, какие должен был преодолеть Бобровников; он читал грамматику последнего еще в типографских листах, которые, по его просьбе, высылались к нему по мере печатания. Другой академик-филолог, Билярский, переводчик В. Гумбольта, как рассказывали, думал, что Бобровников отлично изучил современную немецкую филологию и разные отрасли восточных языков, особенно монгольского и тюрко-татарских, и крайне изумился, узнав, что, кроме монголо-калмыцкого, он не изучал ни одного из восточных языков, не знал также вовсе и немецкого языка[189].

Талантливый труженик не почил на лаврах своего первого труда и, еще не отдохнув от него, затевал уже новую работу. В марте 1848 года он подал в правление прошение, чтобы оно вытребовало из иркутской консистории рукописный служебник на монгольском языке, переведенный когда-то его отцом, и его же рукописный перевод четырех евангелистов для рассмотрения и окончания этих работ. Он думал пустить таким образом в оборот дорогой семейный талант и вместе с тем еще ближе, чем первым своим трудом, приблизиться к той цели, для которой назначалось введенное в академию изучение монгольского языка. Но после двукратной переписки правления с иркутской консисторией оказалось, что в ее распоряжении означенных рукописей протоиерея Бобровникова не имеется; они, стало быть, пропали[190]. Потом он начал понемногу собирать материалы для заказанной ему калмыцкой хрестоматии и краткого к ней словаря. Но, вследствие его крайнего утомления и по недостатку в его распоряжении текстов калмыцкой письменности, о котором замечено было и в рецензии на его грамматику, работа эта подвигалась очень медленно, несмотря на то, что вскоре он нашел себе полезного помощника как для ее продолжения, так и для классных работ со студентами.

В марте 1850 года надзиратель I Казанской гимназии из монголов лама Галсам Гомбоев изъявил начальству академии готовность упражнять студентов в монгольском разговорном языке и помогать бакалавру Бобровникову в работах по хрестоматии, не требуя за это никакого вознаграждения, кроме казенной квартиры в зданиях академии. Правление согласилось на это и (29 июля) отвело ему в академии помещение, которым он, впрочем, пользовался не более полугода, а затем служил академии совсем безмездно[191]. В том же году начались работы его и с студентами, и с Бобровниковым. Для академической библиотеки за особую плату он занимался перепиской необходимых монгольских рукописей. Вместе с Бобровниковым они собирали материалы для хрестоматии и составляли калмыцкие разговоры, стараясь представить в них в сжатой форме все житейские обычаи и поверья калмыков — труд этот остался, к сожалению, не конченным, потом куда-то пропал. В то же время они переводили на живой калмыцкий язык краткий катехизис с священной историей. Этот еще более важный труд, который должен был послужить между прочим к установлению определенной богословской терминологии для калмыцких переводов и послужить для них образцом, сотрудники успели закончить с филологической стороны сполна, так что оставалось рассмотреть его только с богословской точки зрения, чтò уже и было начато Бобровниковым вместе с ректором Григорием; но и это дело остановилось за отъездом ректора Григория, а при ректоре Парфении и совсем было заброшено. В 1853 году весной вышел из академической службы и сам лама Гомбоев, вследствие усложнения, как он писал в прошении, занятий по гимназической его должности. Бобровников хлопотал было перед ректором о награждении этого полезного человека за сто безмездную службу 170 рублями, но испрашиваемая награда не была ему дана, и Гомбоев вышел из академии с неудовольствием[192]. Хотя Святейший Синод и дозволил правлению подыскать на его место другого практиканта для студентов, но такого в Казани еще не нашлось, и Бобровников остался на монгольском языке один, один должен был нести на себе и все практические работы по этому языку, которые с течением времени, по мере уяснения потребности в переводе на инородческие языки библейских и богослужебных книг, все более и более усложнялись.

В качестве единственного в Казанском духовно-учебном округе ученого специалиста по монгольскому и калмыцкому языкам, ему неоднократно приходилось рассматривать разные христианско-просветительные труды на этих языках, присылавшиеся из округа в академию. В 1849 году из Астраханского семинарского правления в академию прислан был на рассмотрение калмыцкий словарь священника Пармена Смирнова. Рассмотрение его бакалавром Бобровниковым происходило в несколько приемов, так как эта работа требовала больших и сложных исправлений по сношению с самим автором; словарь был исправлен окончательно уже в 1852 году и, как полезное руководство для духовно-учебных заведений, был одобрен к напечатанию на счет духовно-учебных капиталов; он вышел в свет в 1857 году[193]. В 1850 году из той же семинарии были присланы составленные разными лицами калмыцкие переводы священной истории и краткого катехизиса; потом от члена-корреспондента академической конференции, священника В. П. Дилигенского присланы еще: 1) краткий букварь калмыцкого или ойрато-монгольского языка для первоначального изучения этого языка и 2) чин обедницы на том же языке. По рецензиям Бобровникова все эти труды оказались без желаемых совершенств[194]. В феврале 1854 года Святейшим Синодом прислан представленный из Иркутска чин исповедания на монголо-бурятском языке. Чин этот по рассмотрении оказался тоже неудовлетворительным[195]. Переводам на монгольский язык священных и богослужебных книг Бобровников вообще несколько не сочувствовал, считая их преждевременными. В записке о чине исповедания он, например, писал: «На монгольском языке до сих пор нет еще ни одного перевода какой-либо церковной или священной книги, признанного за исправный и принятого в употребление, а потому тот, кто приступает к подобному переводу, должен делать в этом деле первый шаг», который для монгольских переводов особенно рискован вследствие трудности языка и его неразвитости для выражения европейских и христианских понятий. Нужно особенное его знание и особенный талант, чтобы «отыскивать в нем средства для выражения того, чтò никогда не было в понятии народа и для чего поэтому нет готового обозначения; переводчик должен прежде всего создать из элементов языка монголов новый язык, который бы приближался по совершенствам к языкам греческому и славянскому». Кроме того, это создание языка должно отвечать не одним только филологическим, но и богословским требованиям; труды переводчика должны быть повергнуты на суд церковный, и прежде всего для определения самой терминологии. «Если при этом возьмем во внимание то, что филологическая обработка монгольского языка в настоящее время стоит еще весьма на невысокой степени совершенства, то, мне кажется, можно будет заключить, что еще не настала пора делать решительные переводы на этот язык священных и богослужебных книг. По крайней мере, рассуждая об этом предмете, я не чувствую под собою твердой почвы, чтобы произнесть решительный суд о каком бы то ни было переводе». В июне того же года из Иркутска же от преосвященного Нила чрез Святейший Синод были присланы на рассмотрение переводы на монголо-бурятский язык служебника и части требника. Бобровников в своей рецензии на них повторил тот же взгляд на такие переводы и, указав несколько погрешностей в присланных переводах, заключил свой разбор: «При всем уважении моем к обширности и святой цели труда преосвященного Нила и священника Доржеева, я не могу не высказать, что труд сей требует весьма значительной переработки прежде, нежели может быть дан в употребление».

Успешнее шло дело таких переводов на другой, введенный в академии, инородческий язык — татарский. Почти одновременно с тем, как Бобровников приступил к составлению своей монголо-калмыцкой грамматики, Высочайшая воля вызвала на плодотворную и многолетнюю переводческую деятельность его сверстника и друга, Н. И. Ильминского. В январе 1847 года, по поводу массовых отпадений крещеных татар, Государь Император, как писал внешнему правлению обер-прокурор граф Протасов в предложении от 5 февраля, «Высочайше повелеть соизволил: Приготовить перевод на татарский язык необходимейших духовных книг православного исповедания с тем, чтобы можно было учредить православное на сем языке богослужение для татар, принявших христианскую веру»[196]. В исполнение этого Высочайшего повеления обер-прокурор поручал правлению немедленно распорядиться относительно а) перевода на татарский язык на первый раз чина литургии святого Иоанна Златоустого и сокращенного молитвослова и б) поверки уже изданного на татарский язык перевода Нового Завета. 22 февраля того же года внешнее правление положило было всю эту работу разделить между разными преподавателями татарского языка по семинариям и училищам, а при академии учредить особый комитет для рассмотрения имеющих быть присланными переводов. Но преосвященный Владимир написал на правленском журнале такую резолюцию: «Нужно мне знать, на каком основании поручается сие дело показанным лицам, и есть ли в виду достоверные сведения, что сии лица достаточно знают татарский язык и безошибочно могут поручаемое им дело исполнить». Ручаться за такое знание было конечно делом рискованным. Правление с своей стороны могло в это время ручаться за знание в татарском языке одного только довольно известного ему лица, наставника Саратовской семинарии Г. С. Саблукова, который, как мы уже говорили в своем месте, отлично был рекомендован в академии профессорами Смирновым-Платоновым и Беневоленским и только недавно еще, в 1846 году представил правлению академии замечательный отчет о порученном ему для рассмотрения татарском переводе «Начатков христианского учения», показавший в рецензенте основательное знакомство с татарским языком.

По совету мудрого архипастыря, ректор Григорий, в виду сомнительности наличных переводческих сил в округе, решился прежде всего снестись с профессором Казем-Беком, не примет ли он сам участия в означенных татарских переводах и на каких условиях. В двух ответных письмах от 28 февраля и 3 марта 1847 год почтенный профессор изъявил полную и, можно сказать, восторженную готовность не только участвовать в переводах безмездно, считая для себя величайшею наградою одно предложение заняться таким важным и богоугодным делом, но принять на себя и все издержки до издания в свет имеющих явиться переводов, а равно главную корректуру при самом их издании; в сотрудники себе он предназначал бакалавра Ильминского, обещаясь с его помощью изготовить на первый раз переводы литургии и сокращенного молитвослова сроком в 6-8 месяцев; но для проверки прежнего перевода Нового Завета предлагал открыть особый комитет из него и бакалавра Ильминского под председательством самого ректора академии. После этого, заручившись согласием главных работников великого дела, внешнее правление, с утверждения владыки, от 5 марта распорядилось: а) профессору Казем-Беку и бакалавру Ильминскому назначить для перевода из чина литургии пока одни возгласы, эктении и все, читаемое и поемое вслух народа, а из молитвослова — канон и некоторые молитвы к причащению и по причащении, молитвы утренние и вечерние, каноны Иисусу Сладчайшему и Божией Матери, тропари и кондаки воскресные, богородичные, праздничные и общие святым; им же поручить поверку перевода Нового Завета; б) некоторым наставникам татарского языка в округе поручить переводы разных частей богослужения, по крайней мере для испытания их знаний в татарском языке; в) обер-прокурора Святейшего Синода просить о разрешении на учреждение комитета для проверки перевода Нового Завета и о распоряжении касательно доставки из епархий имеющихся у священников в татарском переводе разных священных стихов и молитв, особенно относящихся к церковным требам, в видах облегчения труда профессора Казем-Бека и бакалавра Ильминского. От 2 июня пришли на все это ответные разрешения и утверждения, а 5 августа 1847 года состоялось первое заседание самого комитета по переводам[197]. Но, раз собравшись, он потом ничем не заявлял себя до декабря следующего 1848 года, потому что все это время от Казем-Бека не представлялось для его рассмотрения никаких работ, а посторонние переводные работы, которые вскоре стали высылаться из разных епархий чрез внешнее правление, постоянно рассматривались, по поручению последнего, хотя тем же профессор Казем-Беком и бакалавр Ильминским, но помимо комитета.

Прежде всех других работ этого рода еще в мае 1847 года, по распоряжению обер-прокурора, прислан был перевод первого и третьего часа преподавателя татарского языка в Астраханской семинарии протоиерея Иоанна Лебедева. Потом в июне и августе присланы были переводы шестого часа учителя Пермского училища священника Иоанна Торопова, девятого часа и обедницы учителя Екатеринбургского училища священника Дмитрия Морозова; в январе 1848 года переводы десятословия, символа веры, молитвы Господней, канона Пасхи, сокращенного катехизиса, молитв пред обедом и после обеда, утренних и вечерних и 50 псалма священника Тиховидова из Оренбурга. По рассмотрении всех этих переводов отчасти Казем-Беком, большею же частию бакалавром Ильминским, писавшим на них обстоятельные рецензии, они оказались до того неудовлетворительными, что породили со стороны внешнего правления официальные запросы даже о том, можно ли их авторов, так плохо знающих татарский язык, оставлять при их учительских должностях[198]; правления семинарий отстояли своих учителей. Учитель Саблуков, на которого всего более надеялись в академии, не представлял своего перевода утрени до декабря 1848 года; по своей осторожности и мнительности он все продолжал исправлять эту работу, кроме того в 1847 году был постигнут тяжелым горем вдовства. А учитель Казанской семинарии священник Аполлон Александров, которому был поручен перевод вечерни, в сентябре 1848 год вовсе отказался от работы за незнанием арабского языка, который считал необходимым для этого дела, потому что на одном разговорном татарском языке, который он только и знал, многого будто бы нельзя было и выразить. Татарский язык, на который следовало переводить священные и богослужебные книги, очевидно, разумелся язык книжный, на котором издавало свои переводы бывшее библейское общество, которому обучал в академии и профессор Казем-Бек и на котором учителям, не знавшим арабского языка, действительно мудрено было писать свои переводы.

В таком положении было дело о переводах, когда на Казанскую епархию был назначен преосвященный Григорий. Озабоченный сильным отступническим движением между крещеными татарами, он принялся сначала за осуществление в противодействие этому движению только лишь Высочайше утвержденного тогда (от 3 апреля 1848 года) проекта об устройстве походной церкви с знающим татарский язык духовенством при ней, для объезда по отпадающим от православия селениям, и энергически стал отыскивать по епархии пригодного для такой церкви священника, причем бакалавру Ильминскому в конце 1848 года пришлось экзаменовать в знании татарского языка разных вольных и невольных кандидатов на это место[199]. Потом преосвященный оставил свои заботы[200] об осуществлении этого проекта, как неудобного на практике. Еще летом того же года он обратил внимание на изучение татарского языка в академии, и у него явилась мысль обратиться за помощью в решении беспокойного татарского вопроса именно к академии. Вскоре после академических экзаменов он приблизил к себе бакалавра Ильминского, дал ему для разрешения несколько письменных вопросов о религиозном состоянии татар и о способах действия на них, на которые тот написал в ответ свои посильные соображения, и часто беседовал с ним устно. Во время одной такой беседы, говоря о необходимости самому ближе ознакомиться с своей татарской паствой, владыка договорился до мысли о предварительной безгласной командировке кого-нибудь по татарским селениям для собрания прежде всего необходимых сведений о религиозном положении крещеных татар; командировку эту он положил поручить самому Н. И. Ильминскому и устроить под внешним видом обыкновенной ученой экскурсии для изучения татарского языка. Н. И. Ильминский был очень рад такому предложению владыки, которое как раз отвечало и его собственному желанию ближе ознакомиться с татарами. Преосвященный пред отправкой его в путь дал ему 50 рублей на издержки из своих собственных денег. В половине августа 1848 года Николай Иванович выехал в путь[201], и началась его первая ученая командировка, одна из тех грошовых по издержкам и неоцененных по результатам командировок, которые только и возможны были среди одного духовно-учебного ведомства с его идеальными и вместе идеалистическими учеными силами.

Ученого путешественника не устрашило даже то, что по Казанской губернии еще не совсем кончилась свирепствовавшая летом холера и к отступническому движению среди татар присоединилось опасное волнение по поводу разных народных толков об отравителях, от которых будто бы мрет народ. Как мало было тогда известно положение крещеных татар и как трудно было поэтому решать дела об их отступническом движении и принимать против него те или другие меры, можно видеть, например, хоть из того обстоятельства, что бакалавр Ильминский до этого путешествия только понаслышке от некоторых студентов знал, что есть кое-где так называемые старокрещеные татары; первое сведение об них, полученное им во время самой его экскурсии от своего спутника, с которым он странствовал, шакирда Биктемира, заключалось в том, что это татары, у которых никакой веры нет. Сведения, которые были нужны для ученых и миссионерских интересов его экскурсии, собирать было крайне трудно. Татары некрещеные принимали путешественника везде радушно; но среди крещеных, которые по очень понятной причине держались теперь опасливо со всеми русскими, его встречали с недоверием, как какого-то тайного сыщика и шпиона. На одном деревенском базаре какой-то казанский татарин возбудил против него даже довольно опасное движение народа, так что на всякий случай он должен был удалиться в бывшую тут же квартиру станового. Обо всем нужном приходилось разузнавать то у татар мусульман, то у русских и редко у самих крещеных татар, и не иначе, как с разными дипломатическими подходами и хитростями, в мимоходных беседах, толкаясь по базарам или подсевши по дороге на воз с репой, который крещеный подросток вез на базар, и т. д. Дневник своего путешествия, во избежание подозрительно подглядывавших глаз, Николай Иванович должен был вести на русском и татарском языке немецким скорописным шрифтом; на постоянные вопросы татар, чтò такое он все записывает, он отвечал, что записывает то свои грехи, то незнакомые татарские слова, чтобы выучиться татарскому языку. В татарском халате, с болтавшимися за поясом записной книжкой и огрызком карандаша, посредством самых разнообразных способов передвижения, то на подводе, то на возу с репой, то пешком, он обстранствовал длинный ряд татарских селений Мамадышского, Лаишевского и Чистопольского уездов, переправился было еще в Спасский уезд, но за распространением еще там холеры через Чистополь воротился в Казань, привезши с собой множество совершенно новых сведений и для себя, и для преосвященного Григория. До какой скромной простоты и дешевизны доходили тогда подобные труды людей науки в духовно-учебном ведомстве, видно из того, что от 50 рублей, полученных на свою ученую экспедицию, Николай Иванович привез преосвященному свыше 20 рублей сдачи, которую и почел долгом представить ему при отчете в качестве остаточных сумм. Суровый на вид, но добрейший по душе владыка только как-то странно посмотрел на него, молча махнул рукой, — возьми-де себе, — и ушел. На другой год он послал бакалавра Ильминского на другую такую же экскурсию с июня месяца на весь вакат[202], давши ему тоже 50 рублей. На этот раз Николай Иванович ездил по Спасскому и Чистопольскому уездам. Обе эти поездки принесли ему весьма много пользы и по кафедре, и по переводческому делу, ознакомив его с живым татарским говором нескольких местностей. Кроме того, они дали ему и начальству первые ясные понятия о состоянии христианского просвещения между старокрещеными и новокрещеными татарами и о степени религиозного влияния на них как со стороны мусульманства, так и со стороны православного духовенства, — понятия, имевшие огромную ценность в практическом отношении, для дела христианской миссии.

По возвращении Н. И. Ильминского из первой поездки, преосвященный Григорий, беседуя с ним о том, как было бы полезно завести для татар самое богослужение на их татарском языке, только теперь узнал от него, что при академии еще с 1847 года учрежден для этой цели переводческий комитет, и даже осердился на ректора за то, что тот надоедает ему докладами о каких-то гвоздях да кирпичах, а о таком важном деле не докладывает. После этого он стал настойчиво торопить работы комитета и сильно налег на его председателя. Ректор начал оправдываться, сваливая вину медлительности комитета на профессора Казем-Бека, на то, что он до сих пор не представлял в комитет ни одной части из обещанных им переводных работ, и предложил даже для скорейшего выполнения Высочайшей воли возложить всю работу, помимо Казем-Бека, на бакалавра Ильминского и учителя Саратовской семинарии Саблукова, переведя последнего для этого в Казанскую семинарию на место отказавшегося от переводов священника Александрова. Но преосвященный Григорий не согласился на это, потому что, писал он в своей резолюции, отстранение профессора Казем-Бека, такого знатока татарского и арабского языков, который всегда может пригодиться и впредь, было бы неблаговидно и не полезно, да и на Ильминского с Саблуковым нельзя возлагать предполагаемой работы без их согласия, о котором, как видно, вовсе не было у них и спрошено; кроме того, Саблуков и сам еще не представил ни одного образчика порученного ему переводческого труда. Узнав обо всем этом, профессор Казем-Бек обиделся и в своем объяснении на имя ректора от 5 ноября всю вину медленности в деятельности комитета сваливал на самого же ректора, который ни разу не собирал этого комитета по открытии, хотя бы для распределения занятий между членами, и просил немедленно назначить собрание и тем положить основание делу, столь много требующему суждения общего. Учитель Саблуков на спрос правления изъявил на переход в Казанскую семинарию согласие и в конце ноября прислал свой перевод утрени. Бакалавр Ильминский заявил с своей стороны, что за самостоятельный перевод богослужебных книг он не берется, как за работу, превышающую его силы.

Объяснение его, поданное по этому случаю правлению (от З0 октября), весьма замечательно, как полное выражение тогдашних взглядов его на характер исполнения предпринятых татарских переводов и вместе первая попытка к возбуждению и рациональному решению существенного в этом деле вопроса о выборе самого языка для переводов. Он почел нужным выяснить свои взгляды главным образом потому, что академическое начальство смотрело на работу переводчиков слишком легко — стоит-де только наложить с помощью лексикона или Казем-Бека слова и перевести. Он, видимо, старался растолковать правлению, что дело это вовсе не так легко, как кажется, что для того, чтобы переводы могли быть понятными для всех татар и достигать своей главной цели, переводчику нельзя для них пользоваться ни обыкновенным разговорным языком татар, который, хотя и понятен для всех татар, но крайне беден для выражения религиозных понятий и, кроме того, раздроблен на множество наречий, ни языком ученым, книжным, который, хотя и достаточно богат, но наполнен арабскими и персидскими словами и понятен одним только муллам и ученым татарам, что поэтому переводчику приходится создавать особый средний язык из элементов того и другого, извлекая из народного языка все, чтò только он может дать, и восполняя его в крайних случаях понятиями из языков арабского и персидского, следовательно, знать живой татарский язык со всеми его наречиями во всей подробности, проникнуться его духом, усвоить себе татарский взгляд на вещи, кроме того, хорошо знать и арабский язык с персидским. В дополнении к этому объяснению, поданном 7 ноября, он просил еще а) освободить его от других занятий, не сродных его кафедре восточных языков, и б) определить точнее самую постановку преподавания этих языков в академическом курсе и преимущества изучающих их воспитанников, чтобы возбудить в них бòльшую охоту к занятиям. 5 ноября правление по первому пункту этой просьбы освободило его только от преподавания естественных наук, но, как было уже сказано, тогда же поручило ему, вместо них, преподавать еврейский язык. О том, чтò было сделано по второму пункту прошения, скажем особо, когда будем говорить о постановке самых кафедр восточных языков.

Чрез несколько времени, от 30 марта 1849 года переведен был из Саратова учитель Саблуков с поручением преподавать в академии греческий, а в семинарии татарский язык.

3 декабря 1848 года переводческий комитет собрался на второе заседание. Из двух работ, имевшихся у него под руками, перевода утрени Саблукова и литургии Казем-Бека, он рассмотрел в этом заседании только последнюю работу и назначил ее к печатанию; затем распределил между членами последующие работы. «Благодарение Господу Богу!» радостно записал в своей резолюции преосвященный, получив тетрадь татарской литургии и тут же сделал нужные распоряжения об ее напечатании. В следующем заседании 7 января 1849 года члены комитета приступили к поверке прежнего татарского перевода Нового Завета и, найдя, что, по своим недостаткам и темноте, он требует не исправления, а полной переделки, поручили это дело профессор Казем-Беку вместе с бакалавром Ильминским. После этого до весны 1849 года заседания и занятия комитета шли непрерывно. Весной их остановили поездка Казем-Бека в Петербург, потом вакат, а затем окончательный переход Казем-Бека из Казанского университета в Петербургский. Члены комитета, впрочем, продолжали свои работы и без комитетских собраний. В июле приехал в Казань Г. С. Саблуков и вскоре был причислен к составу комитета в качестве новой рабочей силы. Сам профессор Казем-Бек, несмотря на свой переход в Петербург, изъявил желание по-прежнему оставаться деятельным членом комитета и всеми способами принимать участие в его дальнейших работах, особенно в пересмотре переводов со стороны погрешностей против языка и восточного вкуса. Пред отъездом своим он представил комитету полный перевод Евангелия от Матфея и обещал заняться в Петербурге переводом остальных трех Евангелий.

После его отъезда главными работниками в комитете остались бакалавры Ильминский и Саблуков. От 20 октября 1849 года, после продолжительного перерыва, комитетские заседания опять пошли непрерывно и усиленно и продолжались до лета 1850 года, когда академический комитет был заменен другим временным переводческим комитетом, открытым в Петербурге при особе преосвященного Григория, проживавшего в это время в Петербурге по должности члена Святейшего Синода. Итог всей деятельности Казанского комитета до этого времени изображен в донесении ректора преосвященному от 15 сентября 1850 года. Во все время своего существования при академии он рассмотрел: литургию и последование изобразительных в переводе Казем-Бека; канон ко святому причащению — 1, 2, 10 и с 11 до конца молитвы ко святому причащению — 1, 4 и 5 молитвы по святом причащении перевода бакалавра Ильминского; утреню Саблукова и шесть глав Евангелия от Матфея в переводе Казем-Бека. Последний перевод, по его важности, рассматривался очень внимательно, под постоянным строгим наблюдением ректора, а потому разбор его не простерся далее шести глав. Кроме того, комитет оставил без рассмотрения готовые переводы нескольких частей молитвослова и часослова, предоставив разбор их Петербургскому комитету[203].

Состав этого нового комитета, по определению Святейшего Синода от 8 июля 1850 года, должен был состоять из самого преосвященного Григория, как председателя, инспектора Петербургской академии архимандрита Иоанна, профессора Казем-Бека и бакалавра Ильминского[204]. Последний был вызван для этого на год в Петербург с сохранением за ним его бакалаврского оклада и сверх того с пособием в 200 рублей из духовно-учебных капиталов; классы его в академии были поручены бакалавру Саблукову с вознаграждением в размере половинного бакалаврского оклада, т. е. по 15 рублей в месяц. Бакалавр Саблуков остался в Казани единственным рабочим членом комитета; он занимался переводом прежде порученных ему частей часослова и вновь порученным переводом Деяний апостольских и соборных посланий. Ему же поручено было вести дело печатания рассмотренных в комитете переводов, которое производилось в Казани в университетской типографии. Дело это, при постоянных переписках и пересылках из-за всякой мелочи с Петербургом, шло чрезвычайно медленно. Так, перевод литургии, утвержденный к напечатанию указом Святейшего Синода еще 7 сентября 1849 года, вышел из типографии (в количестве 500 экземпляров) только в 1851 году[205]. Преосвященный Григорий был так обрадован, увидав этот первый плод деятельности комитета, поднесенный ему по получении из Казани бакалавром Ильминским, что при этом дал последнему в знак своего особенного удовольствия 3 рубля. Перевод часослова, разрешенный к печати от 27 июня 1851 года, вышел из типографии в 1852 году[206]. Оба издания были напечатаны в два столбца с татарским и славянским текстом и пущены в продажу — первое по 70, второе по 90 копеек, с возвращением вырученных от продажи денег в духовно-учебный капитал[207]. Главный деятель в переводческих работах профессор Казем-Бек удостоился двух Высочайших наград по представлению преосвященного Григория — от 3 апреля 1849 год ордена святой Анны 2 степени с короной и от 23 марта 1851 года — святого Владимира 3 степени. Бакалавр Саблуков за труды по преподаванию и по переводам от 5 декабря 1851 года возведен в звание экстраординарного профессора. Для бакалавра Ильминского лучшей наградой было отправление в ученое путешествие на восток, исходатайствованное в 1851 году тем же преосвященным Григорием в виду проектировавшегося устройства при академии особых миссионерских отделений.

Сколько нам известно, это был еще первый в истории новых академий опыт отправки академического ученого за границу. Святейший Синод, признав командировку бакалавра Ильминского нужною для блага церкви и польз академии, назначил ему на содержание по 1300 рублей серебром в год. 23 июня 1851 года Государь Император, удостоив распоряжение Святейшего Синода Высочайшего одобрения, соизволил увеличить это содержание до 2000 рублей, сверх подъемных и прогонных денег. Последних от Петербурга до Одессы и от Одессы до Каира назначено было 200 рублей, подъемных 600. Высшее духовно-училищное начальство, поручив путешественника покровительству русского посланника в Турции и других русских представителей на востоке, в конце августа отправило его в путешествие прямо из Петербурга. Он заехал, впрочем, оттуда ненадолго проститься в Казань и на родину в Пензу. В последних числах сентября он уже прощался с Россией, отправляясь из Одессы на пароходе в Константинополь[208].

Инструкция, начертанная для него преосвященным Григорием, гласила: 1) На все путешествие назначается два с половиной года. 2) Из этого времени один год с проездом провести в Каире, полгода в Сирии (в Дамаске), 8 месяцев в Константинополе и 4 месяца употребить на посещение любопытных мест в Малой Азии и на обратный путь. 3) В означенное время путешествующий обязывается: а) основательно изучить арабский язык, б) изучить историю Магомета, его веры и сект этой веры; в) веру магометанскую изучить по ее источникам, вникнув притом в ее слабые стороны и указав удобнейшие способы выйти из нее в христианство; г) приготовить при таком изучении материалы для составления удовлетворительной антикораники, могущей быть учебником, и представить ее в непродолжительное время по возвращении; д) сперва в Египте, потом в Константинополе заняться основательным изучением турецкого языка; е) досужные часы употреблять на изучение персидского языка, а также ж) еврейского, так как для опровержения магометанства часто нужно изучение талмуда; з) заняться изучением правил тариката, т. е. суфийских сект, усмотреть в их учении черты, сходные с христианским нравоучением, и извлечь отсюда полезные для христианской миссии выводы; и) узнавать о лучших сочинениях, писанных на востоке против магометанства, и приобретать их в двух экземплярах для академии; i) вникнуть в действия западных миссионеров на востоке и представить об них по возвращении статью в правление академии; к) обратить внимание на положение православных между магометанами и на причины их малого влияния на последних, кроме их политического быта. 4) В продолжение такого рода занятий не оставлять без внимания и пользы других наук: составить особый сборник наиболее полезных наблюдений и открытий по части литературы и древностей и представить потом начальству. 5) Посещать в Сирии и Египте древние храмы, обратить внимание на древние в них манускрипты, утвари и, если найдется время, — составить им описание. 6) Чрез каждые два месяца извещать правление о своих занятиях, а по полугодиям представлять обстоятельные отчеты; в духовно-учебное управление чрез каждые четыре месяца доставлять сведения, где находится, и о всех событиях в путешествии, более или менее интересных в религиозном или ученом отношении. — Требования этой программы были чрезвычайно многосложны и трудны для выполнения, но они хорошо показывают, как высоко ценило начальство таланты своего путешественника и как много надеялось на его силы. На академическом акте 1851 года секретарь конференции профессор Гусев читал в своем отчете: «Принимая во внимание отличные дарования господина Ильминского, превосходную подготовку его к предназначенному ему пути, его ненасытимую любознательность, его энергическую, доходящую до самоотвержения твердость в преследовании предположенных благородных целей, его примерную простоту и любезность в общежитии и сильную наблюдательность, легко и верно схватывающую свойства предмета, академия наша питает отрадную уверенность, что он с особенною честию выполнит возложенное на него поручение».

Из донесений Н. И. Ильминского[209] видно, что в Каир он прибыл 14 ноября 1851 года и с самого же начала нашел здесь для себя хорошего учителя арабского языка шейха Аль-Баррани, у которого в доме и поселился и с которым занимался ежедневно по целым вечерам часов до 12 ночи, исключительно беседуя по-арабски, утром же занимался чтением арабских книг. После двух месяцев усиленных занятий языком, он стал брать у разных ученых шейхов уроки по изящной словесности, мусульманскому богословию, толкованию Корана, законоведению и др. наукам, и до конца своего пребывания в Каире «сделал, как он писал, для себя совершенно доступными все науки мусульманские», хотя, по краткости времени и разнообразию занятий, и «не мог изучить их с специальною подробностию». Кроме арабского языка, он занимался языками еврейским и персидским, изучал жизнь Каира, школы, высшее каирское училище, его профессоров, методы преподавания, затем каирские мечети и святыни, разные секты, общества дервишей, религиозные обычаи и празднества мусульман и т. д. Все это он затем описал в годичном (1852) и общем отчетах правлению, представляющих собою выразительный и художественный очерк верований и жизни мухаммеданства вообще и каирского населения в частности. Здесь же, в Каире, им приобретена была для академии большая коллекция книг на арабском, турецком и персидском языках по разным отраслям мухаммеданского образования и литературы. Из Каира он совершил путешествие вверх по Нилу для обозрения страны, останавливался в Сиуте, был на развалинах Фив и закончил свою экскурсию у Вали Хальфы в нижней Нубии. С Каиром он оставил свои занятия исламом и в 20-х числах февраля 1853 года отправился чрез Синайскую пустыню и Палестину в Сирию, где несколько месяцев жил в Ливанских горах. В Сирии, не оставляя занятий арабским языком (тамошнего наречия), он преимущественно обратил внимание на состояние здесь православной церкви и на ее борьбу с западной пропагандой. Несмотря на то, что Сирия была тогда далеко не безопасна для путешественника вследствие начинавшейся войны России с Турцией и волнений друзов, он все-таки успел объехать несколько замечательных ее местностей от Бейрута до Триполи, был на развалинах Бельбека, ездил в Дамаск и внимательно присматривался ко всему, чтò относилось до борьбы православия с исламом и католичеством, изучал арабские переводы богослужебных книг, посещал монастыри и школы, разузнавал о средствах православного населения в указанной борьбе.

Результаты этих наблюдений были изложены им в общем отчете и сообщены преосвященным Григорием высшему начальству. В лице западных миссионеров православие в Сирии имело, по его отзыву, врагов хитрых, неослабных и обладающих большими средствами, и держалось против них благодаря только особенной к нему привязанности сирийцев-арабов. Лучшим средством к поддержанию его было бы со стороны России помочь Сирии образованными людьми. Для этого он предлагал основать при Казанской академии две постоянные студенческие вакансии для воспитанников дамасского училища и, кроме того, для большего сближения с Сириею и вообще с востоком назначать на места студентов и псаломщиков при миссиях в Иерусалиме и Константинополе воспитанников именно Казанской же академии и семинарии, подготовленных в знании восточных языков, чрез что восточные христиане лучше бы узнали Россию, а мы приобрели бы лучшее знание об их нуждах и хороших знатоков и преподавателей греческого и восточных языков. Преосвященному Григорию эта мысль понравилась, и он ходатайствовал пред Святейшим Синодом об осуществлении ее; результатов этого ходатайства не знаем.

21 августа 1853 года Н. И. Ильминский отправился на пароходе из Бейрута в Смирну, потом в Афины, где и остановился в ожидании благоприятных известий из Константинополя, чтобы отправиться туда. Но в начале октября Порта объявила России войну, и путешественник должен был закончить свое путешествие раньше времени, отправившись из Турции в Триест, потом чрез Вену и Варшаву в Петербург, куда и прибыл к 1 февраля 1854 года. Здесь он остановился на время для занятий с Петербургскими ориенталистами и в публичной библиотеке и для написания отчета о путешествии, наконец, к 14 июля воротился к месту своего служения в Казань.

Возвращение его в академию подошло как раз к началу важных перемен в постановке здесь кафедр восточных языков, вопрос о которой возник еще раньше отъезда его за границу и разработывался до самого последнего времени. Постановка эта была, как мы видели, весьма неудовлетворительна. Кроме того, что кафедры эти были какими-то приватными, сверхштатными, ни для кого из студентов не были обязательны и не давали занимавшимся по ним никаких определенных прав и назначений, в них мало было и миссионерского характера; весь курс их был только филологический, особенно в первое время, когда преподавателями были профессоры университета. Вопрос о характере их курса был поднят впервые после ревизии академии 1846 года; в числе замечаний, присланных из Святейшего Синода от 11 марта 1847 года по последствиям этой ревизии, между прочим было сказано: «Поелику целию изучения восточных языков поставлено обращение к вере Христовой поклонников исламизма и буддизма, то, дабы будущих миссионеров поставить ближе к сей цели, нужно, чтобы наставники восточных языков, знакомя воспитанников с языками, знакомили их вместе с религиозными заблуждениями народов, говорящих теми языками, и указывали те стороны религиозных их убеждений, с которых и доступ к ним удобнее, и обращение их вернее». На основании этого замечания в апреле 1847 года правление предписало новым бакалаврам языков, чтобы они «употребляли всевозможные средства к узнанию заблуждений мусульманства и буддизма и сведения свои сообщали слушателям», и обязало их в том подпиской. Со своей стороны профессоры Казем-Бек и Попов брались составить для того нужные правила, но предложили правлению, что будет гораздо рациональнее учредить при академии особое отделение миссионеров, «которые бы исключительно готовились к сему званию», и составить «положение, которым бы определялась цель такого учреждения, предметы занятий учащихся, права и обязанности их». На донесении правления о таком предложении преосвященный Владимир дал (от 29 апреля) резолюцию: «Рекомендую правлению рассудить и подать мне оное мнение, нужно ли и в какой мере при здешней академии особенное отделение для образования миссионеров». Правление отнеслось к этой резолюции очень серьезно и вздумало решить данный вопрос путем в некотором роде статистическим; для этого оно послало от себя отношения во все губернские правления и консистории своего округа о доставлении сведений, где какие есть иноверцы и где какие употребляются к обращению их меры. И пошла длинная и курьезная канцелярская переписка, с самого же начала угрожавшая делу тем, что оно никогда с нею не дойдет до конца[210].

Консистории прислали свои ответы еще довольно скоро, в течение того же года, написавши почти все, точно сговорясь, что меры к обращению инородцев в их епархиях употребляются не иные какие, как предписанные в XIV томе Свода законов о пресечении преступлений ст. 92 и 93, и внушаемые ревностию о православной вере самих пастырей. Губернские же правления по отношениям академического правления сами послали от себя надлежащие предписания в уезды городническим правлениям, градским и земским полициям и земским судам, и пошли писать губернии. Определенные сведения прислали только очень немногие губернские и уездные власти; от других получались бумаги иногда очень странные. Из одного места писали, что у них в городе есть один иноверец — аптекарь и что он говорит на немецком языке, а веру содержит тоже немецкую; из другого — что в их городе много евреев, говорящих на еврейском языке; из третьего — что по ихним местам много есть разных инородцев и говорят они тоже на разных своих национальных языках. Оренбургское губернское правление писало, что оно само не получало ответов от уездных властей, делало им и вторичные, и третичные предписания за такими-то №№ и грозило взысканиями по силе таких-то статей Свода законов, но они по неизвестной причине ничего не отвечают, о чем губернское правление и имеет честь уведомить академическое правление. Пермское губернское правление писало, что оно обращалось за требуемыми сведениями в консисторию, но эта ответила, что, так как иноверцы не состоят в ее ведомстве, то она и не имеет об них сведений. Томское извещало, что подведомственные ему места не доставили сведений о башкирах и киргизах, потому что, по их кочевому состоянию, число их не может быть определено. В апреле 1850 года правление академии, как видно, уже достаточно убедилось в том, что предпринятым способом никогда не соберет нужных сведений, и нашло более выгодным для себя обратиться за ними к семинарским правлениям; но эти в свою очередь отнеслись за ними к тем же губернским и уездным властям, и переписка еще более усложнилась. Она тянулась до ноября 1855 года; последняя бумага пришла в академию от 16 ноября из Оренбургского губернского правления — оно извещало, что нужные сведения все еще ему не присланы, и предлагало благой совет: так как-де времени с 1847 года прошло уже много и в течение его, вероятно, устарели уже и те сведения, какие доселе собраны губернским правлением, стало быть — и их посылать в академию нет пользы, то, если правлению академии такие сведения об иноверцах и теперь все еще нужны, пусть бы оно «обратилось о собрании их с особым требованием прямо в означенные полицейские управления». После этого выразительного отношения правление в заседании 25 ноября наконец определило: «приняв означенное к сведению, почесть дело конченным».

Так эта статистика и не удалась. А между тем из-за нее на несколько лет оттянулось решение не только вопроса об открытии особого миссионерского отделения при академии, но и других существенных вопросов относительно уже наличных миссионерских кафедр и наличных при них ученых сил. Межеумочное положение этих кафедр заставляло состоявших при них бакалавров тратить множество времени и сил на чуждые их главной специальности разные штатные их предметы; не были определены ни их миссионерские курсы, ни права и назначение их слушателей.

В общем виде преподавание по той и другой миссионерской кафедре по-прежнему продолжало носить преимущественно филологический характер. По татарскому языку изучались грамматики Троянского и Казем-Бека и словари Троянского же и Bianchi, по арабскому — грамматики Болдырева, Розенмюллера и Саси, лексикон Фрейтагия. Переводили с татарского Евангелие от Матфея, историю Абульгази, исторические отрывки, изданные Хальфиным, и брошюры английских миссионеров в Астрахани, с арабского — Коран и хрестоматию Болдырева. По монгольскому и калмыцкому языкам руководствами служили грамматика Бобровникова и лексикон Ковалевского. Переводили с монгольского «Жизнь Шакьямуни» из Мани Кгамбул и о подвигах Гэсэр-хана, с калмыцкого «Зеркало мира» и калмыцкие сказки, с русского на оба эти языка «Начатки христианского учения» и разговоры. Ни по той, ни по другой кафедре не задавалось никаких сочинений, кроме некоторых переводов. Одно только знание языков требовалось от студентов и на экзаменах. Изучение этнографии и верований инородцев предоставлялось почти одному только усердию наставников и любознательности студентов. Во исполнение приведенного требования Святейшего Синода и своей подписки оба бакалавра сообщали студентам множество требуемых сведений миссионерского характера, каждый по своей части, но не в систематическом виде, а при занятиях языками, в виде примечаний и разъяснений к переводам; да при множестве посторонних занятий им и некогда было заняться этою частью своего преподавания специально, в особых лекциях. Немного счастливее был еще А. А. Бобровников, успевший с 1850 года приобрести себе важного помощника в лице ламы Гомбоева и. получивший чрез то возможность свободнее останавливаться в своем курсе на изложении буддийской философии и религии. В программе его 1852 года значились изъясненными им такие предметы: а) об основателе буддизма; б) превращение буддизма из философии в религию; в) буддийская литература; г) метафизика буддистов; д) нравственное учение; е) космогонические понятия, о перерождениях, рае и аде. Н. И. Ильминский оставался без практиканта и, кроме того, был обременен массой дела по переводческому комитету. В таком же положении очутился на его кафедре и заменивший его с 1850 года, в его отсутствие из академии, Г. С. Саблуков.

Немудрено, что, при неопределенности постановки обеих кафедр в академическом курсе, невелико оказывалось и число охотников изучать их трудные предметы. Сначала, как мы видели, на татарский язык записалось 11 студентов из обоих отделений и 5 на монгольский; в 1846 году на первый — по 7 человек из отделения, на второй — 3 старших и 4 младших студента, но к концу курса в 1848 году их осталось всего 10 на татарском и 5 на монгольском языке. Все они учились этим языкам положительно в потемках, не зная, чтò из этого будет и к чему их знания могут быть применены.

Первый поднял вопрос о более определенной постановке миссионерских кафедр Н. И. Ильминский в 1848 году по поводу приведенного выше объяснения своего с правлением о татарских переводах; в записке своей от 7 ноября 1848 года, для возбуждения в студентах большей охоты к занятию восточными языками, он потребовал самых точных указаний прямых целей миссионерских кафедр и определения их средств, программ, отношения к целому академическому курсу и степени их влияния на разрядный список студентов. Правление даже смутилось перед такой, слишком уже прямой на его взгляд формулировкой беспокойных вопросов против межеумочной постановки миссионерских кафедр, которую оно до сих пор старалось все маскировать разными хитростями да домашними средствами, не беспокоя высшее начальство. Оно не отказалось от этой системы замазывания дела и теперь; высшее начальство положено было просить — одну из профессорских вакансий числить вакансией восточных языков (а не две, как бы следовало) и только, для поощрения же студентов определена была самая неудачная мера, вовсе не отвечавшая требованию обстоятельств: занятия языками сделаны были обязательными для всех студентов с предоставлением на волю каждого из них выбора только той или другой группы языков для изучения и затем недостаточно успевающих в их изучении положено не ставить в первый разряд[211]. Число учившихся конечно сразу увеличилось по обеим кафедрам, но действительно знавших миссионерские языки стало едва ли больше прежнего — остальные числились слушателями их только поневоле или по оффиции. Что же касается до вопросов о назначении миссионерских кафедр и цели обучения их языкам, то, при общеобязательности этого обучения для студентов, вопросы эти стали еще запутаннее и темнее.

Преосвященный Григорий не удовлетворился решением правления и предложил обсудить предмет с бòльшим вниманием в академической конференции. Он имел твердое намерение выделить изучение миссионерских предметов в особое миссионерское отделение при академии, на чем настаивал и пред Святейшим Синодом. От 12 июля 1848 года Святейший Синод принципиально согласился с ним и прислал о том на его имя указ[212]. После этого, по поручению владыки, к ноябрю того же года правление академии составило обширный проект миссионерского отделения при академии, которым начался целый ряд других проектов, предшествовавших действительному открытию отделений в 1854 году. Проект этот держался на специально-миссионерской точке зрения — предполагалось: открыть пока одно только отделение «для спасительного действования» на татар, монголов и калмыков; для приготовления в нем к миссионерскому служению выбрать уже из кончивших полный курс благонадежных воспитанников академии, изучивших означенные языки, на первый раз троих для миссионерского служения среди татар, двоих — для бурят и двоих для калмыков, на будущее же время избирать новых, сколько будет потребно, с разрешения Святейшего Синода; курс приготовления назначить в два года, в течение которых они должны содержаться при академии особо от студентов, на особую сумму из духовно-учебных капиталов, в год по 150 рублей на каждого, ходить на особые миссионерские лекции и на университетские, заниматься чтением специальных сочинений, переводами богослужебных книг, упражнениями в языках с практикантами из татар, монголов и калмыков и сочинениями, давая дважды в год отчет в своих занятиях пред конференцией; на должности для них предполагался оклад жалованья в 600 рублей в год и разъездные — лицам духовного сана на три, светским на две лошади; в случае обращения значительного числа инородцев, так что из них можно будет образовать особый приход, миссионер по желанию определяется к этому приходу в священники или, в случае нежелания, представляется к другой награде. Проект этот положено представить на усмотрение обер-прокурору Святейшего Синода. Но преосвященный Григорий для обстоятельнейшего обсуждения предмета пожелал выслушать еще голос самих преподавателей миссионерских предметов и поручил сначала бакалавру Ильминскому составить особый проект противомусульманской миссии; от 19 апреля 1849 года проект этот был сдан им на обсуждение уже не одного правления, а конференции академии[213].

Проект Н. И. Ильминского был весьма обширен и отличался обстоятельным раскрытием предмета на основании личного знакомства автора с положением, характером и религиозными верованиями татар и исторического изучения вопроса по делам духовной консистории (о прежних отпадениях крещеных татар и о мерах к ослаблению этих отпадений). Этнографические и исторические сведения о татарах занимали более половины (до 12 листов) всей его рукописи. Основным началом противомусульманской миссии автор полагал действование не на единичных лиц, оторвание которых от их народной религии бывает всегда незаметно по результатам и непрочно само по себе, ослабляясь влиянием на этих одиночных лиц со стороны массы необращенных их соплеменников, а действование на целую массу татарского населения посредством постепенного и систематического проведения в нее известного направления умов в пользу христианства. Орудиями такого действования предназначались быть духовенство татарских приходов и особые миссионеры. Проект подробно распространялся затем о качествах, степени образования и образе действования тех и других, настаивая преимущественно на таких миссионерских приемах, которые бы не возбуждали фанатизма мусульман, приемах по возможности даже сокровенных, прикрытых посторонними миссионерству целями, например, учеными. Центром миссии проектировалась Казань, где должен был устроиться особый миссионерский комитет из образованных духовных лиц, преподавателей языков в семинарии и академии и миссионеров под ведением преосвященного. Последняя часть проекта занята была вопросом о подготовке деятелей миссии к их служению. Подготовка эта, по мысли проекта, должна начинаться еще с духовного училища, где воспитанники, будущие миссионеры, преимущественно из урожденцев татарских приходов, должны изучать татарский язык практически, под руководством опытного практиканта. В семинарии они должны уже хорошо говорить и писать по-татарски и пройти полный курс мусульманского вероучения, следовательно, познакомиться и с арабским языком; для облегчения их можно освобождать здесь от изучения некоторых предметов семинарского курса, не особенно нужных для миссионерского служения. В академии в течение четырех лет (по 4 лекции в неделю) должны быть пройдены: полный сравнительный курс турецко-татарских наречий, критический обзор Корана и других источников ислама, критика мухаммеданства, подробная его история и теория миссионерства; воспитанники должны написать по два семестровых и одно курсовое сочинение по миссионерским предметам. Преподавателей признано необходимым назначить двоих — профессора и бакалавра. Для приготовления их проект находил полезным одного кандидата на преподавательскую должность послать года на два на восток — в Каир, а другого отправить в путешествие по России, по местам жительства татарских племен разных наречий.

При обсуждении проекта почти все члены конференции подали в дополнение или исправление его по особому письменному мнению. С предложением касательно прикровенного действования миссионеров не соглашался никто; допускали только возможность поручать миссионерам учительские должности в татарских деревнях. Были еще несогласия касательно предметов, от изучения которых можно освобождать готовящихся к миссионерству в семинариях и в академии. Некоторые члены (особенно профессор Гусев и протоиерей Талантов) занялись более подробной разработкой административной части проекта, склоняясь к мысли примкнуть миссионерский комитет не к академии, а к консистории.

Профессор Беневоленский высказал мысль, что противомусульманская миссия не должна ограничиваться пределами одной России, а должна простираться и на мусульман востока. Высказывались и довольно странные мнения. Добродушный отец Паисий Пылаев подхватил отзыв проекта о муфтиях, как менее фанатичных представителях мухаммеданства в сравнении с многочисленными муллами, главными распространителями ислама и виновниками всех отпадений крещеных татар, и на основании этого отзыва пренаивно предлагал — в интересах христианства увеличить в России число муфтиев, а число мулл уменьшить, да кроме того лишить их выборного значения и обратить в чиновников, назначив им от казны жалованье; а так как, по отзыву господина Ильминского, фанатизм мулл зависит более всего от совершенного незнания ими христианских истин, то отец Паисий предлагал далее ввести в медресах, где они приготовляются к своему служению, обязательное изучение русского закона Божия, без знания коего учеников вовсе не определять в муллы, для кандидатов же в муфтии сделать обязательным даже обучение в духовных академиях, куда принимать их, конечно, со всякими облегчениями. Наконец, большинство голосов высказалось в пользу посылки кандидатов на академическое преподавание миссионерских наук для обучения на восток. Профессор Гусев прямо рекомендовал для этого самого Н. И. Ильминского, как будущего профессора, и воспитанника II курса, наставника Пермской семинарии Я. Попова, как наиболее даровитого из студентов, которого предлагал в бакалавры при профессоре Ильминском.

Выслушав все эти мнения, конференция от 7 июня 1849 года поручила ректору Григорию свести их с проектом бакалавра Ильминского в одно целое, чтò он и исполнил к началу мая 1850 года, составив из всего доселе выработанного материала новый, сводный проект, в котором оставлены были все основные мысли Ильминского с небольшими дополнениями и изменениями по мнениям членов конференции, какие признаны ректором удобнее. Самые важные дополнения относились к служебной обстановке миссии. Миссионерский комитет предполагалось устроить при академии в такой же зависимости от архиерея, в какой находится от него консистория. На канцелярию его назначалось до 500 рублей в год; на жалованье священнику в татарском приходе до 300, причетникам по 150, — миссионерам из академистов по 400-500 рублей, кроме казенных квартир для всех и прогонов, профессору академии 900, бакалавру 450 рублей. В статьях об образовании кандидатов на миссионерство в семинарии предположено освобождать их от изучения классических языков; относительно положения миссионерских предметов в академии удержано прежнее мнение правления, что для них должен быть назначен особый двухлетний курс, сверх академического, с ассигновкой на каждого воспитанника по 150 рублей в год. Для приготовления академических преподавателей миссионерских предметов сводный проект тоже настаивал на посылке их за границу и по татарским местностям в России. Такая настойчивость в повторении этого требования со стороны членов академической конференции и усердное ходатайство о том же самого владыки послужили главным побуждением к описанной командировке бакалавра Ильминского на восток.

31 мая 1850 года конференция одобрила сводный проект ректора и поручила бакалавру Бобровникову сделать нужные приложения главных его пунктов и к миссии монголо-калмыцкой. В сентябре представил свой проект и Бобровников.

Он так же, как и Н. И. Ильминский, предпослал своему проекту обширный этнографический очерк кочевого быта и верований монголов и калмыков, на основании которого доказал непригодность всех доселе существовавших мер христианской миссии среди этих народов и предложил новые, более соответствующие их быту и характеру. Новые миссии предполагалось сделать такими же удобоподвижными, как и самые племена, которые они должны просвещать, числом на первый раз две, иркутскую и астраханскую. Каждая должна состоять из людей неженатых, подобно монгольскому духовенству, человек из 5, духовных и светских, под начальством иеромонаха или архимандрита, с подвижною церковью наподобие хурула; пребывание иметь, по крайней мере, летом, в самых степях, проводя жизнь подобную жизни просвещаемых племен, дабы они видели, что можно быть христианами и не отрываясь от любезного им кочевого быта. Права миссионеров, оклады, зависимость от миссионерского комитета соображены с пунктами о том же проекта о противомусульманской миссии. По образованию от миссионера требовалось, кроме знания разговорного монгольского языка разных наречий, знание еще языка литературного и тибетского, далее, знание религиозных понятий монголов как шаманских, так и буддийских, истории монголов, которою они очень гордятся, и медицины, чтобы можно было заменять среди них их жрецов, для которых медицина есть сильнейшее средство к влиянию на народ. Образование миссионера тоже проводилось чрез весь училищный, семинарский и академический курсы, начинаясь разговорным языком и оканчиваясь изучением глубин буддийской философии. Семинаристов положено определять в священники в монгольские и калмыцкие степные приходы. В академии монгольское и миссионерское образование выделено тоже в особый двухлетний курс, как и противомусульманское. Кандидатов на преподавательские места рекомендовалось для образования отправлять в степи. Затем высказано несколько слов о необходимости особого практиканта в академии, о расширении монголо-калмыцкого отдела библиотеки с ассигновкой на этот предмет до 100 рублей в год, о занятиях студентов переводами богослужебных книг на монгольский и калмыцкий языки и проч. — По определению конференции, ректор обработал в окончательной форме и этот проект, как проект Н. И. Ильминского. Потом оба проекта в ноябре 1850 года были представлены на благоусмотрение преосвященного Григория, который по рассмотрении препроводил их в Святейший Синод.

От 14 декабря того же года вышло определение Святейшего Синода, чтобы конференция Казанской академии для расширения миссионерского образования в семинариях своего округа немедленно составила соображение относительно перемен, какие потребно при этом сделать в семинарских курсах, и при этом обратила особенное внимание на преподавание в семинариях местных инородческих языков. К 28 апреля 1851 года конференция составила и эти соображения. Предположено было на классе истории сообщать воспитанникам более обстоятельные сведения о местных инородцах; к курсу богословских наук присовокупить опровержение местных лжеверований и ввести более совершенное изучение местных языков. Частные правила для осуществления этих прибавлений в семинарском курсе извлечены были в сокращении прямо из проектов конференции с удержанием мыслей и о прибавочном курсе для приготовления миссионеров, и о посылке кандидатов на учительство для усовершенствования их знаний в инородческие селения и кочевья. 1 июня 1851 года преосвященный одобрил эти соображения и тоже отослал в Святейший Синод.

Дальнейшая подготовка к открытию миссионерских отделений продолжалась уже помимо академии, в Петербурге, где почти постоянно находился преосвященный Григорий. Он сам лично составил общую переделку всех представленных ему проектов, состоявшую из 4 частей: 1) Общего проекта миссионерского образования; 2) проекта миссионерского отделения против раскольников; 3) проекта такого же отделения для обращения татар и 4) — для обращения язычников — монголов, чуваш и черемис; все четыре проекта в небольшом числе экземпляров были напечатаны затем в синодальной типографии. Особенно деятельно занялся он обработкой второй части или проекта миссии против раскола, борьба с которым, как известно, составляла самое задушевное его дело. Из нескольких священников, вызванных из разных местностей России, в Петербурге около него образовался целый миссионерский институт, в котором он сам руководил будущих деятелей против раскола, преподавая им лично противораскольнические науки — миссионерскую педагогику, историю раскола и полемику. Впоследствии часть читанных им лекций вошла в известную его книгу: «Истинно-древняя и истинно-православная церковь». Благодаря его настояниям, дело об открытии при Казанской академии миссионерских отделений в 1853 году было доведено, наконец, до благоприятного решения со стороны высшей власти[214].

От 13 ноября 1853 года обер-прокурор Святейшего Синода секретно сообщил преосвященному Григорию, что Государю Императору благоугодно было, согласно предположению Святейшего Синода, удостоить Высочайшего утверждения следующие меры усиления духовно-нравственного действования на раскольников: 1) образовать при духовных академиях из наличных студентов и священнослужителей, кои изъявят на то желание, по небольшому отделению для особого приготовления их на дело с раскольниками в виде миссионеров или священников при единоверческих и православных церквах, где есть раскольники; при семинариях же тех епархий, где много раскольников, отделять из лучших учеников высшего отделения по нескольку человек для приготовления их к занятию мест при церквах, вблизи которых жительствуют раскольники, и при единоверческих; 2) поручить Казанской академии, как незанятой никаким повременным изданием, издавать духовный журнал с преимущественным противораскольническим направлением. Далее в сообщении говорилось, что для приведения в исполнение этих мер Святейший Синод определил: а) потребовать от академических начальств надлежащих соображений об устройстве и курсе означенных отделений в дополнение к общему академическому курсу; б) потребовать таких же соображений от семинарий относительно приготовления деятелей против раскола в должностях священников из лучших семинаристов; в) для издания журнала при Казанской академии выработать программу и правила, и все это поручить ближайшему руководству преосвященного Григория, как принимавшего особенное участие в деле об устройстве миссионерских отделений.

В следующем 1854 году на имя преосвященного пришло другое секретное же сообщение от обер-прокурора, что определением от 18 мая Святейшим Синодом постановлено: 1) ныне же привести в действие предположение его — преосвященного — об открытии миссионерских отделений против раскола при академии и Казанской семинарии с тем, чтобы в такое отделение при академии были допускаемы, по его указанию, и священнослужители, кои изъявят согласие; препроводить чрез него же в академию и семинарию к нужным соображениям и печатные экземпляры его проекта противораскольнического миссионерского образования; академическому начальству поставить в обязанность доносить высшему начальству о ходе сего дела по полугодиям, а по окончании курса представить общий отчет об успехах преподавания и в какой мере соответствует оно своей цели; 2) разрешить академии издание духовного журнала под названием «Православный собеседник» по представленной программе и под наблюдением Его Высокопреосвященства; 3) по уважению изъясненной им необходимости иметь при академии собрание древних славянских книг и рукописей предоставить ему выбрать таковые, которые он признает полезными для академии, из библиотек Ниловой пустыни и Соловецкого монастыря. — Далее, Святейший Синод, рассмотрев вновь дело об учреждении при академии и семинариях Казанского округа миссионерских отделений к христианскому просвещению иноверцев и язычников, определением 24 того же мая положил: на первый раз ограничиться учреждением миссионерского отделения только при Казанской академии, в котором можно было бы приготовить некоторое число наставников для семинарий и миссионеров для Казанской епархии; образовать же сие отделение в небольшом размере, помещая в оное воспитанников преимущественно по их собственному желанию и по удостоверению в их способностях к принимаемым на себя обязанностям, и преподавать им основания ложных учений иноверцев и язычников с опровержением и местные языки, в знании которых доводить воспитанников до того, чтобы они в состоянии были свободно говорить на них; правлению академии поставить в обязанность, чтобы на успехи преподавания местных языков в семинариях и училищах округа оно обратило особенное внимание и доносило об них ежегодно высшему начальству. Вместе с тем в академию для соображений высланы были все прежние проекты миссионерского образования и недосланные прежде печатные тетради проекта самого преосвященного Григория.

Таким образом, отделение против раскола вводилось во всех академиях, а отделение против иноверцев — в одной Казанской. Во исполнение распоряжений Святейшего Синода правление академии, разослав по округу свои распоряжения об усилении преподавания раскола и местных языков, в июле 1854 года постановило:

1) Относительно противораскольнического отделения: а) открыть его в начале учебного года из студентов обоих курсов, кончившим же курс предложить, не пожелает ли кто учиться на нем еще 2 года; б) учащихся на нем освободить — старших от изучения герменевтики и естественных наук, младших от истории философии, математики и тоже естественных наук; в) преподавать им историю раскола, полемику против него, миссионерскую педагогику, славянскую палеографию и славянский язык; г) преподавание предоставить ректору и одному при нем бакалавру, а на палеографию пригласить профессора университета Григоровича.

2) Относительно отделения против иноверцев и язычников: а) открыть при академии еще три небольших отделения для образования наставников семинарий и миссионеров, имеющих действовать на главных инородцев округа: татар, монголов и чуваш с черемисами; б) на отделения эти помещать студентов обоих курсов по желанию, преимущественно из тех епархии, где есть означенные племена; в) преподавать: на татарском отделении историю Мухаммеда, ислам по его источникам, этнографию татар, миссионерскую педагогику и языки татарский и арабский; на монгольском — буддизм, шаманство, историю монголов, миссионерскую педагогику, практическую народную медицину по методе Каменецкого и языки монгольский и калмыцкий; на отделении чувашско-черемисском — также веры этих племен, соответствующую часть миссионерской педагогики, этнографию и языки; г) студентов, учащихся на отделениях, освободить от изучения истории философии, математики и естественных наук, кроме ботаники; д) преподавание возложить на первом отделении на бакалавров Ильминского и Саблукова, на втором — на Бобровникова, на третьем — на протоиерея Вишневского с бакалаврским окладом; е) все отделения открыть с начала наступающего 1854/55 учебного года.

Вопросы об открытии отделений, их составе, курсах и назначении их были, таким образом, разрешены — последний, впрочем, только на половину, потому что выход из них для студентов оставался только прежний, на учительство по семинариям; об организации миссионерского служения начальство еще не думало. В приведенных распоряжениях об организации отделений нельзя не заметить некоторой шаткости и неопределенности в самом общем взгляде на эти отделения. При всей мизерности своей организации и средств, при всем малолюдстве своих воспитанников, каждое из них, очевидно, должно было враз заменять собою несколько миссионерских заведений и высшего, и среднего, и низшего разряда, поставлять, по мере надобности, и ученых профессоров, и учителей для семинарий, и практических деятелей миссионерства — самоотверженных миссионеров без жалованья и служебного положения, которое так и не было определено. Такая неопределенность их постановки давала потом и высшему, и особенно местным начальствам постоянные поводы предъявлять к ним разные лишние и неопределенные требования, которым они не могли удовлетворить, и винить их в том, что они не выполняют своего назначения, и отозвалась, как увидим, весьма печально на всей их истории, особенно на истории противомусульманского отделения, ближе других соприкасавшегося с практическими вопросами местного края и с мероприятиями местных начальств.

Все отделения были открыты в сентябре 1854 года. Но при записи на них студентов вдруг встретилось неожиданное замешательство, виной которого было то, что, по тогдашней административной манере, вся переписка об их открытии велась секретно. Пока начальства между собой секретничали, между студентами, на основании приведенных предварительных проектов, распространились тревожные слухи, что записавшиеся на миссионерские отделение должны будут учиться в академии лишние два года. Толки эти подтверждались еще тем, что ректор Агафангел действительно приглашал записываться на свое противораскольническое отделение кончивших уже курс студентов V курса и именно на два года. Из них на это приглашение отозвался один В. А. Ложкин, который потом действительно числился на этом отделении 2 года, хотя и жил при преосвященном Григории в Петербурге. Наличные студенты VI и VII курсов обнаружили сильное колебание при записи на отделения, и академическому начальству стоило немалого труда рассеять их страшливые предубеждения и уверить их, что курс их учения не будет продолжен долее обыкновенного срока. После этого они начали записываться в списки отделений. На противораскольническое отделение поступили: 1 студент V курса (В. А. Ложкин), 16 студентов VI курса, 12 — VII, на противомусульманское — 5 старших студентов VI курса и 7 младших, на монгольское — по 3 человека из курса, на чувашско-черемисское — 5 старших и 7 младших; 5 оставшихся студентов из 29 человек VII курса не записались ни на какое отделение, пожелав слушать математику. Кроме студентов, на противораскольническом отделении в первые два курса училось несколько (6 человек) священников. Отделение это было вообще самое сильное из всех четырех. Самым слабым было отделение чувашско-черемисское; оно и просуществовало всего только два года, так что мы должны иметь здесь дело собственно с тремя только отделениями, упомянув об этом скоропрошедшем отделении лишь несколько слов, так сказать, вне счета.

Преподавателем на нем был назначен, как сейчас было упомянуто, протоиерей Виктор Петрович Вишневский, хороший знаток чувашского и черемисского языков, бывший членом академической конференции. В вознаграждение за преподавание ему был положен полный бакалаврский оклад[215]. В первый учебный год он излагал студентам чувашскую мифологию и обрядность, описывал нравы и обычаи чуваш, перечислял меры к их обращению и показывал опыты назидания новообращенных; с языком их он знакомил студентов по своей собственной чувашской грамматике и приложенному к ней словарю; переводил с русского языка Евангелие Матфея и «Начатки христианского учения», а для практики в языке занимался легкими разговорами. На другой год по такой же программе он излагал сведения по части мифологии и народности черемисской и правила черемисского языка горного и лугового наречий; переводил на луговое наречие краткую священную историю. В 1856 год от 12 сентября правление академии представило преосвященному Григорию мнение о закрытии чувашско-черемисского отделения, «так как для удовлетворения потребности края образовано достаточное количество воспитанников по предметам и языкам, которые были преподаваемы на этом отделении, а потому на будущее время и не представляется более нужным обучать студентов языку чуваш и черемис и объяснять им содержание (впрочем, скудное) веры сих инородцев». По этому представлению отделение было закрыто, выпустив 5 студентов[216]. Студенты старшие (VI курса): Н. Бальбуциновский, В. Касимовский, В. Курбановский, Н. Кувшинский, Н. Софотеров кончили курс, VII курса — Я. Фортунатов и А. Верещагин, перейдя в старший курс, записались на противораскольническое отделение.

В. П. Вишневский († 1885 г.) был известен и своими печатными трудами, из которых, кроме упомянутых выше (до 1850 года) его магистерской диссертации и «Начертание правил чувашского языка» с словарем, нам известны: «Сведения о погребении Владимира архиепископа Казанского и его автобиография» («Казанские губернские ведомости» 1856 г. № 1 и 2); «О религии некрещеных черемис из записок миссионера» (там же № 9 и 10; перепечатано в «Вестнике Географического Общества» 1856 г. XVII, кн. 4, отд. 2, стр. 281-290, и на французском языке — СПб., 1859); «Беседа священника с раскольником о святых тайнах» («Православный собеседник» 1858, III, 176, 440); «Несколько слов из старинных книг к беспоповцам» (там же 1860, 1,73); «Древние письменные акты в ризнице кафедрального казанского собора» («Казанские губернские ведомости» 1859 г. № 1 и 3); «М. С. Пальмов — заштатный дьякон» — некролог («Казанские губернские ведомости» 1860 г. №° 9); «Ответ из старинных книг на раскольнический толк о трехперстном знамении» («Руководство для сельских пастырей» 1860 г. т. II, № 24); «О сложении перстов и символе веры против раскольников» (Казань, 1861 г. 2 изд. М., 1863); «Освящение нового единоверческого храма в Казани» («Православный собеседник» 1862 г. I, 172); «О старинных богослужебных книгах против раскола» (там же II, 406); «Раскольнические мудрования об именословном благословении» (там же II, 3); «Свидетельство старопечатных книг об имени Иисус» (там же III, 214); «Архимандрит Мартирий» — некролог («Православный собеседник» 1874, I, 117). Не упоминаем многих его заметок в «Известиях по Казанской епархии» и напечатанных в разных изданиях и отдельно проповедей.

Обратимся к истории трех остальных миссионерских отделений.

а) Отделение противораскольническое.

Отделение это пользовалось особенным вниманием начальства, как местного в лице ректора Агафангела и преосвященного Григория, так и высшего. Кроме подачи годичных и полугодичных ведомостей об его успехах, Святейший Синод определением 22 июня 1854 года положил завести между всеми академиями взаимные сношения обо всех изменениях в ходе преподавания раскола как при самих академиях, так и по семинариям их округов и взаимные же сообщения общих годичных отчетов об успехах по этой части с приложением программ преподавания и самых учебных записок, дабы им видеть, какие из сделанных по другим округам улучшений и распоряжений могут быть с пользою применяемы в их собственных округах, и приводить оные в исполнение с разрешения высшего начальства. В первый год все дело преподавания в отделении было возложено на ректора Агафангела, с назначением ему по четыре лекции в неделю, по две на каждый курс; на деле их было всего две, потому что курсы соединялись для их слушания вместе. Со второго года в младшем курсе прибавлена была еще одна лекция для славянской палеографии, преподавать которую приглашен был профессор университета В. И. Григорович.

Ректор Агафангел энергично принялся за устройство своего отделения и сделался в этом деле самым усердным органом преосвященного Григория. Он отвсюду выписывал в академию старые книги и рукописи, необходимые для работ по расколу, для этого целые дни проводил за пересмотром семинарских библиотечных каталогов, находившихся во внешнем правлении академии, разузнавая, нет ли в них чего-нибудь такого, чтò стоило бы выписать, расспрашивал о существовании таких книг и рукописей в разных церквах и монастырях округа у студентов и других лиц, которые могли о том иметь сведения, и затем чрез семинарские правления или преосвященных все более важные из них выписывал в академию на подержание для разных работ как своих, так и студенческих. Так, в 1854 году из Нижегородской семинарии выписаны были рукописи о расколе преосвященного Иакова (бывшего Саратовского, потом Нижегородского), особенно о молоканах и хлыстах; выписывались из Нижнего и другие рукописи. Из Московской академии выписаны были сочинение преподобного Иосифа Волоцкого для сравнения с экземпляром из Соловецкой библиотеки при издании «Просветителя» преподобного Иосифа[217]. По просьбе ректора, преосвященный Григорий тоже посылал в академию разные раскольничьи рукописи и более любопытные дела по расколу из консистории[218].

Летом 1856 год он между прочим дал ректору для прочтения известный отчет о расколе в Нижегородской губернии П. И. Мельникова, представлявший тогда весьма интересную и притом секретную новинку по изучению раскола. Ректор сейчас же поручил студентам списать этот отчет, разделив его для скорости переписки на тетради между несколькими переписчиками. Отчет этот сослужил потом добрую службу отделению, хотя и остался частною собственностью ректора и не был сдан им в академическую библиотеку. Нельзя не упомянуть здесь кстати и о тех неприятностях, какие академии пришлось потерпеть из-за этого отчета от его автора. Узнав, как его работа была списана в академии, П. И. Мельников начал делать на этот счет разные инсинуации на академических исследователей по расколу, не раз даже печатно заявлял, что из его отчета многое украли в свои курсовые сочинения бакалавры Щапов и Рудольфов (надобно заметить — кончившие эти сочинения еще раньше появления отчета в академии), что им же сильно попользовался и бакалавр Добротворский для своего исследования о людях Божиих[219]. Последняя клевета вывела наконец Добротворского из терпения и он напечатал в «Православном собеседнике» сильную разоблачительную статью («К вопросу о людях Божиих»), в которой фактически доказал, что академические, ученые не только не имели надобности воровать что-нибудь у господина Мельникова, но что, по своим сведениям о тех предметах, о которых им приводилось писать, стояли всегда выше этого, весьма тщеславного, но довольно легкого и шаткого по своим убеждениям знатока раскола, возбуждавшего всегда очень мало доверия к своим ученым трудам в кругу более солидных ученых[220]. Очень много пособий по расколу ректор Агафангел выписывал для разных студенческих работ по своим темам; например, для сочинения студента VII курса В. В. Лаврского о перстосложении в начале 1857 года им разослано было до 60 писем в разные места, где были известные древние иконы, с просьбой к настоятелям церквей и монастырей сообщить в академию известия о начертании на этих иконах перстосложения. Наконец, он постоянно с большим вниманием относился к древним рукописям и книгам, которые в пособие для изучения раскола во множестве присылались в академию из Святейшего Синода, разбирал их и каталогизировал для академической библиотеки; ему же обязана своим первым разбором присланная в академию библиотека Соловецкого монастыря и Анзерского скита. Вообще по части своего обогащения учеными пособиями противораскольническое отделение успело при нем устроиться наилучшим образом.

Он имел и собственную весьма значительную библиотеку по расколу, которой охотно дозволял пользоваться и наставникам, и студентам. В декабре 1856 года, ожидая скорого движения по службе, он вздумал было продать ее академии и вошел о том в правление запиской, в которой, рассказав, как усердно ее собирал, не щадя средств и преодолевая все затруднения, так как многие ее книги составляют тайну у раскольников, доказывал важность ее для академии, хотя в академии и есть уже значительное собрание древних книг и рукописей и богатая Соловецкая библиотека. По представленному им реэстру, в библиотеке его состояло: книг славянской печати 65 названий, русской и на иностранных языках 193, рукописей 63 названия, — всего на сумму 3151 рубль. Правление согласилось на эту покупку и ходатайствовало у Святейшего Синода об отпуске на нее особой суммы. Но после своего перевода в Петербург он сам отказался от предложенной продажи, «по изменившимся обстоятельствам», изъявив только готовность снабжать своими книгами наставников и студентов академии для их ученых работ временно[221].

Ревнуя о своем отделении, ректор употреблял все зависящие от него средства для того, чтобы привлечь на него как можно больше слушателей, притом же из лучших студентов обоих курсов, так что даже обижал этим другие отделения. В 1856 году он заставил записаться на раскол и студентов закрывшегося тогда чувашско-черемисского отделения, и бывших студентов математиков, так что у него собралось 22 слушателя из VII курса и 19 из VIII. Лучшие курсовые работы студентов VI и VII курсов писалась по его же предметам. Кроме студентов, лекции по расколу слушали еще несколько священников. Положение этих последних было определено сначала не довольно ясно; по крайней мере, рассчитывая на любовь преосвященного Григория к занятиям по расколу и на его внимание к противораскольнической миссии, они надеялись своими занятиями в отделении приобрести себе даже ученые академические степени. В августе 1857 года, когда преосвященного Григория уже не было на казанской кафедре и наместо его архиепископом был преосвященный Афанасий, смотревший на ученые степени вообще не совсем благоприятно, как на плод одного человеческого тщеславия, двое из священников, П. Малов и М. Потехин подали в правление прошение о дозволении писать сочинение на ученую степень вместе с студентами VII курса, так как-де слушали академические лекции по расколу вместе с этими студентами уже три года. Правление отказало в этой просьбе, как неосновательной, потому что для получения академической степени они должны были выслушать весь академический курс, а не одну только часть его по одному миссионерскому отделению и сдать полный академический экзамен по всем предметам наравне с академическими студентами, и поставило им притом на вид, что слушание ими указанной части академических уроков должно иметь для них практические, а не ученые цели; если же, присовокупляло определение правления, они пожелают писать сочинения по предметам против раскола, независимо от расчетов на ученые степени, а только для показание начальству, в какой мере усвоены ими преподаваемые в академии сведения, то это им дозволить. Преосвященный с своей стороны даже рассердился на их домогательство и взволнованно написал на журнале правления: «Любочестие и самые спасительные для погибающего человечества распоряжения покушается уже обратить в пустые и бесполезные для христиан погибающих наименования». После этого священники уже не стали искать ученых степеней и писать сочинений. Только один из них, В. Грузинский в 1861 году подал на рассмотрение отделения часть материалов для составления бесед с раскольниками, но не в видах получить ученую степень, а в видах именно показания начальству своих успехов. Сочинение это было одобрено и отослано с рекомендацией в Казанскую консисторию[222]. При ректоре Иоанне священники вовсе перестали поступать на раскольническое отделение.

Самое преподавание противораскольнических предметов производилось архимандритом Агафангелом по указанной программе. Курс его открывался наукой пастырского благоразумия в отношении к раскольникам или пастырской педагогикой. Эта странная наука не имела почти никакого содержания и существовала только для формы. Ректор мало обращал на нее внимания — все содержание его лекций по этой науке состояло только в пересказе введения к проектам миссионерского отделения преосвященного Григория и послесловия к его книге «Истинно-древняя церковь». За пастырским благоразумием следовала история расколов и сект в Русской церкви; она читалась по готовым запискам преосвященного Григория, которые до выхода в свет «Истории раскола» архимандрита Макария служили руководством и по семинариям. Первая половина этих записок была сколком с известной «Истории ересей и расколов» Руднева (М., 1836). Вторая половина состояла в подробном изложении истории исправления книг и происхождение раскола и подробного перечня всех раскольнических толков с их историей. На истории раскола профессор останавливался дольше, близко держась записок преосвященного Григория и допуская в передаче их только некоторое растягивание, главным образом ради красоты слога. Страсть к риторическим эффектам, при сухости и бедности воображения, заставляла его нередко прибегать к таким приемам острословия и фразам, которые делались предметом глумления слушателей, вроде фраз, которые передает профессор Аристов в своей книге о Щапове (стр. 16). С особенным подчеркиванием он указывал в своей истории на то, что раскол распространяли все дьячки да мужики, разные Вакуловы да Коровьи-Ножки и даже бабы Акулины; в рассказах о раскольничьих спорах и соборах указывал на возмущавшую его грубость речей раскольников, их неблаговоспитанность и т. и. — После истории раскола он останавливался с особенною любовью на обозрении книг и рукописей, относящихся к расколу, которое у преосвященного Григория было изложено кратко. Пред приходом его на лекцию несколько служителей приносили в аудиторию целые охапки рукописей и книг, паче же кожаных, и раскладывали на кафедре и по соседним с нею окнам. При обозрении той или другой книги кто-нибудь из студентов, отличавшихся более внятным чтением, должен был, по указанию профессорского лорнета, взять ее из кучи и читать длинные извлечения нужных для ее описания мест. Если встречалась надобность сравнивать ее текст с текстами других книг, все эти книги раздавались по рукам другим студентам и нужные места поочередно прочитывались и сравнивались общими силами. Лекции этого рода были очень скучны, но не бесполезны для студентов, лично знакомившихся при этом со множеством произведений раскольнической и противораскольнической литературы. Подобные работы сличения книг производились студентами иногда в квартире ректора. Он собирался составить для печати полное обозрение всех старых книг, необходимых при изучении раскола, но успел напечатать в этом роде только статью «О Большом Катехизисе» («Православный собеседник» 1855 и 1856 г.); статья эта может служить между прочим образчиком его лекций по библиографии своего предмета. — При преподавании противораскольнической полемики он целые классы проводил тоже в приискивании и прочитывании чрез студентов разных нужных для опровержения раскола выдержек из старых книг. В самых лекциях по полемике он рабски следовал книге преосвященного Григория; по ней же студенты готовились и к экзаменам, заучивая ее наизусть, как, бывало, в училище учили Катехизис преосвященного Филарета. Репетиции по его предмету, которые он производил очень часто, носили такой же характер пробных студенческих лекций, какой имели описанные нами выше репетиции его по предмету догматики. И несмотря на все такие затяжки в преподавании и нередкие пропуски лекций, все свои науки он успел пройти, вместо четырех лет, только в два года, так что с следующего 1856/57 года ему приходилось снова начинать один и тот же курс, хотя большая часть его слушателей, весь старший курс студентов, состояла из одних и тех же лиц. Но ему недолго уже пришлось перед ними повторяться…

В сентябре 1855 года на отделении началось преподавание славянской палеографии В. И. Григоровичем. Сначала предполагалось дать ему только 5-6 часов в течение целого года, но преосвященный Григорий распорядился, чтобы эта наука читалась пространнее в течение целого года по одной лекции в неделю для младшего курса[223]. Виктор Иванович вызвался читать ее безмездно. Страстный любитель славянства, незабвенный профессор-идеалист всей своей младенчески чистой душой восторгался, что у него будет чуть не 30 слушателей, сколько он никогда не видал перед собою в университете, притом слушателей избранных, привычных к труду и научно развитых. Своим одушевлением он с первой же лекции завоевал себе полное внимание академической аудитории; его лекции посещали не одни только студенты младшего курса, но и старшие. Ввиду такого значительного собрание слушателей, питавших полное к нему внимание, он даже совсем забыл ту узкоспециальную цель, которую должен был преследовать в своем преподавании, и пустился в свою любимую область сравнительного изучения славянских наречий. Каждая лекция его заключала массу любопытных сведений из совершенно новой для академии научной области. Ученый профессор был видимо рад, найдя таких сочувствовавших ему слушателей, и как будто торопился высказать в данный ему краткий срок все, что его занимало, одушевляло и волновало, и только уже под конец года вспомнил, что дело делом, а оффиция оффицией, что студентам надобно будет сдавать по палеографии какой-нибудь экзамен. По просьбе студентов, он наскоро набросал для них коротенькие записки, разделенные всего на 7 билетов, подробно растолковал каждый билет и по ним же вместе с студентами составил экзаменскую программу. Вот эта программа в несколько сокращенном виде:

1) Замечание о письменности славян вообще. Черты, резы, глаголита, кириллица. Спор о глаголите и кириллице. Труды ученых славистов по палеографии. И. Добровский, А. X. Востоков, митрополит Евгений, Копитар, Шафарик, Миклошич. Палеографические издания. 2) Рукописи глагольские и кирилловские первого разряда. Звуки ъ, ь, ѫ, ѧ, ъи, шт, жд, ръ, лъ. Отличие глаголиты от кириллицы в ъ, ь, ѧ (= ѣ, ю), и, ї, ъи. Соблюдение порядка ъмь, гы, кы, хы, соблюдение различия мягких и твердых сочетаний, родов имен прилагательных, ѣ в повелительном наклонении множественного числа. Древние формы глагола на съ и тематическую согласную. Знаки на древних рукописях, ударения, просодия. Замечания о болгарском языке. Болгарское чтение. 3) Рукописи со знаками ъ и ь, смешивание юсов, ѣ и ю. С каких рукописей они переписаны? Их древность. Иотирование. Ударение. Предположения, что древний славянский язык есть хорутанский, сербский, болгарский. Замечания о сербских и хорутанских звуках… чтение сербское. 4) Рецензии рукописей. Болгарская средняя рецензия. Попытки восстановить древнейшую рецензию в Тернове. Ударения; где они поставляются? Сербская рецензия. Ее свойства. 5) Когда возникла болгарская средняя рецензия и когда сербская? Русская рецензия, ее древность. Следы ее в Остромировом Евангелии, в Сборнике Святослава. Признаки. Могли ли быть еще рецензии южнорусская, чешская? Замечания о чешском языке. чтение чешское. 6) Способ определять древность и местность рукописей. Начертание, употребление букв… чтение польское. 7) Что такое угро-влахийские рукописи? Синкретические рукописи. Устав и его время, его происхождение. Полуустав. Скоропись. Материалы, на которых писали. Палимпсесты. Что такое: кънига, боукы, дъска, скрижаль? Переход к книгопечатанию. Глаголитское и кирилловское книгопечатание. Буквица. Важность первопечатных книг для палеографии. Болгарская, сербская, русская рецензии их. чтение сербское и чешское.

Чтобы доставить удовольствие полюбившемуся профессору, студенты в несколько дней приготовились к ответам по этой программе и отвечали на славу, так что Виктор Иванович вышел с экзамена в восторге; он с удивлением рассказывал потом, что каждый студент отвечал ему так свободно и обстоятельно, точно читал какую-нибудь публичную лекцию. Для студентов не пропали даром и его пространные устные лекции; лекции эти послужили к развитию среди них интереса и вкуса к изучению памятников славянской письменности и славянства вообще. Один из студентов VI курса, А. И. Лилов, как было уже сказано, до того заинтересовался преподаванием профессора, что в течение года под его руководством успел сделаться настоящим специалистом славяноведения и по окончании курса был им самим рекомендован в качестве способного и достойного преемника ему по кафедре палеографии. Некоторые из младших студентов VII курса, под влиянием В. И. Григоровича, из области славяноведения заранее намечали себе темы для курсовых сочинений (А. Троянский). И сам Виктор Иванович полюбил академических студентов более своих университетских слушателей, которые мало интересовались его лекциями. Он стал, можно сказать, родным для академии, приглашал студентов к себе на квартиру для бесед, показывал им сокровища своей библиотеки и делился с ними и своими громадными знаниями, и своими учеными пособиями. «Виктор Иванович, писал об нем в своих воспоминаниях И. Я. Порфирьев, принадлежал к числу тех личностей, одно присутствие которых в известном кружке в высшей степени благотворно. Страстный ученый, он распространял свою страсть к науке и вокруг себя на других; он с удовольствием показывал всем свое собрание редких и дорогих рукописей; в богатой библиотеке его было множество таких книг, какие трудно было достать в другом месте, и он всем позволял пользоваться этими книгами. Много книг очень ценных для славяноведения он в разное время пожертвовал от себя в академическую библиотеку. Он и сам был богатою библиотекою, которою так же всегда можно было пользоваться всем и каждому; с обширными и разнообразными сведениями по многим наукам в нем соединялась всегдашняя, неохлаждаемая никакими разочарованиями готовность делиться этими сведениями со всяким человеком. Даже на беглый вопрос о каком-нибудь предмете он не ограничивался простым и кратким ответом, а излагал часто всю литературу этого вопроса; а в ком замечал настоящее расположение к славянской науке, тому не нужно было и спрашивать его ни о чем: он сам указывал ему, на что нужно обратить внимание в известном вопросе, какие прочитать книги, какие существуют мнения о том или другом предмете и т. п.»[224]. Своих академических учеников он помнил и по выезде из Казани и еще незадолго до своей кончины († 19 декабря 1876 года), при свидании с профессором Н. Я. Аристовым, тоже бывшим его академическим учеником, с участием вспоминал об них, расспрашивая о судьбе каждого[225]. За полезную службу при академии Святейший Синод от 28 октября 1856 года определил выдать ему в награду 357 рублей.

В начале следующего курса с 1856 года отделение усилилось еще более. В нем стало три наставника. По случаю известного увеличения в это время числа наставнических вакансий в академии ректор получил себе помощника, бакалавра; другой новый штатный бакалавр А. И. Лилов занял место В. И. Григоровича. В помощники ректору назначен был известный специалист по расколу Василий Андреевич Ложкин, живший доселе при преосвященном Григории в Петербурге и помогавший ему при издании книги «Истинно-древняя православная церковь». По своей безответности — не говорим уже об его превосходном знании противораскольнической полемики — он мог бы быть незаменимым помощником ректора, на которого последний мог бы возложить всю тяжесть преподавания, уже начинавшую его тяготить; но архимандриту Агафангелу он не понравился своим смиренным видом и вялостью. Ректор смотрел на него, как на какого-то послушника, и желал сделать своим помощником более видного из молодых бакалавров И. М. Добротворского. Преосвященный Григорий настоял, чтобы на расколе остался Ложкин. Но последний все-таки недолго продержался на этой кафедре; по переводе преосвященного Григория в Петербург ректор в начале 1857 года, как было уже упомянуто, все-таки перетянул к себе Добротворского, а Ложкина перевел на место Добротворского на кафедру основного и обличительного богословия. На себя ректор взял преподавание истории раскола по одной лекции в неделю. В последнее время он стал редко посещать и этот единственный свой класс, посылая на него вместо себя своего бакалавра; с ноября даже вовсе не читал лекций, жалуясь на свои ученые болезни, а главным образом вероятно потому, что ждал скорого движения по службе. В марте 1857 года действительно состоялось его назначение в епископа ревельского.

Преемник его по ректорству и по кафедре архимандрит Иоанн не любил раскола и от души презирал его. Первый класс, на котором он должен был читать свою первую лекцию, с нетерпением ожидавшуюся студентами, был 22 апреля. Начались уже весенние репетиции и студенты репетировали по «Истории раскола» Макария о Стоглавом соборе. Лекции ректор не читал и весь класс провел в колких диалектических опровержениях известного мнения преосвященного Макария, будто книга Стоглав содержит в себе не акты собора, а только черновые записки его заседаний, не утвержденные самим собором. К следующему классу, вместо репетиции, он задал студентам приготовить ответы на четыре вопроса: 1) В чем состоит раскол и как произошел? 2) Какой его характер в отношении умственном, нравственном, гражданском и проч.? 3) Что составляет его силу и чем он держится? 4) Какие лучшие против него меры? Профессор желал видеть сразу всю сумму студенческих знаний… Наступивший класс весь прошел в логомахии, причем ни студенты не удовлетворили профессора, ни он их. Из разных фраз его можно было заключить, что сущность русского раскола он думал вывести из понятия о расколе вообще, как о противлении церковной иерархии, оттого и причину его возникновения искал в отношениях русского народа к своей иерархии. Этим его преподавание раскола и покончилось. Вскоре он захворал и проболел до самых экзаменов, а на следующий учебный год перешел на догматику, переведя на раскольническое отделение вместо себя отца Феодора с поручением читать противораскольническую педагогику вдобавок к лекциям по нравственному богословию.

С сентября 1857 года отец Феодор приступил к изложению своего предмета, почти ничего не зная о расколе, но с задушевным желанием внести жизнь и свет Христовы и в эту мертвенную область народной веры. Он задумал довольно широкую, но чисто теоретическую программу для своих лекций. Выйдя из того положения, что избранные в миссионеры против раскола должны, как рождие от лозы, воспринимать всю силу для своего дела от Самого Единородного, давая Ему Самому делать все в них и чрез них и все возводя к Нему же, он разделил свою науку на 3 части: 1) об устроении в себе миссионеру надлежащего образа рассуждения и расположения в своем деле по духу самого Агнца Божия, вземлющего грехи мира, т. е как будто он, миссионер, сам виноват пред Богом во всех заблуждениях и упорстве раскольников, и, в частности, об устроении такого образа рассуждения относительно старых книг, имени Иисус, сугубой аллилуия и т. д. 2) Об устроении в том же духе самых сношений миссионера с раскольниками. 3) Об отношении миссионера по делам раскола к властям церковной и гражданской. Из программы этой им выполнена была только первая часть, и то в форме одних темных и общих намеков, которые показывали, что богослов и сам еще не успел выяснить себе своих главных положений. После в 1860 году отец Феодор напечатал эти лекции в своей книге «О православии в отношении к современности»[226]. На рождественских экзаменах 1857 года ректор Иоанн сильно издевался над этими лекциями по ответам студентов и больно огорчил бедного отца Феодора. В июле 1858 года наука пастырского благоразумия в отношении к расколу, по представлению ректора, была совсем исключена из круга наук отделения, как ненужная в особом виде, и соединена с пастырским богословием.

Славянскую палеографию после В. И. Григоровича с начала 1856/57 учебного года, как мы сказали, преподавал бакалавр Александр Ильич Лилов. Он и теперь, как во дни студенчества, продолжал пользоваться ученым руководительством В. И. Григоровича, чтò весьма много содействовало к довершению его филологического образования. Постоянно занимаясь изучением рукописей и славянских наречий, он готовился сделаться не только ученым палеографом, но и замечательным славистом вообще.

Лекции его, рассчитанные на двухлетний курс, были составлены по весьма обширной программе, в которой он думал совместить палеографию с сравнительным изучением славянских наречий, обращая впрочем главное внимание при этом все-таки преимущественно на строй древнего церковнославянского языка. В кратких чертах программа эта может быть представлена таким образом: «История церковнославянской письменности»; свидетельство о древних письменах черноризца Храбра; глаголита; кириллица; святые Кирилл и Мефодий; древнейшие памятники славянской письменности; различные мнения о том, на какое наречие делали свои славянские переводы святые Кирилл и Мефодий. Отделение I: Язык древнейших церковно-славянских памятников; его фонетические и флексические особенности. Фонетика и грамматические формы церковно-славянского языка излагались преподавателем сравнительно с звуками и формами главных славянских наречий, а также языков греческого и латинского и при помощи арийских прототипов индоевропейских языков. Лекции эти, но совершеннейшей новости своего предмета для академической аудитории, слушались с увлекающим интересом, хотя преподаватель читал их без всяких эффектов и вообще довольно даже сухо. Отделение II: О внешнем виде славянских рукописей — их письменный материал, начертание букв, знаки строчные и надстрочные, титла, вязь, численное значение букв, тайнописание разных видов и проч. Отделение III: О рецензиях славянских рукописей, их классификация, рукописи синкретические. обозрение главных рецензий, особенно среднеболгарской и сербской, было пространное и производилось с постоянными экскурсиями в область истории и народной литературы славянства. Александр Ильич преподавал свои лекции устно и только к самым экзаменам выдавал студентам краткие записки вроде подробного конспекта своих лекций. Оттого лекции его не сохранились в академии; к сожалению, ни у одного, кажется, из слушателей его не сохранилось даже и кратких его записок, так как переписывать их для себя пред самыми экзаменами студентам было уже некогда.

В июле 1858 года ректор Иоанн упомянутой запиской своей в правление о предметах академического курса сразу искоренил в академии все начатки зарождавшейся здесь славянской филологии. О славянской палеографии он писал, что она совершенно уклонилась от первоначальной своей цели — руководствовать студентов к распознаванию признаков древних рукописей и старопечатных книг. «Это слишком необширное и немноготрудное дело расширено в настоящее время далее надлежащих пределов и обращено в изучение славянских наречий филологическое и сравнительное: труд излишний, не имеющий связи с другими предметами академического образования и только без нужды увеличивающий собою и без того слишком великое число академических наук, только отнимающий у студентов время, нужное для других более важных предметов». Более нужные для изучения раскола палеографические сведения и заметки поручено было сообщать бакалавру раскола. После этого сам бакалавр Лилов, как сказано, был переведен с палеографии на кафедру философии и, обиженный таким произволом академического начальства, вскоре вовсе ушел из академии.

Таким образом, в 1858 году на противораскольническом отделении были упразднены две кафедры и вместо троих преподавателей оставлен один. Этого мало — по воле того же ректора самое отделение получило особую постановку в академическом курсе, резко отличавшуюся от прежней, данной ему первоначальными распоряжениями Святейшего Синода и местного начальства: по новому распределению предметов, составленному в том же году, раскол из специального предмета, изучавшегося только несколькими студентами обоих курсов по желанию, сделан был общеобразовательным предметом для всего и одного только старшего курса студентов, т. е. включен был в число рядовых, а не отделенских наук академического курса, чтò равнялось уже совершенному уничтожению этого миссионерского отделения. Мы увидим, что то же самое произвел тогда ректор и с другими миссионерскими отделениями. Вместе с такой реформой отделений обучение науке о расколе людей посторонних, не принадлежавших к составу студенчества, каковы были обучавшиеся на миссионерском отделении священники, сделалось уже не совсем естественным: с 1858 года все эти священники были вытеснены из академии. И самое преподавание раскола стало терять практическое, миссионерское направление и обратилось в чисто научное, чему много способствовало и личное научное направление того единственного наставника, на долю которого досталось теперь преподавать раскол.

После выхода из отделения В. А. Ложкина таким наставником был бакалавр Иван Михайлович Добротворский, преподававший на отделении сначала вместе с отцом Феодором и А. И. Лиловым, потом с 1858 года один. В истории противораскольнического отделения он имел очень важное значение как в полном смысле основатель научного изучения раскола в академии, потому что заслуги первого организатора отделения, архимандрита Агафангела, имели более административное и вообще внешнее значение и состояли в том, что он поднял внешнее значение этого отделения, заставил студентов учиться по расколу и подготовил для этих занятий богатые ученые пособия, — от его талантов и ученой подготовки с него больше этого нечего было и требовать.

И. М. Добротворский[227] был сын священника Нижегородской епархии, родился в 1832 году, первоначальное образование получил в Нижегородской семинарии, из которой и поступил в академию в состав VI курса студентов. По своей замечательной даровитости, он считался в академии редким студентом и выдавался из всего своего курса, несмотря на то, что товарищами его были такие тоже на редкость талантливые студенты, как А. И. Лилов и А. П. Щапов. Он отличался счастливым соединением в своей голове громадной памяти, которая цепко удерживала в себе все, что в нее попадало, с сильной и крепкой логикой и уменьем сразу попадать при ученых работах в самую сердцевину данного вопроса, схватывать самую суть дела, не бродя кругом и около. Академический курс дался ему легко, как сравнительно легко доставались ему и позднейшие его ученые работы. В уме его, кажется, смолоду не было никакой залетистости, порываний куда-то дальше узкой сферы положительной логики, никакой поэтической игры и тому подобных свойств, которыми отличаются обыкновенно высшие таланты и умы живые; это был ум будничный, можно сказать — скучный, но в высокой степени определенный, ясный и основательный, на работы которого можно было всегда крепко положиться, который скорее склонен был не дохватывать, чем перехватывать в своих суждениях и результатах, ум, составлявший совершенный контраст уму его товарища по курсу А. П. Щапова. При своей горячности последний не мог даже выносить спокойных и логических речей Добротворского, разрушавших его иллюзии и фантазерство, и обзывал эти речи мертвечиной, а Добротворский в свою очередь смотрел на него, как на сумасшедшего. На должности эти два товарища, оба занимавшиеся расколом, разошлись между собою почти до вражды. Ясность ученых взглядов Ивана Михайловича была действительно несвободна от некоторой узкости и мертвенности и не совсем-то скрашивалась даже его основательностью и крепостью логики. При этой ясности своих взглядов он, кажется, вовсе не знал научных колебаний и сомнений, оттого был постоянно самоуверен, обо всем, доступном его уму, говорил постоянно с весом, даже с некоторым подчеркиванием и с самоуверенно-многозначительной гримасой, выражавшей сознание полного своего превосходства над другими и не чуждой даже некоторого самохвальства. Та же черта самоуверенной ясности и определенности во всем была господствующей и в его практической жизни, которая вся была устроена на началах самой расчетливой умеренности и аккуратности и проходила в строго очерченном кругу определенных потребностей, занятий, знакомств и спокойных развлечений. Он был всегда невозмутимо спокоен, доволен всем, чтò у него было и что он сам делал. Его товарищи — молодые бакалавры — подсмеивались над его странностями в манерах, аккуратностью, самомнением, над тем, что он, не шутя, например, считал себя даже прекрасным молодым человеком и завидным женихом — сокрушением невест, но любили его, как честного и надежного товарища, ценили его практичность, охотно сделали его даже заправилой своих общих хозяйственных дел и прозвали его «начальством». Студенты тоже любили его, как доброго и умного, хотя немного и скучноватого наставника.

Ректор Агафангел хотел, как мы уже говорили, сделать его своим помощником по преподаванию раскола немедленно по окончании его курса Он и сам был более всего подготовлен к преподаванию этого предмета, по которому писал и свое магистерское сочинение ректору: «Об Иргизских монастырях до обращения их к единоверию». Но, вместо него, преосвященный Григорий пожелал определить на раскол В. А. Ложкина[228]. После этого ему досталась кафедра основного и обличительного богословия, к которой он менее был подготовлен, да не в состоянии был заниматься и на должности, так как ректор, ревновавший тогда об усилении академического журнала, требовал от всех молодых бакалавров усиленной работы над приготовлением журнальных статей. Ректор, впрочем, сам постарался облегчить его труд в деле преподавания, заставив его читать основное богословие студентам целиком по «Введению в богословие» преосвященного Макария. И. М. Добротворский так его и читал целых полгода, написав за все это время не более 3-4 собственных лекций. Чтобы не очень наскучить студентам чтением печатной книги, он разбавлял это чтение сообщением разных возражений против прочитанного, заимствованных чаще всего из Юма, Канта, энциклопедистов и Вольтера, и решением этих возражений в беседе с студентами — новой философии он не знал и сам. Возражения давались отрывочно, без всякой претензии на какое-нибудь цельное и последовательное изложение истории философских учений о религии и христианстве, но, при его уменьи вести логические прения, все-таки занимали молодые умы и развивали их. Обличительного богословия он не успел преподать, потому что с начала 1857 года был переведен на раскол и, таким образом, в конце концов, благодаря ректору Агафангелу, попал-таки на свою настоящую специальность.

Впрочем, и эта специальность досталась ему слишком уже вдруг, неожиданно для него, так что, не имея времени приготовить по ней лекций, он почти целое полугодие вынужден был пробавляться чтением в аудитории своего магистерского сочинения или книги преосвященного Григория «Истинно-древняя церковь». Настоящее, правильное преподавание он начал уже с 1858 года. После преобразования отделения преподавание раскола получило чисто научный характер, без примеси к нему прежних практических интересов, чтò отзывалось некоторой даже односторонностью. И. М. Добротворский обращал на полемику против раскола очень мало внимания, отводя ей лишь небольшое число лекций в своем курсе и притом мало самостоятельных, состоявших только в перифразе и усилении того, чтò было сказано в книге преосвященного Григория. Главное внимание он обращал на историю и литературу раскола, разработкой которых занимался с помощью академической библиотеки рукописей и старых печатных книг, и еще более на историю и учение русских сект, — бегунов, хлыстов, скопцов, духоборцев и молокан.

Курс его прямо начинался историей ересей и расколов России с древнейших времен по Рудневу. По примеру последнего он даже серьезно доказывал подлинность известных деяний собора на Мартына армянина. Ереси жидовская и московских еретиков XVI века обследовались им самостоятельно. Дойдя в своей истории до книжных исправлений XVII века и до возникновения раскола, он читал несколько лекций с изложением своего общего взгляда на раскол и затем приступал к подробному анализу сочинений первых расколоучителей. Эта серия его лекций была тщательно обработана по рукописям и была особенно полезна слушателям. Следующие затем лекции по истории разных толков поповщины и беспоповщины не отличались большим интересом, не исключая даже лекций об Иргизских монастырях, которые он читал близко к своему печатному сочинению о том же предмете. Интерес лекций поднимался опять, когда он переходил к истории русских сект, на которую употреблял почти весь второй год своего курса и которою занимался специально все время своей службы, разработывая ее по совершенно новым материалам. Материалы эти он собирал отовсюду и сам, и с помощью своих слушателей, которые доставляли нужные ему сведения из разных губерний, — мест своей родины или учебной службы по окончании курса. Значительное число его лекций было с течением времени напечатано, а лекции о русских сектах напечатаны даже почти все; поэтому характер его преподавания нельзя назвать малоизвестным.

Для оценки его трудов по расколу необходимо взять во внимание то, что ему привелось быть одним из очень немногих первых пионеров своей науки. Когда он начал заниматься расколом, солидных работ по исследованию последнего в литературе почти вовсе еще не было, за исключением сочинений чисто церковного, а потому более практического, полемического характера. Духовная наука относилась к раскольническим заблуждениям с большим презрением; жизненные силы раскола были вовсе не обследованы и в светском обществе были предметом только каких-то мифическо-политических тенденциозных толков; самые занятия расколом считались скучными, мелочными и недостойными порядочного богословско-философского ума, пригодными только людям вроде архимандрита Агафангела. При начале каждого своего курса И. М. Добротворский считал непременным долгом доказывать — и притом очень пространно — самую важность изучения раскола. Первыми серьезными исследователями раскола в Казанской академии явились он, да еще Щапов. Книга последнего: «Русский раскол», при всей незрелости этого молодого студенческого труда, встречена была как какое-то откровение, как первая попытка широкого, научного взгляда на раскол в восполнение прежнего исключительно церковного об нем понятия; одно уже это показывает, как невысоко стояло тогда расколоведение и как еще немного требовалось от исследователя по этой части, чтобы отличиться на всю Россию. Бакалавр Добротворский начал свою ученую деятельность по расколоведению скромнее; но взгляд его на раскол в сущности был одинаков с щаповским, только иначе развивался в подробностях. Это был самый свежий тогда взгляд, который получил господство и в литературе, и в обществе, составившийся с одной стороны из славянофильских тенденций, искавших в расколе сокровищ чистой русской народности, не тронутой западными влияниями, с другой — известных герценовских понятий об нем, как о сильной оппозиционной партии в государстве, как о выразителе народного противоправительственного протеста. Оттого и Щапова, и Добротворского в изучении раскола занимали одни и те же стороны: отношение раскола к государству и государства к расколу, протесты раскола против государства и государственной церкви, раскольнические бунты, противогосударственные секты, особенно бегунство и т. д. В своих лекциях И. М. Добротворский особенно долго останавливался именно на этих предметах. Но в подробном развитии подобных сюжетов оба эти исследователя расходились, как две параллели, шедшие хотя и в одну сторону, но розно и без всякой возможности сойтись вместе.

Мы уже сравнивали противоположные личности этих двоих товарищей и сослуживцев — «волну и камень, лед и пламень». Увлекающийся фантазер и поэт, Щапов так вошел в фантастическую роль герценовского раскольника, тип которого он сам себе творчески создал, так усвоил себе его «народное миросозерцание», его политическую «общенародную скорбь» и протест, его восстание против бездушно казенного якобы византизма церкви, что, не обладая силою рефлектирующей мысли, и сам представлялся каким-то раскольником-революционером и демократом; таким он был, по крайней мере, до периода своих новых увлечений приложением к русской истории естественных наук. И. М. Добротворский, человек исключительно мысли, логики, точных тезисов и определений, замечательно холодный и чуждый всякой художественности, а в практическом отношении всегда действовавший и даже мысливший не иначе, как на законных основаниях, легально и аккуратно до мелочности, никак не мог сделаться таким апологетом и приверженцем раскольнических протестов и, в полной мере разделяя с Щаповым всю веру в действительность этих протестов и в действительность герценовского раскольника, твердо встал против них. Не мудрено, что многие передовые люди 1860-х годов, не отрицая в нем ни ума, ни таланта, считали его совершенно отсталым и мертвенным человеком. Студенты тоже иногда сильно скучали на его лекциях и вообще слушали его далеко не с таким увлечением, как Щапова, хотя, кажется, все единодушно признавали его дельнее последнего. Раскол, опоэтизированный и возвышенный его товарищем, да и всем тогдашним либеральным обществом, до степени модно либерального и серьезного политического протеста, под его пером и в его лекциях неизменно являлся силой темной, бессознательно-стихийной и крайне вредной. При этом, по всегдашней своей обстоятельности, он не увлекался одними односторонне политическими взглядами на него, а давал видное место в своих лекциях и прежним церковным об нем понятиям, которые считались тогда особенно отсталыми, пускался, хоть немного, даже в полемику против него по обрядово-церковным вопросам. Изучение в жизни раскола элементов русской народности ему уже положительно не удавалось, потому что это дело требовало именно художественного таланта, если и не такого, каким отличались тогда Мельников и Лесков с припевающими им литераторами, то, по крайней мере, хоть такого, какой был у Щапова. И. М. Добротворский несколько раз пытался на лекциях занять слушателей художественными приемами, но дальше весьма не тонких острот, плохо рассказанных анекдотов из жизни раскола, большею частию скабрезного свойства, никогда не мог простереться в этом направлении. Видно было, что этот род изложения решительно не по нему, и, пускаясь в несвойственное ему занятие, умный и серьезный профессор возбуждал к себе одно невольное сострадание. Не имея ни крошки художественного таланта, он не мог, кажется, и представить себе хорошенько, чтò собственно нужно подразумевать под народным духом в русском расколе. Когда ему приходилось говорить о протестах раскола против западных новшеств во имя коренных народных начал (например, в статье «Русский раскол в его отношении к церкви и правительству»), которые в старину представлялись, конечно, в религиозной форме, мысль его формулировалась в одном, до узкости конкретном положении — что раскол протестовал против «латинских» новшеств в церкви и государстве, т. е. собственно против латинства, антипатичного русскому народу, и во имя родного православия[229]; — для прямолинейного и определенного ума профессора это было понятнее всяких бытовых картин Печерского и в лесах, и на горах. О бытовых и политических фантазиях Щапова он прямо выражался, что тот говорит без всякой мысли и завирается как сумасшедший.

Служба его при академии продолжалась свыше восьми лет. Кроме преподавания раскола, он два раза преподавал в это время немецкий язык, который прекрасно знал; с 1858 года он имел у себя в заведывании Соловецкую библиотеку и библиотеку старых книг и рукописей при академии в должности помощника библиотекаря; 12 ноября 1864 года правление академии, во внимание к его литературным трудам, возвело его в звание экстраординарного профессора. Но это было уже в последний год его академической службы. Казанский университет пригласил его к себе на вновь открытую кафедру церковной истории. 27 апреля 1865 года, по ходатайству совета университета, он переведен был на службу по министерству просвещения с увольнением от духовно-училищной службы и из духовного звания, а 28 июля Высочайшим приказом по министерству командирован на два года за границу в Германию для приготовления к университетской кафедре. Подробности его путешествия за границу и последующей службы в университете ложно видеть в его некрологе, напечатанном в «Православном собеседнике» 1883 года (ч. III, стр. 369 и далее). Путешествие его по истечении двух лет было продолжено еще на полгода; в эти полгода он посетил Грецию, Египет и Палестину. В университете на другой же год службы он был возведен в ординарного профессора, потом более шести лет был секретарем историко-филологического факультета и три года нес должность декана. В конце 1874 года ему пожалован был за отличие чин действительного статского советника, в 1879 году — орден святого Владимира 3 степени, а в январе 1883 года орден Станислава 1 степени. В сентябре того же года он скончался.

Литературная деятельность его выразилась во многих, большею частью капитальных сочинениях и изданиях древних памятников. Вот их хронологический перечень: 1) «Исторические сведения об Иргизских мнимо-старообрядческих монастырях до обращения их к единоверию» («Православный собеседник» 1857 г. стр. 371-481 и 519-590) — магистерское сочинение; 2) «Обращение Иргизских монастырей к единоверию» (там же 1858 г. I, 231); 3) «Сведения о секте людей Божиих» (там же I, 333); 4) «Общество людей Божиих, состав его и богослужебные собрания» ( — ч. II, 361); 5) «Аввакум, его мнения и секта аввакумовщина» ( — ч. II, 92); 6) «Послание боярина Плещеева к Аввакуму о соединении с православною церковию» ( — ч. II, 587); 7) «Диакон Феодор, его сочинения и учение» ( — 1859 г. II, 314, 447); 8) «Взгляд русских раскольников на римскую церковь» — ответ Гагарину ( — 1860 г. I, 297); 9) «Полемический вопрос по расколу по поводу книги господина Нильского об антихристе» («Православное обозрение» 1860, кн. 12, 549); 10) «Учение секты людей Божиих о таинственной смерти и таинственном воскресении» («Православный собеседник» 1860 год III, 391); 11) «Послание Димитрия Герасимова к Геннадию новогородскому» ( — 1861, I, 100); 12) «Два слова попом и простым людям» ( — I, 133, 444); 13) «О самосожигательстве раскольников» ( — 1861, I, 423); 14) «Критические замечания на книгу А. Предтеченского: О необходимости священства против беспоповцев» («Православное обозрение» 1861 г. I, 395); 15) «Сказание Паисия Ярославова («Православный собеседник» 1861, I, 197); 16) «Об Арсении Мациевиче, как обличителе раскола» (там же III, 349); 17) «Увещание к раскольнику Арсения Мациевича» ( — III, 182, 295, 413); 18) «Древнерусская проповедь против пьянства» («Православный собеседник» 1862 г. I, 263, 369); 19) «Русский раскол в отношении к церкви и правительству» («Православное обозрение» 1862 г. кн. 7, 364); 20) «Стоглав в полном его виде по нескольким рукописям» (Приложение к «Православному собеседнику» 1862 г.); 21) «Дополнительные объяснения к изданию Стоглава» («Православный собеседник» 1862, III, 297); 22) «Каноническая книга Стоглав или неканоническая?» — ответ на замечание газеты «День» (там же 1863 г. I, 317, 421; II, 76); 23) «Наказная грамота[230] митрополита Макария по Стоглавому собору» ( — 1863, I, 86 и 202); 24) «О браке православных с неправославными» ( — I, 57); 25) «Замечание на издание Стоглава Кожанчикова» ( — II, 487); 26) «Библиографическая заметка о новом издании Стоглава» ( — III, 159); 27) «Послание Епифания к преподобному Кириллу 1415 года» ( — III, 323); 28) «Послание опального к Макарию новгородскому» ( — III, 406); 29) «Истины показание инока Зиновия» (Приложение к «Православному собеседнику» 1863 г.); 30) «Слово о царствии небеснем и о славе святых Антония Подольского» («Православный собеседник»1864 г. I, 108, 226); 31) «Беседа Козмы пресвитера на богомилов» («Православный собеседник»1864, I и II); 32) «О мерах против раскола в Саратовской епархии по обращению Иргизских монастырей к единоверию» ( — II, 355); 33) «Свидетельство грека о перстосложении из первой четверти XVII века» ( — II, 76); 34) «О недостатках русского народа по изображению Стоглава» ( — 1865 г. II, 128); 35) «Три памятника русской письменности XVI и XVII века: Послание Ю. Крижанича царю Феодору Алексеевичу, Сказание Ив. Пересветова о Махмете, Сказание о Петре волосском» («Ученые записки Казанского университета» 1865 г. и отдельно — К., 1865). В академии И. М. Добротворский участвовал кроме того в изданиях переводов Деяний соборов и «Собеседований Григория Двоеслова».

По выходе его из академии были напечатаны его первые отчеты о заграничных занятиях («Журнал Министерства Народного Просвещения» 1866 г. т. I, отд. 3, стр. 209; т. II, отд. 3, 308; т. IV, 3, стр. 34); два последние, самые замечательные его отчеты, один с критикой на книгу Гергенрётера о Фотии, к сожалению, не были напечатаны. В «Известиях» и «Ученых записках Казанского университета» напечатаны им за это же время «Мнимо-молоканское вероисповедание» («Ученые записки» 1866 г., 149) и в переводе речь Деллингера: «Университеты прежде и теперь» («Известия» 1867 г., стр. 78). По возвращении в Россию, на университетской службе он напечатал следующие статьи:

1) «Предмет и метод церковной истории» — вступительная лекция в университетский курс церковной истории («Христианское чтение» 1868, I, 854): 2) «Борьба и разделение церквей в половине XI века» (там же, II, 698, 871); 3) «Очерк истории христианской церкви Михайловского» (газета «Русский» 1868 г.); 4) «Разбор книги Газемана: История восточной церкви» («Христианское чтение» 1869 г. II, 34); 5) «Люди Божии, русская секта так называемых духовных христиан» — обширное исследование, в которое вошли и прежние статьи о людях Божиих (Казань, 1869 г.); 6) «К вопросу о людях Божиих» — против П. И. Мельникова («Православный собеседник» 1870 г. I, 15); 7) «Основания и характер скопческой ереси» — экспертиза по делу о скопцах, записанная Н. Ф. Юшковым (там же 1875 г. II, 151); 8) «Обличение на соловецкую челобитную Юрия Крижанича в переводе Поликарпова» (К., 1868); 9) «Некролог М. Я. Красина» («Православный собеседник» 1880 г., июль). В последнее время литературная производительность профессора Добротворского ослабела. Ему стало изменять его крепкое здоровье, сильно подорвавшееся от разных семейных неприятностей… Последними его учеными занятиями были занятия над составлением цельного руководства к церковной истории, но работа эта осталась неизвестною; неизвестно даже то, далеко ли он успел ее довести.

С осени 1865 года вступил на кафедру раскола в академии преемник И. М. Добротворского Николай Иванович Ивановский из кончивших в этом году курс студентов Петербургской академии, архангельский урожденец, сын священника Архангельской епархии (родился в 1840 году). До академии образование свое он получил в Архангельской семинарии. На должность бакалавра определен от 9 октября 1865 года, а вступил в нее 21 того же месяца. По своей практической энергии он скоро занял видное место в академии; с апреля 1867 года на него была возложена должность помощника инспектора, а в мае 1869 года он был возведен уже в звание экстраординарного профессора в одно время с бакалавром И. С. Бердниковым, по времени службы, следовательно, на год раньше даже последнего. Преподавание своего предмета он с самого начала поставил на церковную и практическую почву, явившись сильным полемистом против раскола. Уже в описываемое время до 1870 года он начинал пробовать свои силы в борьбе с последним посредством устных собеседований, которые доставили ему такую широкую известность между раскольниками в 1870-х годах. Представляя его к званию экстраординарного профессора, ректор Никанор от 4 апреля 1869 года писал об нем: «Разработывает свой обширный предмет в самых обширных размерах, на основании самых примитивных, еще мало ведомых в учено-богословском мире источников, которыми так богата библиотека нашей академии, с широким и основательным знанием дела, обещая еще большие результаты своей деятельности для движения науки вперед в будущем; сверх того и в прошлом, и в настоящем году он приготовлял и давал по своей специальности публичные лекции в пользу братства святителя Гурия, которые печатались и печатаются, которые, особенно последняя, прочитаны были с блистательным успехом, к чести академии, в присутствии многочисленных слушателей, даже из старообрядцев; сверх того, своими трудами к изучению русского раскола и непосредственными собеседовательными сношениями с старообрядцами он приобрел между ними не только почетную известность, но и доверие и приязнь и даже полезное на них влияние в видах примирения их с церковию»[231].

Обширная литературная деятельность его по вопросам о расколе с самого начала получила тоже преимущественно церковное, практическо-полемическое значение. До преобразования академии он напечатал: 1) «О рябиновщине» («Православный собеседник» 1867 г. II, 43); 2) «О численности раскольников» ( — 1867 г. II, 257); 3) «По поводу книги: Исторический очерк единоверия» («Православное обозрение» 1867 г. кн. 10, 178); 4) «Публичные лекции об австрийском священстве» ( — 1868, кн. 5, 19 и кн. 6, 219); 5) «Протопоп Аввакум» («Православный собеседник» 1869, II, 18 и 135); 6) «О беспоповщинской исповеди» ( — II, 253); 7) «Одно из новейших и весьма странных мнений старообрядства» ( — III, 125); 8) «Об эпитемиях против раскольников» ( — III, 320); 9) «Присоединение к церкви священно-инока Павла» ( — 1870, I, 3); 10) «Бракоборцы и брачники — по поводу книги Нильского: Семейная жизнь в русском расколе» ( — I, 32 и II, 32; III, 136).

б) Отделение противомусульманское.

По числу учащихся отделение это, как мы видели, далеко уступало противораскольническому. Преподавание в нем на первый раз вверено было только одному бакалавру Ильминскому.; другого наставника, намеченного в правленском определении об открытии отделений, Саблукова, допустить к преподаванию с 1854 года не удалось, вследствие того, что дело об увеличении штата академических наставников затянулось высшею властью. Н. И Ильминскому дано было четыре лекции в неделю, столько же, как и на противораскольническом отделении; но в то время как архимандрит Агафангел не знал, чем наполнить часы своих лекций по расколу, у наставника противомусульманского отделения, обремененного, кроме изложения мухаммеданства, преподаванием двух совершенно новых для студентов языков, не хватало, напротив, ни времени, ни сил преподать всю эту массу знаний. К счастию, ему скоро дали полезного помощника по преподаванию татарского языка.

От 17 августа 1854 году, по записке ректора, правление решило ходатайствовать о дозволении назначить для преподавания инородческих языков студентам особых гувернеров или практикантов, подобных практиканту монгольского языка Гомбоеву, с назначением на вознаграждения им за труды особой суммы до 500 рублей в год. От 16 октября такой расход на практикантов был разрешен от Святейшего Синода, но с тем, чтобы они не считались на действительной службе, а служили только приватно, по найму. Для преподавания татарского языка Н. И. Ильминский рекомендовал правлению Биктемира Юсупова сына Ямбулатова, с которым давно был знаком по татарской слободе и в 1848—1849 годах совершал свои поездки по татарским селениям. Он был родом из служилых татар Лаишевского уезда, учился в одной Казанской медресе, где кончил полный курс грамматики, риторики, логики, богословия, законоведения и истории, следовательно, был человек ученый между татарами и, кроме того, обладал хорошим произношением. За оклад в 150 рублей с казенной квартирой в академии (которой, как человек семейный, он, впрочем, не пользовался) он обязался упражнять студентов в языке по полтора часа каждый день после обеда, кроме пятницы и воскресенья[232]. Этот добродушный и знающий свое дело татарин служил при академия до начала 1859 года, был дружен с студентами и принимал их к себе в гости, даже на вакат. В назначенное время, к вечернему чаю, он аккуратно являлся в своем пестром халате в студенческую столовую, собирал около себя кружок своих учеников-студентов и начиналась длинная чайная беседа на татарском языке о разнообразнейших предметах, причем студенты вносили новые для них татарские слова и обороты в свои тетрадки. Изучение языка шло весело, оживленно и быстро.

Кроме практики с Биктемиром, для облегчения студентов в изучении татарского языка, академическое начальство, по мысли И. И. Ильминского, в первый же вакат (1855 года) решило отправить несколько студентов на жительство в татарскую слободу с назначением на их содержание там суммы, близкой к постоянному студенческому окладу, — по 4 рубля 50 копеек в месяц на каждого. Отправлены были из старшего курса Тихов-Александровский и Ольшанский, из младшего В. Соколов и И. Турминский. Н. И. Ильминский нашел им даже даровое помещение в слободе. По окончании ваката он донес, что все эти студенты занимались успешно и уже очень хорошо говорят по-татарски, на татар своим скромным и дружелюбным поведением произвели самое приятное впечатление, чтò будет конечно полезно впредь и для самих татар, для их сближения с русскими. Ректор был так любезен, что велел заплатить за них 5 рублей долгу, который они сделали в слободе за недостачей отпущенных пм денег[233]. Такие посылки студентов в слободу по вакатам производились и после и были всего полезнее для их успехов в татарском языке; к концу двухлетнего курса некоторые из них владели разговорным татарским языком свободно, например, из VII курса В. Соколов, И. Турминский и Ф. Кудеевский. К сожалению, своею ревностью к интересам собственного раскольнического отделения ректор немало обижал противомусульманское отделение. Он сильно сердился на бакалавра Ильминского за его близость к преосвященному Григорию, за то, что он успевал добиваться у владыки разных полезных для миссионерского дела распоряжений лично, помимо правления и его — ректора. Денежные средства, какие академия могла давать миссионерским отделениям, шли больше на ректорское любимое отделение, чем на мусульманское. В начале следующего курса ректор успел привлечь на свое отделение одного из лучших студентов бакалавра Ильминского — В. Соколова. Всех студентов на мусульманское отделение в 1856 году поступило хотя и больше, чем в 1854 году, но все-таки значительно меньше, чем к ректору, — 5 из старшего и 10 из младшего курса… Но зато отделение это одинаково с противораскольническим получило в этом году более полный состав преподавательского персонала — из трех лиц (вместе с Биктемиром).

Это произошло по причине упомянутого нами увеличения в 1856 году числа штатных наставников в академии. 20 сентября на отделение снова переведен был Г. С. Саблуков, с 1854 года преподававший пока до этого времени греческий и еврейский язык. Два года нового курса — 1856—1858 год, когда на отделении одновременно действовали две такие крупные ученые силы, как Ильминский и Саблуков, можно считать лучшими годами его существования, по крайней мере, относительно его преподавательского состава и полноты курса. Первый преподавал мусульманское вероучение с полемикой против него, второй — татарский и арабский языки. Программы того и другого против прежнего, конечно, были значительно расширены.

Н. И. Ильминский не совсем, впрочем, доверял благотворной силе противомусульманской полемики и всегда предпочитал ей просветительные меры к обращению татар в христианство. Мысль эта довольно ясно высказывалась им еще в его проекте противомусульманской миссии 1849 года. После ближайшего знакомства с силами ислама и ничтожными успехами против него европейских миссионеров на востоке, он еще более разочаровался в значении религиозной полемики. В упомянутой нами его актовой речи 1856 года настойчиво проводилась мысль, что самым лучшим средством для ослабления мухаммеданства надобно считать распространение между мухаммеданами просвещения и знакомства с христианской цивилизацией, а не полемику, которая только ожесточает их религиозную ревность и заставляет их прибегать только к новым ухищрениям для поддержания своей веры с помощью сильно развитой в их богословии схоластики. В начале 1857 года та же мысль была еще обстоятельнее развита им в отзыве о сочинении священника Бенескриптова «Историко-критическое обозрение магометанской религии», которое было прислано на рассмотрение конференции Святейшим Синодом. Главный разбор этого сочинения был сделан Саблуковым, Ильминский же присовокупил к его разбору особое объяснение о важности для миссионерского дела самой полемики вообще. «Обращаясь с татарами несколько лет, писал он, и нередко ведши с ними учено-религиозные споры, я имел многократные случаи заметить, что самые решительные, по нашему мнению, возражения теряют свою силу и убедительность для них, потому что они слишком сильно предубеждены в пользу божественности Корана. На каждое возражение оборотливый рассудок татарина найдет в ответ либо готовую общую фразу, либо софизм, или, по крайней мере, не вникнет в существо и силу возражения. Нередко на возражение, которое миссионер мог бы считать неразрешимым, татарин ответит самодовольной улыбкой, как на бессильное проявление злобы и неверия. Эта недоступность татар зависит, прежде всего, от закоснелой привычки к своим исконным верованиям, но также и от того, что исламизм как бы нарочито закрыл очи своих последователей односторонним воспитанием и безусловною верою в божественность Корана… С такими людьми очевидно бесполезна полемика». Важнейшим средством для влияния на них миссионера должно быть образование, которое бы постепенно сообщало им истинное понятие о религии и о нравственном достоинстве человека и пробудило силы их ума и сердца для понимания христианства, для чего не помогут никакие отрывочные рецепты полемических сочинений; миссионер против ислама должен быть вместе педагогом для татар[234]. Такой взгляд на дело миссии не мог не иметь влияния на самое преподавание бакалавра Ильминского. Для своих слушателей, как людей богословски образованных, полемику против ислама он считал уже вовсе ненужной и старался сообщить им только подробнейшее знакомство с самым учением ислама и с его источниками.

В 1854—1856 годах, когда он преподавал на отделении одни, он знакомил студентов с мусульманством совместно с преподаванием языков, при переводах, вдаваясь при упражнениях в них в длинные эпизоды исторического, богословского, юридического и бытового содержания. В таком роде шли у него переводы с арабского языка Корана и сборника нравственно-религиозных мыслей Хулясатуль Халисе, с татарского книги «Рисаля и газизя». С 1856 года, освободившись от преподавания языков, он мог сосредоточиться на изложении мухаммеданского учения с бòльшею специальностью. Курс этот он начал подробным жизнеописанием Мухаммеда по арабским источникам и историей первоначального распространения ислама. Затем у него следовал курс мусульманского законоведения — Мухтасаруль викгайэ, с изложением подробных правил касательно важнейших религиозных обязанностей исламизма. Третьей наукой, пройденной им, была мусульманская догматика по арабскому сочинению Акаиди Несефи, изъясненному шейхом Тафтазани. План ее лекций представлен был в таком виде: После введения — О реальности сущности вещей и познании их; источники познания. Сотворенность мира. Бытие Творца и свойства Его. Слово Божие — Коран. Лицезрение Бога верующими в будущей жизни. Отношение Бога к свободе человека. Необходимость для Бога блага человека. Истинность наказания человека в могиле и допроса ангелами. Истинность воскресения мертвых, книги деяний, допроса, водоема пророческого, моста сырат, рая и ада. О грехах. Вера и добрые дела. О пророках. Мухаммед. Высшие люди после пророков; халифы; необходимость единой видимой главы — имама, его качества. Невозможность совершенства, которое бы освобождало человека от обрядового и положительного закона. Действия, ведущие к неверию. Превосходство людей пред ангелами. Кроме этих наук, читался еще фараиз — самостоятельный отдел законоведения о разделе наследства.

К обозреваемому сейчас периоду времени относятся первые печатные труды Н. И. Ильминскаго. В «Записках Археологического Общества» 1851 года т. III напечатана была его первая статья: «Татарские надписи из времен казанского царства в Лаишевском уезде». Затем в «Записках Академии наук» 1854 года была напечатана вторая его ученая работа: «О первом походе монголов на Россию». В пособие к изучению арабского и татарского языков и самого мухамеданства в 1855 году им было издано, с дозволения Святейшего Синода и на счет учебных капиталов, арабское сочинений Китаб Биркили — изложение основных понятий мухаммеданского вероучения и нравоучения; в 1857 году последовало другое его издание — Бабер-намэ, автобиография султана Бабера, в подлинном тексте, как пособие к изучению джагатайского наречия и вообще тюркского языка, — издание весьма важное в науке, обратившее на себя внимание западных ориенталистов. В «Трудах восточного отделения археологического общества» в 1850 году помещена его статья: «Замечание о тамгах и унгунах» (отд. III, 138).

Г. С. Саблуков в эти два года занимался исключительно преподаванием языков. Он и сам в это время усидчиво занимался татарским и арабским языками, стараясь довести свои знания до совершенства и доводя свою работу до некоторой даже скрупулезности. Он сам рассказывал, как, например, желая овладеть произношением известного арабского звука, он по целым неделям настойчиво настраивал на этот звук и горло, и язык, или стараясь усвоить в совершенстве восточный почерк, совсем бросал для этого европейскую манеру писать на столе, а садился по-восточному и чертил арабские буквы, держа руку с бумагой на коленке. Такою же внимательностью отличалось и его преподавание. Не довольствуясь принятыми руководствами по татарской и арабской грамматике, он выдавал по некоторым отделам той и другой свои собственные записки для студентов. При переводах с татарского и арабского языков он сообщал такую массу филологических замечаний и вдавался в такие ученые подробности, что изумлял всех своих слушателей, и оказывался даже слишком уже для них учен; студенты не поспевали за ним и скоро оставались позади его преподавания, стараясь наверстывать непонятое у него путем самообразования.

Из трудов его за это время явилась в печати «Родословная тюркского племени, сочинение Абульгази Багудур-хана» (Казань. 1854 г.) в переводе на русский язык. Но у него всегда хранилось в портфеле множество рукописных трудов, которые он только все усовершенствовал и никак не решался печатать из-за своего чрезвычайного уважения к печатному слову. Уважение это доходило до того, что он бережно хранил даже ни к чему ненужные клочки какой-нибудь старой газеты. 5 июня 1856 года в квартире его в его отсутствие произошел пожар. При этом несчастии он лишился многих предметов своего небогатого имущества и, чтò всего было поразительнее для него, многих книг и рукописей, в числе которых были и его ученые труды, очень дорого ему стоившие. В записке, поданной об этих потерях правлению, в числе погибших предметов были перечислены: 1) до 20 листов его синтаксиса арабского языка; 2) почти готовая к печати татарская грамматика до 60 листов; 3) листов 15 об образовании раввинского еврейского языка и о мазоретской редакции Библии; 4) «Историко-филологическое объяснение татарских слов в русском языке» — до 21 листа, приготовленное для словаря провинциальных слов, изд. Академией наук; 5) «Генеалогические таблицы государей мухаммеданских держав с хронологией» — до 18 листов; 6) «Татарский словарь» Троянского с дополнением до 2000 слов книжного и народного языка; 7) «Краткая греческая грамматика» (печатный учебник) с исправлениями; 8) «Свод синонимических слов татарского языка». В вознаграждение имущественных потерь, с разрешения Святейшего Синода, ему выдано было 150 рублей, но дорогие ученые потери, конечно, остались невознаградимыми[235].

Кроме профессорских занятий, оба академические ориенталиста должны были по-прежнему нести на себе разные ученые и практические работы по требованию начальства, каковы, например, известные работы по переводу священных и богослужебных книг, продолжавшиеся весьма энергично. После издания на татарском языке литургии и часослова в 1855 году они занялись рассмотрением татарских переводов 1) важнейших частей требника с присовокуплением двух чинов крещения мусульман и принятия отпадших и 32 слов преосвященного Григория Петербургского, и 2) Псалтири, представленных священником А. Д. Ясницким из воспитанников III курса академии; рецензенты одобрили эти переводы[236]. В 1857 году, по случаю близкого окончания татарского перевода Нового Завета, который профессор Казем-Бек довел уже до 8-й главы Апокалипсиса, Святейший Синод от 17 июля осведомился, следует ли озабочивать профессора еще новыми переводами богослужебных книг или такие переводы найдутся в Казани. В ответ на это правление чрез преосвященного известило Святейший Синод, что по отпечатании указанных переводов священника Ясницкого на татарском языке будет налицо все нужное для совершения необходимых служб и что поэтому профессора Казем-Бека можно более не беспокоить. Труды священника Ясницкого были представлены в Петербургский переводческий комитет[237]. Мы скоро увидим, что как раз к этому времени в миссионерском отделении стал развиваться совершенно новый взгляд на дело татарских переводов, взгляд более свежий и практический, в силу которого прежние переводы скоро должны были потерять всякое значение, не нужен становился и профессор Казем-Бек, как представитель прежней манеры переводческого дела.

В начале следующего 1858 года, по случаю открывшихся в среде крещеных татар отпадений от православной церкви и по запросу высшего начальства о деятельности миссионерского отделения и о том, какие меры оно могло бы рекомендовать для успешного действия на татар, Н. И. Ильминский и Г. С. Саблуков от 9 февраля подали общий официальный доклад, в котором подробно изобразили как состояние христианской миссии среди татар, так и состояние противомусульманского отделения академии, и сделали касательно того и другого предмета несколько весьма важных указаний, ценных как в тогдашнем практическом, так и для нас в историческом отношении. Состояние крещеных татар представлено ими в печальных чертах. Причины отпадений их от церкви указаны, кроме крайне слабого христианского их просвещения, в сильном влиянии на них татар некрещеных, которые имеют у себя массу школ, содержат многочисленных и фанатических мулл, имеют очень распространенную в их среде своеобразную, но систематическую образованность и собственную печать, дружно поддерживают друг друга и при этом отличаются необычайной хитростью, ловкостью, ревностью к своей вере и успешной пропагандой ее не только между крещеными татарами, но и между другими инородцами. Прежние меры к ослаблению мухаммеданства, вроде походных церквей и случайных разъездов по татарским селениям особых миссионеров, авторы доклада признавали мало пригодными для цели и рекомендовали меры более постоянные и систематические, каковы преимущественно меры просветительные: введение в татарских школах русского языка, новых, менее односторонних учебников для обучения наукам в переводе на татарский язык, бòльшее сближение с татарами русских образованных людей, знающих татарский язык и мусульманство, которые бы могли объяснять им основание русских обычаев и жизни и знакомить их с своими христианскими и научными понятиями. В Казани, как в главном центре мухаммеданства, советовалось сосредоточить наибольшее число обучавшихся на миссионерском отделении в должностях учителей семинарии или священников ближайших к татарским улицам церквей. Самый лучший способ к утверждению веры в народе, по мнению доклада, есть воспитание в правилах и понятиях этой веры в лета первой молодости. Поэтому в разных пунктах татарских селений ново- и старокрещенских рекомендовалось завести школы, в которых преподавать русскую грамоту, катехизис, священную историю, чтение из книг Ветхого и Нового Завета, текст (с объяснениями) важнейших богослужений и молитв, причем для того, чтобы изучаемые истины непосредственнее принимались умом и усвоились сердцем, вместе с русским уроком излагать те же самые статьи в татарском переводе. В проекте этих школ нельзя не видеть зародыша будущей татарской школы, заведение которой в 1860-х годах сделалось важнейшею заслугою Н. И. Ильминского для дела христианской миссии. Здесь же находим в первый раз развитою мысль, которую он осуществлял потом в своих татарских переводах: чтобы оторвать крещеных татар от мусульманства как можно решительнее, предлагалось все эти переводы делать на разговорном, а не книжном языке, которого крещеные не понимают и который, кроме того, весь проникнут мухаммеданскими идеями, употребляя в случае недостатка в разговорном языке нужных слов лучше русские, чем арабские слова, и самый алфавит при издании их употреблять не арабский, как алфавит священный у мусульман, а тоже русский, тем более что он лучше арабского может выражать даже и самые звуки татарского языка. Дойдя до вопроса, откуда же взять нужных для такой христиански-просветительной деятельности людей, доклад сообщает, затем интересные для нас данные о состоянии академического миссионерского отделения и результатах, до каких дошла его деятельность.

Данные эти показывают, что не прошло еще двух курсов существования миссионерских отделений, как все неопределенности, какие были допущены в распоряжениях об их открытии, и незаконченность их организации в практическом отношении успели отозваться на их успехах уже вполне ясно и весьма печальным образом. По причинам, совершенно не зависящим от самих отделений, в своей деятельности они не могли иметь в виду даже определенного приложения для знаний своих воспитанников не только на каком-нибудь миссионерском, но даже и на учительском поприще. В данное время составители проекта могли указать пока только на двоих студентов своего отделения, годных к тому, чтобы по окончании курса быть призванными действовать на татар — Ф. Кудеевского, учившегося с 1854 года, и Я. Фортунатова, учившегося только с 1856 года, но в татарском языке довольно уже успевшего, кроме того, знающего еще чувашский язык и могущего быть полезным в местностях, где отпадают в ислам чуваши, например, в Чистопольском уезде. На помощь им рекомендовались ученик семинарии В. Пеньковский и крещеный татарин, известный потом учитель Василий Тимофеев, бывший тогда послушником Ивановского монастыря. Объяснение такого малого числа подготовленных отделением людей указывалось в том, что старшие студенты, учившиеся на отделении до 1856 год разошлись уже по местам, причем, почел нужным заметить доклад, ни один из них не попал на должность по своей миссионерской специальности, а младшие все привлечены в 1856 году на отделение противораскольническое, кроме одного Кудеевского, так что отделение имеет теперь дело только с новопоступившими студентами, которые еще не успели изучить достаточно ни языков, ни вероучения мусульман. Охлаждение студентов к противомусульманскому отделению объяснялось с одной стороны трудностью учиться на нем, а с другой неимением учащимися в виду определенных мест, где бы они могли с пользою употреблять свои специальные сведения. Миссионерские должности не установлены, а классы татарского языка при семинариях, будучи по ограниченности окладов прибавочными к другим кафедрам и состоя вне влияния академического начальства, подвержены запуганной случайности местных обстоятельств и подчинены непосредственному распоряжению местных начальств, не всегда знакомых с предметами и потребностями татарского преподавания. От этого происходит, что в одной, например, губернии, обитаемой множеством татар, башкиров и киргизов и заключающей главное мухаммеданское управление, преподавание татарского языка в семинарии возложено на наставника, который в академии не слушал татарского языка, а учился калмыцкому. Татарский язык причислен к языкам местным, т. е. к наречиям разных мелких и неразвитых в религиозном отношении инородцев; но татарское племя, по своей многочисленности, определенности своей веры, упорной к ней склонности и по своему государственному и общественному значению, заслуживает большего внимания. Притом нередко татарское преподавание в семинариях изменяется и вовсе отменяется, не обеспечено и достаточным количеством книг. Составители доклада предлагали: 1) татарские классы в семинариях предоставить особым кафедрам с полными окладами, 2) подчинить их непосредственно академическому правлению, а главное 3) ускорить открытием и обеспечением миссионерских должностей, чтобы учащимся на отделении была видна впереди определенная цель их трудов. Правление представило этот доклад Святейшему Синоду[238].

Но ближайшие события показали, что ни ректор Иоанн, ни преосвященный Афанасий не понимали важности подобных представлений: первый по своей ученой гордости и презрению к исламу, второй по своей глубокой твердости в православной вере, не могли себе и представить, чтобы мухаммеданство имело такую крепкую внутреннюю силу, как это изобразил особенно Н. И. Ильминский. Им представлялось, что Ильминский просто раздувает эту силу, на самом деле не стоящую внимания серьезного человека. В первый год своего ректорства архимандрит Иоанн относился к деятельным наставникам миссионерского отделения еще довольно внимательно: 16 сентября 1857 года, по представлению его, Г. С. Саблуков был возведен в звание ординарного профессора, а Н. И. Ильминский — в звание экстраординарного и, кроме того, вскоре получил орден Станислава 3 степени. Но потом эти отношения к ним ректора изменились: он особенно был недоволен слишком, по его мнению, обширным преподаванием мухаммеданских систем по самым их источникам, в котором видел со стороны профессора Ильминского какое-то увлечение исламом. После, как мы видели, он выразил эту наивную мысль даже официально в своем оправдании против известной жалобы на него профессоров. Преосвященный Афанасий прямо и, по своему обыкновению, довольно грубо высказал подобный же взгляд на преподавание Ильминского на одном из экзаменов, потребовав от профессора, вместо всяких подробностей мухаммеданского учения, только прямого и краткого опровержения последнего и не хотел больше слушать никаких разъяснений. Разъяснения приведенного сейчас доклада профессоров послужили, кажется, только к тому, что оба начальника академии еще более утвердились на своей точке зрения. В июле 1858 года, когда ректор производил свои реформы в академическом курсе, миссионерское противомусульманское отделение подверглось от него настоящей катастрофе.

В отношении к миссионерским отделениям произведенная им реформа состояла, как известно, в том, что предметы их сделаны были общеобязательными для студентов — изучение раскола для всего старшего курса, а изучение противомусульманских предметов для всего младшего. Любопытно, что данные для мотивирования этого распоряжения ректор заимствовал из самого же доклада профессоров. «В прошедшем курсе, писал он, из 60 студентов 45 слушали науки против раскола и 15 против ислама. Между тем в Казанском округе ислам столько же обширен (т. е. распространен) или еще обширнее, чем раскол. Притом по окончании курса студенты безразлично распределяются на должности по округу и, таким образом, очень часто бывает, что изучившие ислам поступают на такие места, где нужно особенно действовать против раскола, и наоборот». Но вместо того, чтобы вывести отсюда, что начальству следует распределять их по местам обдуманнее, записка ректора вывела другое, совсем неожиданное заключено: «Поэтому гораздо разумнее и справедливее было бы отменить разделение студентов по отделениям, обратив изучение раскола и ислама в общие классы». Для начальства это было бы, конечно, удобнее: оно избавлялось этим от всякого труда при назначении студентов на места разбирать, кто из них чему учился, но для самого изучения миссионерских предметов было совсем уже неудобно и едва ли разумно. Далее, ректор нашел, что противомусульманская наука поставлена слишком широко. «Коран обращается в особую науку, приводится в систему и изучается так пристально, так подробно, как не изучается ни одно христианское вероисповедание, кроме православного. Труд не только излишний и, можно сказать, жалкий (!), которого не заслуживает и не оправдывает сам по себе ислам, но и удаляющийся от прямой цели этого класса, которая состоит в том, чтобы руководить воспитанников к обращению магометан в христианство, а не приводить ислам в систему». На основании такого соображения, обнаружившего в реформаторе только полное незнание дела, за которое он так самонадеянно взялся, изучение ислама было соединено с изучением арабского языка в руках одного профессора Саблукова, а профессора Ильминского положено перевести на кафедру математики, оставив за ним в отделении преподавание одного татарского языка. Ректор думал, вероятно, спасти этим студентов от пропаганды ислама, в которой заподозрил Н. И. Ильминского. Так произвольно и за раз разрушалось все, до чего за последние два года успело достигнуть отделение путем многих хлопот и самоотверженных трудов своих главных представителей. Все предложения ректора, по утверждении правлением и преосвященным Афанасием, немедленно отосланы были в Святейший Синод, но в академии приведены в исполнение еще раньше Синодского разрешения, с самого начала нового 1858/59 учебного года[239].

Первым печальным результатом этой реформы был выхода из академической службы Н. И. Ильминского. Грубо выбитый из своего положения, упроченного за ним многими годами специальной подготовки и редкой по самоотверженному усердию и знаниям деятельности, и пораженный до глубины души, он в конце того же сентября, когда введено было новое законоположение ректора, взял отпуск в Оренбургскую губернию, где крайне нужны были такие люди, как он, для государственной службы, и был определен там на должность драгомана пограничной комиссии…. 22 ноября ректор входил уже в правление запиской, что Ильминский более не воротится в Казань из отпуска, так как еще при отъезде заявил ему, ректору, свое намерение оставить академическую службу, а теперь пришло уже в академию и отношение Оренбургской пограничной комиссии, принявшей его на свою службу, и что поэтому следует заместить кафедру математики новым наставником. Благодаря, вероятно, разъяснениям преосвященного Григория митрополита, потерю Н. И. Ильминского заметил сам Святейший Синод. От 14 ноября преосвященному Афанасию было сообщено от обер-прокурора, что 3 ноября Святейший Синод, утвердив предположения академического правление о новом распределении предметов, определил: опровержение ислама и преподавание арабского языка, вместо Саблукова, поручить Ильминскому, так как наставник сей, по распоряжению начальства, находился в 1851—1853 годах на востоке собственно для изучения ислама и восточных языков. Митрополит Григорий в письме к преосвященному Афанасию выразил с своей стороны большое сожаление о том, что духовное ведомство теряет такого дорогого человека, как профессор Ильминский. Озадачен был выходом последнего и сам преосвященный Афанасий и на одном журнале правления 16 декабря написал: «Ильминского постараться удержать при академии, обнадежив его, что, если он останется при академии, то немедля представлен будет в ординарные профессоры». Но нужно было бы подумать об этом раньше, чем стали вооружаться против его пропаганды в академии ислама, а теперь было уже поздно[240].

Вслед за Н. И. Ильминским 16 февраля 1859 года уволен был от службы Биктемир Юсупов. Он вышел из академии в сильном раздражении против ректора Иоанна, которое и выразил в просьбе на имя исправлявшего должность обер-прокурора Святейшего Синода, князя Урусова. «Настоящее академическое начальство, писал он, решило, как полагать должно, если не совсем закрыть, то, по крайней мере, ограничить и обессилить арабско-татарское отделение в академии. При открытии истекающего академического года (прошение послано летом 1859 года) оно главного деятеля по отделению, господина Ильминского, сперва предположило перевести на другую кафедру, а потом, согласно его прошению, уволило его из академии. Вслед за сим оно и мне отказало в дальнейшем служении при академии. Что я честно выполнял свой долг в отношении к академии в течение почти 4 лет, это подтверждается и свидетельством, данным мне из академического правления. Но академическое начальство не выполнило своего долга в отношении ко мне». В доказательство этого он указывал на то, что не пользовался обещанной ему казенной квартирой, не получал и квартирного пособия, что не был также вознагражден за содержание у себя на квартире в течение двух вакатных месяцев студентов VII курса Ф. Кудеевского и VIII курса А. Кибардина, желавших в татарской слободе выучиться лучше говорить по-татарски и познакомиться с жизнью татар. Ректор Агафангел не успел выхлопотать ему награду; ректор же Иоанн первоначально тоже обнадеживал его наградой, но при увольнении его сказал, что хлопотать об ней теперь поздно и лучше оставить это дело без внимания. По поводу этих слов ректора проситель долго распространялся в своем прошении о том, что награда его за заслуги не есть какое-нибудь срочное дело, а остается теперь в отношении к нему долгом академии, что академия не есть «такой юридической субъект», который «начинает свое существование снова каждый раз с назначением нового начальства, так что сделанное при прежнем начальнике теряет всякое значение при новом» и проч. Далее он указывал на свою бедность и на то, как много понес потерь из-за академической службы, утратил доверие соплеменников, не мог получить звание указного муллы, которое давно получили его сверстники одинакового с ним образования, потерпел и материальный ущерб, платя за квартиру все четыре года по 100 рублей и истратив на содержание двоих студентов до 30 рублей. В заключение он просил себе вознаграждение в размере 400 рублей. От правления академии потребовали объяснения. Правление, или точнее ректор, конечно, отписалось, софистически сославшись на то, что квартира Биктемиру была дана, но он женился и сам не жил в ней, — о квартирном пособии умолчано, — что студенты посылались в вакат не к нему именно, а вообще в слободу, — об отпуске суммы на их там содержание тоже умолчано, — и было решено (30 сентября) считать просьбу Биктемира не заслуживающею уважения[241].

Единственным наставником в отделении остался профессор Саблуков, на которого и возложено было преподавание всех предметов и языков, — последних за особое вознаграждение на общих основаниях, по которым вознаграждались лица, преподававшие временно чужие предметы. Преподавать он должен был теперь, по новому положению, целому младшему курсу студентов, т. е. вместе с вольными множеству и невольных слушателей. Общий уровень образования в отделении от массы этих невольных слушателей, конечно, сильно понизился. Изучение арабского и татарского, особенно разговорного, языков было ослаблено самим начальством, которое назначило на них, на оба вместе, всего один класс в неделю, так что в одну неделю наставник переводил с языка арабского, в другую занимался языком татарским, и притом без практиканта. Студенты должны были добывать нужные знания по этим языкам больше сами, чем с помощью своего наставника. Главное внимание Г. С. Саблукова было обращено на противомусульманскую полемику, по которой он имел два класса в неделю и которую преподавал в строго систематической форме. Один из лучших его учеников за это время, Е. А. Малов, считает его даже основателем этой науки в академии, так как Н. И. Ильминский систематически ею не занимался[242]. Он сам составил себе и программу этой науки, стараясь совместить в ней и изучение ислама по источникам, и вместе опровержение его по сравнению с христианством. В главных чертах программа эта была выработана им в следующем виде.

Сначала он сообщал необходимые сведения о некрещеных и крещеных татарах, о ревности к вере первых, их образе жизни, о влиянии мулл, их учености, полемике против христианства, пропаганде и проч.; затем приступал к обозрению самого мухаммеданства в таком порядке: 1) систематическая форма мухаммеданского учения, три отдела его наук, учебники, правила школ; 2) обзор полемических сочинений против христианства; 3) обзор сочинений против мухаммеданства, написанных в Греции, на западе и в России. О Коране: 1) внешние его качества — главы, стихи, надписания и проч.; 2) его редакции; 3) язык; 4) рукописи его; 5) употребление; 6) переводы с арабского на другие языки; 7) толкования его. Критика Корана 1) со стороны его происхождения: суждение о первом откровении Мухаммеду, о повременных явлениях ангела Мухаммеду для новых откровений, о восхождении лжепророка на небо, об уставах, данных ему там, о мнениях мусульман о времени и быстроте этого восхождения и о состоянии при нем Мухаммеда, о доказательствах восхождения, догматической его важности и проч.. 2) Критика Корана по языку; 3) — по внутреннему содержанию… 4) Коран не доказал своего божественного происхождения чудесами и пророчествами. Программа эта выполнялась им не во всех частях одинаково, но он неутомимо работал по ней, все улучшая и восполняя свои лекции. На следующем, например, курсе с 1860 года он почел нужным с бòльшею подробностью остановиться на изложении вероучения мухаммедан, на их сектах, ученой и учебной их литературе и на характере их образованности. Из всех классных и домашних своих работ он составлял обширную систему под скромным названием «Сборник сведений о мохаммеданском вероучении, пригодных для беседы христианина с мохаммеданином об истинах веры»[243]. Сборник этот он пополнял и по выходе из академии, намереваясь вероятно издать со временем его в свет. Подобного рода издание в 1859 году было возложено на него даже начальством по поводу донесения одного священника И. Лянидовского консистории о том, что духовенство сильно нуждается в русском руководстве для собеседований с татарами. Консистория снеслась тогда об этом предмете с академией, и в июне составление такого руководства было поручено профессору Саблукову. О судьбе этого поручения узнаем из одного дела 1866 года; консистория, по случаю сильного тогда отпадения татар, спрашивала академическое правление, нельзя ли уже напечатать порученный Саблукову труд. Оказалось, что труд этот не был еще представлен[244].

Г. С. Саблуков и не мог его скоро представить; по своей крайней ученой добросовестности и даже мнительности, он не мог напасать заданного ему краткого руководства ранее окончания своего обширного сборника, а работа над последним была делом целой жизни. Каждая часть этого сборника требовала громадных трудов со стороны составителя, который при разработке каждого, даже второстепенного вопроса не прежде решался высказать свое суждение, как после длиннейшего ряда ученых справок и изысканий и самого кропотливого исследования дела. Он работал поэтому чрезвычайно медленно, но зато все, чтò выработывал, выработывал окончательно; на результаты его ученых трудов все так уже и привыкли смотреть, как на решение какой-то последней ученой инстанции. С этой ученой добросовестностью в его характере соединялась еще необыкновенная скромность, доходившая до застенчивости. Он искренно считал себя последним человеком в академии, причем придавал значение даже тому обстоятельству, что имел только кандидатскую степень, тогда как все другие наставники академии были магистры, и на ученое достоинство своих трудов смотрел очень низко. В последние годы жизни, когда почитатели его почти силой заставили его издать в свет его капитальное исследование «Об именах Божиих» и он лично являлся к разным членам академической корпорации, чтобы, по его словам, «обременить» их поднесением в дар экземпляра своих авторских трудов, он делал это с таким даже смущавшим других смирением, с такими оговорками и подходами, как будто собирался просить взаймы денег. Да и помимо такой ученой скромности и мнительности, в описываемые годы его службы по отделению, когда у него не было даже практиканта, у него не доставало и времени на выполнение заданной ему консисторией работы. Из своих трудов за это время (1858—1862 годы) он успел издать только «Путевые записки двух Хаджиев XVIII столетия» на татарском языке. Это было уже в 1862 году, в год его выхода из академической службы.

В сентябре он подал прошение об увольнении от службы за слабостью здоровья и сил после 33-летней службы по духовно-учебному ведомству. От 22 декабря последовало самое увольнение, при котором он получил в награду орден святой Анны 2 степени и полную пенсию[245]. Кроме той побудительной причины, которая была высказана в самом его прошении, немаловажными побуждениями к выходу его из академии послужили явное нерасположение к миссионерским наукам ректора Иоанна, тяжелые неприятности по должности члена правления, особенно по случаю дела об увольнении профессора М. М. Зефирова, наконец, обычная его скромность, но которой он считал себя человеком уже отсталым, неспособным пристать к новому переводческому движению в миссионерском отделении и к новому направлению его деятельности, хотя успел вполне усвоить начала их и глубоко им сочувствовал, и спешил опростать свое место другим деятелям, которых считал лучше и энергичнее себя.

После отставки он нашел себе теплый приют среди родной и прекраснейшей семьи своего зятя, профессора И. Я. Порфирьева, и зажил жизнью благочестивого ученого труженика, предавшись всецело своим любимым занятиям по мусульманству. Он глубоко интересовался всем, что только делалось по вопросам мухаммеданской миссии и в академии, и во всем Казанском крае, умел постоянно стоять в уровень с новым направлением деятельности отделения и сам принимал живейшее участие и в новых переводах на татарский язык книг, нужных для христианского просвещения татар, и в открывшейся вскоре крещено-татарской школе в Казани, и в делах братства святителя Гурия. «В среде здешних почтенных деятелей по части миссионерской, говорил над его гробом М. М. Зефиров, близко его знавший в течение 30 лет[246], покойный Гордий Семенович занимал почетнейшее место и в то время, когда был уже в отставке. Слово его было авторитетом; без его совета и санкции ничего не делалось. Он составлял, так сказать, высшую инстанцию при решении разных вопросов, особенно по переводу книг на татарский язык. Случится какое выбудь недоразумение — как быть? Да надо обратиться к дедушке Гордию Семеновичу, решают все. Всякий был уверен, что осторожный, консервативный дедушка не увлечется, а многоопытность его наперед ручалась за правильное решение вопроса. И как, бывало, скажет дедушка, так тому и быть». В 1870 году Н. И. Ильминский писал об нем в своей статье о переводе книг на татарский язык: «К величайшему счастью, мы имеем человека, который, глубоко зная богословскую науку и языки еврейский с греческим и основательно татарский язык и магометанство, и соединяя религиозное чувство с симпатичным сердцем, постоянно помогает нам сохранять христианскую истину в татарской форме. Это бывший профессор Казанской духовной академии Г. С. Саблуков — да сохранит Бог его преклонные дни».

Его собственная просветительная деятельность, несмотря на помехи старости, имела весьма широкие размеры. Он часто посещал крещено-татарскую школу, посещал и мухаммеданские школы, где разговаривал с учениками о разных предметах, ездил даже по татарским деревням. Кабинет его был аудиторией миссионеров, которые посещали его, чтобы вынести из него слово назидания и практические указания опытного старца, и своего рода просветительно-миссионерским центром; его посещали и ученики крещено-татарской школы, и шакирды мусульманских школ, по целым часам толковавшие с Гордей-бабаем (дедушкой), получившим между татарами популярность не только в Казани, но и в далеких окрестностях. Ученые татары изумлялись его учености, его знанию мусульманства и его праведной жизни, называли его мучтагидом и таза, дивились, как он, зная так хорошо их веру, не сделался сам мусульманином, а некоторые даже прямо считали его тайным мусульманином. Не довольствуясь просветительными беседами с татарами, он еще окружал себя бедными русскими детьми, которых учил грамоте и молитвам, отложив смиренно в сторону всю свою высокую ученость. Было чему поучиться у него и академическим ученым. «Он был замечательно многосторонним, по словам М. М. Зефирова. Основательно изучив еврейский язык и оба классические, он отлично знал Священное Писание, богословие, историю, археологию, даже нумизматику. Случалось иногда — заходила речь о предмете, по-видимому очень далеком от его специальности; оказывалось однако ж, что и этот предмет ему небезызвестен, что он давным-давно об нем думал. Он ничего не пропускал помимо внимания, во все вдумывался, все старался выяснить и решить».

Была еще сторона его духовной жизни, по которой он был ярким светочем для академии и для всех, кто его знал — это был православный христианин в самом строгом смысле этого слова. С высокою ученостию он сумел соединить в себе детскую простоту веры и самую чистую праведность. «В делах веры, скажем опять словами М. М. Зефирова, он не позволял себе мудрствовать; все уставы церкви были для него безусловно обязательны. Под воздействием веры и уставов церкви он выработал в себе устойчивый, несокрушимо твердый характер; под их влиянием сложились у него строго христианские, почти аскетические правила, которым он неуклонно следовал во всю жизнь… Строгий к себе, он был снисходителен к другим. Ему была совершенно чужда обычная слабость людей судить и рядить других; он не мог этого терпеть и в других. Кротость и благость сердечная проникала все его нравственное существо. Скромность его простиралась до застенчивости. В его обычном смирении чуялась редкая высота души. Но душевные его качества легче было чувствовать, нежели изобразить словом. Душу ни свою, ни тем более чужую нельзя рассказать. Скажу одно: от всего его существа веяло благоуханием непорочной совести, чистоты и ясности сердечной. Бывало нередко — слушая его, смотря на его доброе лицо, припоминая его прошлое и при этом постигая мыслию весь строй его душевный, чувствуешь невольное желание броситься к нему, обнять его, поклониться ему».

В отставке, по настояниям близких и уважавших его лиц, он издал свои капитальные работы: «Сличение мохаммеданского учения о именах Божиих с христианским о них учением» (Каз. 1873 г.) и Коран с приложениями (Каз. 1878—1879 г.). На первое сочинение, весьма важное в миссионерском отношении, обратили внимание сами мухаммедане и прислали автору анонимное письмо с опровержениями. Оно произвело сенсацию даже в далеком от Казани Константинополе и породило разные легендарные рассказы об авторе. В «Православном собеседнике» за 1874 год (январь) была помещена обширная на него рецензия Е. А. Малова. В конце 1874 год эта рецензия вносилась в совет академии с представлением об удостоении автора степени доктора богословия. Совет единогласно признал его доктором и представил о том на утверждение Святейшего Синода, но ответа на это представление не было получено до самой кончины этого редкого ученого.

Перевод Корана был издан в 1878 году на средства, испрошенные у Святейшего Синода обер-прокурором графом Д. А. Толстым, по ходатайству попечителя Казанского округа П. Д. Шестакова. Наконец «Приложения к переводу Корана» — выпуск I, изданы в 1879 году в «Миссионерском Сборнике» при Казанской академии. После своего «Сличение имен Божиих» Гордий Семенович думал издать свое сочинение о Кыбле и несколько глав его представил уже и в цензуру, но занятия изданием Корана помешали продолжению этой работы. В конце 1878 года он напечатал в «Православном собеседнике» еще одну замечательную по своей учености статью: «Заметка по вопросу о византийской противомусульманской литературе» (ч. III, стр. 303), по поводу напечатанной в той же книжке «Собеседника» статьи профессора Ф. А. Курганова под тем же заглавием. В последнее время скромный ученый, до сих пор стеснявшийся выступать в печати, видимо решился подвести итоги к ученой работе своей жизни, познакомить кое с чем, по своему выбору, и публику. Но дни его были сочтены. После уже его смерти изданы были: «Сведение о Коране — законодательной книге мухаммеданского вероучения» (Казань, 1884 г.) и «Рассказы мухаммедан о Кыбле» (Казань, 1889 г.).

29 января 1880 года он скончался мирной кончиной праведника. Не было, кажется, ни одних похорон в Казанской академии, до такой степени трогательных и вместе назидательных, как похороны дедушки Гордия Семеновича; на них собралось без всякого приглашения и извещения до 12 священников, чтивших его заслуги святой церкви, вся академия и крещено-татарская школа; и никогда еще, кажется, надгробное слово не было так задушевно и правдиво, как в произнесенных над уважаемым старцем речах, особенно в речи бывшего профессора академии М. М. Зефирова и трогательной по своей сердечной простоте речи священника крещено-татарской школы В. Т. Тимофеева, выяснившей, чтò такое для татар был их добрый Гордей-бабай[247].

После выхода в отставку профессора Саблукова главным руководителем всех занятий на противомусульманском отделении снова видим Н. И. Ильминского, воротившегося к тому времени опять в Казань. В Оренбургской комиссии он служил недолго, но и в это короткое время успел обратить на себя внимание и стал получать от начальства разные важные поручения[248]. Успел он так же найти в ней и более сродный своей душе интерес, чем обыкновенные служебные занятия. Близко познакомившись с киргизами, он полюбил их и их язык, но в то же время заметил, какой сильной опасности подвергается эта народность от влияния на нее татарской народности. «В Оренбургском центральном управлении, писал он после в одной официальной бумаге 1876 года[249], при котором я служил около трех лет, издавна переводчиками и толмачами были татары, и установили для официальной переписки по киргизскому управлению язык татарский. По распоряжению и под непосредственным энергическим попечением господина Григорьева, прикомандировавшего ко мне несколько киргизов, кончивших курс в киргизской школе, я перевел на киргизский язык несколько довольно обширных циркулярных распоряжений, которые были и напечатаны, и пробудил в своих киргизских сотрудниках любовь к их народному языку. Но с выходом моим и В. В. Григорьева это нововведение прекратилось и опять настало царство татарства в степи. В последние годы мне случалось видеть в корректуре несколько переводов распоряжений, сделанных для киргизов, — все они на татарском языке. Не думаю, чтобы умышленно — а вероятнее инстинктивно, татары проводят и поддерживают свое татарское направление в среде киргизского народа. Этому пора бы положить конец, тем более что русские начальства, под неумышленным прикрытием которых производятся эта пропаганда, представляются как бы сочувствующими и покровительствующими такому превратному порядку вещей. Желательно, чтобы переводчиками и толмачами при всем киргизском управлении непременно были природные киргизы или русские, и в официальных бумагах употреблялся бы обязательно народный киргизский язык» и проч.

Ученые симпатии не оставляли его и среди служебных занятий. К этому времени его службы относится несколько его печатных трудов, навеянных преимущественно близким знакомством с киргизами и туркменцами. В 1858 году в «Известиях Императорского археологического общества» (т. II) явилась его статья «Древний обычай распределения кусков мяса у киргизов». Другая статья по татарской фонетике: «О переходе татарского зял в иот в наречиях татарских» напечатана в «Бюллетенях Академии наук»; третья — «Тамги и унгуны» — в «Трудах восточного отделения археологического общества» 1858 г. III, 138. В 1859 году он издал на джагатайском наречии «Историю пророков Рабгузы». В 1860 году в «Бюллетенях» же Академии наук напечатана им статья о туркменском языке. В 1861 году в Казани издана киргизская народная повесть «Ир-Таргын». В том же году, взяв на несколько месяцев отпуск в Казань, он издал здесь «Самоучитель русской грамоты» для киргиз на русском и киргизском языках и напечатал в «Ученых записках Казанского университета» «Материалы к изучению киргизского наречия» («Ученые записки» 1860 г. кн. III, стр. 107-159; кн. IV, 53-165; 1861г. кн. I, 130-162). Отпуск его продолжался с февраля по 26 июня, и в течение этого времени он успел завязать важные для его последующей службы сношения с Казанским университетом, которые помогли ему снова выбиться на ученую службу.

Казанский университет хлопотал тогда о восстановлении у себя прежнего факультета восточных языков и уже исходатайствовал у министерства разрешение на открытие на первый раз двух кафедр — турецко-татарского и арабского языков. Для замещения первой из них кандидатом и был намечен Н. И. Ильминский. Приказ министра о перемещении его в университет состоялся от 6 сентября 1861 года. Но позднее время года, а потом вскоре начавшиеся в университете волнения студентов задержали его приезд в Казань до начала 1862 года. В феврале им прочитана была первая вступительная лекция в курс турецко-татарского языка и тогда же напечатана в «Ученых записках» в только лишь вышедшей в этом году запоздавшей III книжке за 1861 год (стр. 3-59). Профессор Ильминский явился довольно деятельным сотрудником университетского журнала. Кроме Материалов для изучения киргизского наречия, здесь напечатаны были его статьи: «Об учащательной форме татарского глагола» (1863 г. кн. I, 15—18); «Материалы для джагатайского спряжения из Бабер-Наме» (1863 г. II, 38-401). В 1865 году в том же журнале он поместил несколько раз уже цитованные нами свои «Воспоминание об А. А. Бобровникове», а в «Православном обозрении» (кн. 5, стр. 40 и кн. 7, 335) — краткий его некролог и обширное извлечение из отчета Бобровникова по его поездке в калмыцкие степи в 1846 году. С 1863 года замечательной статьей «Об образовании инородцев посредством книг, переведенных на их родной язык» («Православное обозрение» 1863 г. март, заметки, стр. 136), начался целый ряд его статей о татарских переводах и об устройстве инородческого образования, имевших ближайшее отношение к переводческой и просветительной деятельности противомусульманского миссионерского отделения и к новому, более практическому и плодотворному направлению, в каком эта деятельность пошла под руководством и при главном участии самого Н. И. Ильминского.

Направление это определилось переменою прежде господствовавшего в работах отделения татарского языка ученого, книжного на язык живой, народный. Начало его относится к довольно уже давнему времени, до отъезда Н. И. Ильминского в Оренбург. Летом 1856 года, по воле преосвященного Григория, он ездил по татарским селениям Мамадышского уезда между прочим с особым поручением — прежде введения богослужения на татарском языке испытать удобопонятность напечатанных к тому времени переводов богослужебных книг чрез прочтение их в среде крещено-татарского населения. Результаты такого испытания оказались далеко неудовлетворительными: написанные книжным языком, незнакомым для простых крещеных татар, переводы эти были им непонятны. Это обстоятельство навело путешественника на мысль, что гораздо полезнее будет делать такие переводы на народный язык; он тут же сделал наскоро несколько опытов нового перевода — и выходило лучше. Тут же ему запала в голову мысль отделаться при этих переводах и от мусульманского священного алфавита.

«В селе Чуре, рассказывает он сам[250], куда я приехал, уже достаточно убедившись в трудности и малопонятности означенных книг, я пользовался радушием священника В. А. Кремкова, который имел школу и усердно трудился над обучением своих прихожан. Раз он призвал ко мне одного из наиболее грамотных учеников. В разговоре с этим юношей я карандашом написал русскими буквами строки две-три на простом, сколько я мог, татарском языке из Евангелия об овчей купели и дал ему прочитать. Он совершенно свободно и скоро прочитал эти строки и, к моему изумлению, весьма удачно и самостоятельно поправил некоторые выражения. Это случайное обстоятельство внушило мне мысль о необходимости русской азбуки для наших татарских переводов и веру в способность именно крещеных татар быть пособниками и деятелями в этом миссионерском деле».

Из поездки своей Николай Иванович воротился в Казань, таким образом, с двумя весьма важными для своей последующей деятельности результатами, что 1) все переводы священных и богослужебных книг для крещеных татар необходимо делать на их живом, народном языке и что 2) самое издание их для обращения в массе крещено-татарского населения следует произвести русским, а не арабским алфавитом. Нимало не медля, он тогда же сообщил об этих результатах обширной запиской преосвященному Григорию. В 1857 году он в виде опыта перелагал уже на народный татарский язык и писал русскими буквами некоторые отрывки из Библии. Впереди предстояло множество совершенно новой работы, — приходилось оставить все старое и переделывать заново все, чтò стоило стольких трудов за целый десяток лет, и прежде всего свое собственное книжное направление в изучении татарского языка, по которому он, как и все прежние деятели по миссионерской работе и сам профессор Казем-Бек, смотрел на народный татарский язык, как на грубую необразованную речь, как на жаргон, нестоящий внимания. Но убеждение в пользе нового направления миссионерско-просветительной деятельности было уже настолько в нем сильно, что он не думал останавливаться пред неизбежными впереди трудами и затруднениями.

В 1857 году подходил к концу перевод Нового Завета, который готовил профессор Казем-Бек, и от 17 июля от Святейшего Синода в академию пришел известный запрос о том, беспокоить ли почтенного деятеля дальнейшими работами по переводческому делу. Отрицательный ответ на этот запрос имел значение в некотором роде отречения академических деятелей от своего прежнего направления, во главе которого стоял профессор Казем-Бек, и начала нового, ознаменованного именем Н. И. Ильминского. Затем, приведенная выше (в извлечении) докладная записка профессора Саблукова и бакалавра Ильминского от 9 февраля 1858 года содержала в себе уже весьма ясное и значительно развитое выражение требований этого нового направления; здесь же была проведена и та важная мысль, оказавшаяся впоследствии в высшей степени благотворною в деле противомусульманской миссии, что в этом деле прежде всего нужно обратить внимание на христианское просвещение крещеных татар и из их именно среды избрать нужных пособников миссии в помощь русским деятелям; указано было даже то лицо, которое потом сделалось правою рукою профессора Ильминского, старокрещеный татарин Василий Тимофеев из деревни Никифоровой Мамадышского уезда, тогда еще скромный безвестный крестьянский юноша.

Он родился в 1836 году, в детстве (в 1847 году) попал в приходскую школу своего села и здесь в первый раз почувствовал на себе благотворное влияние христианской веры, которой не знал доселе среди своего, хотя и крещеного, семейства. Знакомство с грамотой и христианскими книгами лет через 5 уже по выходе из школы так поставило все убеждения мальчика, что он стал смотреть на своих родителей и однодеревенцев, ничего не знавших о христианстве и державшихся какой-то смеси древнетатарского язычества с мусульманством, как на язычников, и называл их обряды Дием и Аполлином, — именами, которые он заимствовал из Четиих-Миней. В 1856 году он решился оставить свою семью и, сказав, что хочет искать себе денежного места, ушел в Казань. Здесь он поступил в монастырь послушником и стал прилежно учиться по книгам монастырской библиотеки, принимая деятельное участие в церковной службе чтением и пением на клиросе. Он хотел было даже совсем остаться в монастыре и даже успел было получить на то увольнение от своего сельского общества, но палата государственных имуществ помешала ему исполнить такое намерение, потребовав от него рекрутскую квитанцию. Не имея для того денег, он должен был воротиться домой к своим крестьянским занятиям[251]. Профессор Ильминский познакомился с ним в монастыре еще в 1857 году, узнав об нем от Г. С. Саблукова, который первый его открыл. Тимофеев при посещении Н. И. Ильминского что-то старался записать себе на татарском языке арабским шрифтом, которого хорошенько не знал и в котором ошибался. «Зачем тебе это? пиши по-русски», — заметил Николай Иванович. — Нельзя татарские слова писать по-русски. — Николай Иванович показал ему, что можно. Тимофеев прочитал, все понял и обрадовался. На этом знакомство их пока и кончилось. Вскоре Николай Иванович уехал в Оренбург и развитие нового направления в жизни и деятельности миссионерского отделения остановилось до его возвращения, но не остановилось, напротив, еще успешнее продолжалось лично для него самого.

Временное удаление из академии, как он сам писал в 1864 году князю Урусову и в 1870 год князю Ухтомскому[252], было полезно для него в том отношении, что, оторвавши его от книг, сблизило непосредственно с самими инородцами и еще более убедило в том, как бесполезны были на практике все прежние труды его по делу христианского просвещения татар и как важен в этом деле народный татарский язык. «Моя трехлетняя служба в Оренбургском крае сблизила меня с киргизами, читаем во втором из указанных писем. Я был изумлен, что этот народ, кочевой, чуждый на наш взгляд цивилизации, и по-татарски почти вовсе не грамотный, обладает, однако же, замечательным искусством говорить; я полюбил киргизский язык, характерный, сохранивший в себе много следов древнего тюркского быта. И видя, что татарская грамотность, мало-помалу распространяющаяся в степи, грозит сгладить и уничтожить диалектические особенности киргизского языка, я находил русский алфавит единственным средством сохранить киргизский язык от татаризации. Кстати, в 1859 году мне привелось несколько познакомиться с туркменцами… Киргизская степь окончательно воспитала во мне уважение вообще к народному языку, на который я уже стал смотреть, как на подлинный документ для лингвистических исследований, тогда как книжный язык представляет больше или меньше искусственную, случайную и произвольную смесь разных языков и наречий. С таким радикально изменившимся взглядом вернулся я в Казань». Выражением этого взгляда в тогдашнем его развитии и послужила указанная статья «Об образовании инородцев посредством книг, переведенных на их родной язык», а первою работою, которая была произведена Николаем Ивановичем в новом направлении, был изданный им в первый же год по возвращении в Казань «Букварь» с краткой священной историей, сокращенным катехизисом, нравоучениями и молитвами, изложенными для крещеных татар на их разговорном языке, по «Букварю» синодального издания 1861 года (Казань, 1862).

При изготовлении к изданию этой первой книжки на народном татарском языке, которая должна была лечь в основу всех последующих изданий в новом роде и всего начального образования крещеных татар, издатель вспомнил своего прежнего знакомого Василия Тимофеева, которого с верным тактом еще раньше наметил себе помощником, и отыскал его в деревне. По возвращении в 1858 году на родину Тимофеев уже не мог нравственно пристать к своей родной семье: когда родные его женили, он и жену склонил на свою сторону и зажил с ней совершенно отрешенно от старых полуязыческих обычаев. Каждый воскресный и праздничный день он неопустительно являлся за 5 верст в приходскую церковь и становился на клирос, часто толковал с своими однодеревенцами о вере, стал было учить грамоте своего младшего брата, но старуха мать упрямо воспротивилась этому, опасаясь, что, узнав грамоту, и младший сын так же убежит из дому, как старший. Не зная его адреса и с трудом разыскав его по расспросам и описаниям, Н. И. Ильминский летом в вакат поселился в приходском селе Тавелях, куда Тимофеев ходил в церковь, и после богослужения задерживал его у себя для проверки своего перевода синодального «Букваря». Каждый отрывок, переведенный в промежуток от одного свидания до другого, он прочитывал Тимофееву и все выражения, оказывавшиеся неясными, по совещанию с ним, заменял другими. К концу ваката новый «Букварь» был готов, просмотрел знающими татарский язык священниками — с. Чуры отцом Кремковым и с. Савруш Чистопольского уезда отцом Пеньковским, и после этого издан. Первое издание оказалось не без недостатков. Тимофеев, еще неопытный в оценке перевода и притом только слушавший, а не читавший его сам, не мог уловить в нем всех неясностей и неисправностей. Прочитав потом изданную книжку внимательнее, он на другой год в масленицу сам приехал в Казань к Николаю Ивановичу и указал допущенные ошибки. В усовершенствованном виде «Букварь» снова был издан в 1864 году, а в 1867 году вышло третье его издание. С 1863 года Василий Тимофеевич сделался постоянным сотрудником Н. И. Ильминского; значение его последний сам определил в цитованном письме к князю Урусову: «Я лингвист и переводчик, имеющий однако же постоянную нужду в Тимофееве, как живописец в натурщике». В том же году он совсем перетянул своего натурщика в Казань, пристроив его в должности истопника, водовоза и звонаря к казанскому женскому монастырю. Тимофеев привез в Казань и свою жену, нашедшую себе место при загородной даче того же монастыря на оз. Кабане. Вслед за «Букварем» в великом посте того же 1863 года на народный татарский язык была тем же порядком переведена книга Бытия, изданная в 1863 году под заглавием «Священная история от сотворения мира до кончины Иосифа по книге Бытия», потом книга премудрости Иисуса сына Сирахова, изданная в 1864 году.

До 1863 года Н. И. Ильминский служил преподавателем татарского и арабского языков только в университете; весной этого года его снова пригласила на свою службу академия на вакантную кафедру Г. С. Саблукова. Теперь сам ректор Иоанн понял значение его для миссионерского отделения академии и в апреле предложил ему занять место Саблукова с полным профессорским окладом. Но он не согласился снова взять на себя преподавание противомухаммеданской полемики и, изъявив готовность преподавать только одни языки, 14 апреля предложил правлению академии ходатайствовать об открытии на отделении двух кафедр, как было прежде, кафедры языков и кафедры полемики, и должности практиканта татарского языка, а для того, чтобы правлению можно было не выступать в расходах на них из предположенных уже пределов обещанного ему профессорского оклада, согласился служить только за половинный оклад, т. е. за обыкновенное жалованье бакалавра, уступая другую половину новому бакалавру, который имел преподавать полемику. На должность практиканта он рекомендовал В. Тимофеева, выяснив при этом, что правление ничего не потеряет, оставив прежний обычай определять на эту должность ученых мухаммедан, а не крещеных неученых татар вроде Тимофеева. Ученые мухаммедане, писал он, «все равно не изучают своего родного языка научно и, кроме того, в своих школах до неисправимости привыкают к языку книжному, а потому могут сообщать своим ученикам ложный взгляд на язык. Между тем, крещеный татарин, с мухаммеданскою книжностию нисколько не знакомый, должен передать во всей чистоте тот язык, которым он сам говорит. Рекомендуемый мной Василий по-русски грамотен, даровит и, имея вообще ревностное желание образоваться и содействовать христианскому образованию своих соплеменников, должен, по всей вероятности, с полным усердием, от души заниматься с студентами». На кафедру полемики был рекомендован учитель Казанской семинарии Е. А. Малов. Правление на все это согласилось и обо всем донесло обер-прокурору Святейшего Синода[253]. Жалованье Тимофееву назначено было во 120 рублей в год. Утверждение Святейшего Синода последовало от 26 июля, но не приходило в Казань до сентября. В сентябре в Казань приезжал сам обер-прокурор Святейшего Синода А. П. Ахматов. Н. И. Ильминский успел заинтересовать его своими переводами и личностью В. Тимофеева. Все, предпринятое по миссионерскому отделению, устроилось благополучно почти на глазах обер-прокурора. Один только преосвященный Афанасий неблагоприятно смотрел и на Н. И. Ильминского, и на Тимофеева и, когда они в половине сентября явились к нему принять архипастырское благословение на вступление в свои должности, принял их сурово; первому задал несколько вопросов о жалованье, которое он получал в Оренбурге, какое получает в университете и будет получать в академии, показывавшие, что он считал этого бескорыстнейшего человека каким-то интересаном, а Тимофеева просто прогнал — куда-де ты, мужик, лезешь.

Во вновь сформированном отделении немедленно же началось преподавание. Новый бакалавр полемики Евфим Александрович Малов (родился в 1835 году), урожденец Симбирской епархии, в которой миссионерский вопрос так же почти настоятелен, как и в Казанской, еще в Симбирской семинарии изучал миссионерские науки против мусульманства, в академии тоже усердно занимался ими и был лучшим учеником Г. С. Саблукова. Татарским языком он владел в совершенстве, еще будучи студентом. Но по окончании в 1862 году академического курса, подобно большей части студентов-миссионеров, по небрежности начальства в назначении им должностей, не попал на свою специальность, а назначен был на богословские науки (помощником ректора) в Казанскую семинарию и служил в ней до последнего времени, когда на него обратил внимание Н. И. Ильминский. С одушевлением принялся он за преподавание своего специального и любимого предмета, который с этих пор сделался делом всей его жизни, и вместе с тем стал полезным сотрудником Николая Ивановича в деле татарских переводов. Первый год своей службы он весь посвятил подробному изложению студентам истории противомусульманской миссии в России с древнейших времен до открытия миссионерских отделений при академии и только под конец года прочитал 3-4 лекции, в которых предложил слушателям критику Корана и мухаммеданства. С 1864 года он стал преподавать и самую полемику против мусульманства по обширной программе, выработанной в главных чертах еще Г. С. Саблуковым. С того же 1863 года, в котором началась его бакалаврская служба, началась и его обильная статьями литературная деятельность, почти вся посвященная тоже миссионерскому вопросу. Первый его труд был напечатан в октябрьской книжке «Трудов Киевской академии» 1863 года. Это был труд переводный: «Историко-критическое введение в Коран» Густава Бейля, с предисловием переводчика. Потом с 1864 года в «Руководстве для сельских пастырей» начался целый ряд его миссионерских дневников, из которых видно, что в своей деятельности он не ограничился только преподавательским трудом, но в то же время старался приложить свои знания к практике, в опытах непосредственного обращения с крещеными и некрещеными татарами. Миссионерское отделение приобрело в нем весьма энергичную силу не только для своей науки, но и для практических интересов Казанской миссии.

Н. И. Ильминский занялся преподаванием языков. Но в преподавании татарского языка он теперь совсем оставил книжный татарский язык, а сосредоточил все внимание на языке народном, переводя с студентами разные отрывки из готовых уже на нем переводов «Букваря», книги Бытия и Премудрости и в то же время научно разработывая его существенные свойства и формы. Арабским языком занимались по хрестоматии Арнольда, Корану и по книжице молитв Иман Шарт. Тимофеев занимался, как практикант, разговорами с студентами на татарском языке. Кроме классных занятий, Николай Иванович продолжал с ним начатое дело татарских переводов. После Букваря, Бытия и Премудрости в течение 1864 года были переведены первая половина книг Исхода, Евангелия от Матфея и Иоанна, несколько церковных песнопений и канонов, в том числе пасхальный и рождественский. 30 апреля 1864 года Тимофеев был уволен из податного состояния и принят в духовное звание[254]. Из Казанского монастыря он вышел и поселился в небольшой квартире подвального этажа одного дома в академической слободке. Эта маленькая квартира вскоре сделалась колыбелью известной в настоящее время повсюду центральной крещено-татарской школы, которая и родилась, и выросла здесь под сенью академии и под руководством ее противомусульманского отделения, а потому тесно связана с историей последнего[255].

Как только Тимофеев был определен практикантом и поселился в слободке, так сначала один из его однодеревенцев дер. Никифоровки, потом другой, а за ним и третий — все старокрещеные — отдали ему в обучение грамоте своих маленьких сыновей. Три мальчика всю зиму жили у него и учились по новым татарским книжкам; учитель, кроме того, рассказывал им важнейшие события священной истории и, постоянно водя их в академическую церковь, объяснял им богослужение. Студенты академии отнеслись к его занятиям с большим сочувствием и помогали ему, особенно один из них, И. С. Ястребов, снабжавший возникавшую школу бумагой, огарками свеч, книжками и в своих разговорах с учителем сообщавший ему много полезных сведений, например, по географии. Мальчики воспитывались в строго благочестивом духе. «Мне трогательно было, писал Николай Иванович в 1864 году князю Урусову, видеть Тимофеева в пятницу нерпой недели великого поста, когда, исповедавшись со всем своим семейством и тремя учениками, остался он на ночь в комнатке при академии и назидал их беседою о причащении, которого они наутрие должны были сподобиться». В конце июня мальчики уехали на вакат. Вместе с ними отправились в миссионерские экскурсии их учитель и бакалавр Малов. Разъезжая по крещенским селениям, В. Тимофеев везде заинтересовывал татар чтением «Букваря», Бытия и Премудрости и пением церковных песнопений и молитв на татарском языке. И чтение, и пение производили сильное впечатление на народ, который толпами собирался слушать их на родном своем языке. В этой своеобразной пропаганде христианства и христианского просвещения принимали участие и мальчики, ученики Тимофеева. На следующую зиму ожидалось уже до 15-20 учеников, которые обещались приехать в новую школу, где так скоро учатся и где никого притом же не бьют; и у наших деятелей родились светлые надежды на будущее.

В августе 1864 года Н. И. Ильминский решился формально открыть крещено-татарскую школу и ходатайствовал о том пред начальством Казанского учебного округа. Разрешение последовало от 3 сентября 1864 года на таких основаниях: «Мальчики должны жить на готовой квартире, нанятой на частные средства, но одежда и материалы для изготовления пищи должны быть доставляемы родителями, по состоянию каждого. Платы за учение не полагается. Мальчики должны обучаться русской грамоте. Главный предмет обучения закон Божий, молитвы, священная история и краткий катехизис по книгам, напечатанным на татарском языке, но русскими буквами. Затем, по мере любознательности и успехов учеников, должны им преподаваться первые арифметические действия, черчение геометрических фигур, основные сведения из географии и т. п. элементарные сведения. чтение и преподавание должны быть прежде на татарском, а потом ученики постепенно должны упражняться в русском языке. Учителем допускается В. Тимофеев, потому что крещеные татары, зная его лично, имеют к нему доверие и ему именно поручают своих детей. В. Тимофеев с семейством должен жить на одной квартире с учениками, чтобы наблюдать за их поведением». Главное наблюдение над школою предоставлено профессору Ильминскому и бакалавру Малову. Родителям предоставлена была полная свобода приводить детей в школу и уводить из нее, когда им угодно и удобно. Они и сами могли приезжать в школу, останавливаться в ней на ночлег, лично видеть занятия учеников и назидаться беседами самого учителя, который не опускал случаев поговорить с ними о вере. Для школы в слободке нанята была другая квартира за 6 рублей в месяц, состоявшая из классной комнаты, трех маленьких при ней углов за перегородками и кухни. Тут татарчата — до 20 человек — и учились, и спали вповалку, подостлав под себя на полу войлоки или свои кафтанишки. Кое от кого начались на школу пожертвования деньгами (всего за год 159 рублей), книгами, съестными припасами и вещами. Жена учителя сама стряпала на учеников и мыла их белье; академия предоставила им свою баню; один врач Б. А. Перлин безмездно их лечил.

Отделение в своем новом составе, таким образом, почти с первого же года определило задачи своей будущей деятельности и с научной, и с практической стороны. Практические задачи его были: переводить и издавать на народном языке священные, богослужебные и вообще христианско-просветительные книги, обучать татарских детей в школе, по вакатам делать научно-миссионерские экскурсии в татарские селения, изучать религиозное состояние татар и испытывать меры к их обращению и укреплению в христианстве. Все это должно было делаться на виду у студентов отделения, частию даже с их содействием. Но только лишь отделение выработало эту программу, как в 1864 года подверглось разрушительным административным мероприятиям нового ректора академии архимандрита Иннокентия….

Воспользовавшись переводом из академии ректора Иоанна, так сильно потрясшего миссионерскую специальность отделений академии в 1858 году, преподаватели противомусульманского отделения решились ходатайствовать пред правлением академии о восстановлении прежней постановки миссионерского образования, какая была определена высшим начальством при первоначальном открытии отделений в 1854 году. В июне они вошли в правление с представлением, в котором, сославшись на распоряжение 1854 года, писали, что обязательное изучение всеми старшими студентами академии раскола, а младшими всех предметов и языков татарского и монгольского отделений, установленное в 1858 году, не может вести к основательному приготовлению как миссионеров, так и преподавателей миссионерских предметов, что, при множестве предметов общеобразовательного курса академии, изучение всеми студентами трех различных видов религиозных заблуждений по их источникам и вероучительным книгам и при этом нескольких трудных для изучения языков даже невозможно, и просили опять разделить отделение так, чтобы студенты, по собственному выбору или по местным условиям своих епархий, занимались в продолжение всего своего четырехлетнего курса в каком-нибудь одном из них. Правление навело обычные при ректоре Иннокентии длинные справки, в которых изложена была вся история отделений, и 11 сентября составило не менее длинное определение, которое, по его выразительности и любопытным фактическим указаниям, приводим здесь в подробном извлечении.

По справкам оказалось: с 1854 по 1864 год в миссионерском противораскольническом отделении удовлетворительно изучили раскол 105 студентов, какового числа достаточно для занятия кафедр по расколу во всех семинариях округа; в противомусульманском отделении с 1854 по 1858 год удовлетворительно изучили его предметы 15 студентов из 21 общего числа его студентов, а с 1858 по 1864 год только 3 из 43 человек, а 37 кончили курс даже без всяких успехов, следовательно, обращение этого отделения в общеобязательное ослабило изучение мухаммеданства, а между тем в этом отделении преподают теперь 3 лица, получающие в год всего 978 рублей, значит, класс сей обходится дороже всех в академии, где и ординарный профессор получает только 858 рублей; в противобуддийском отделении с 1854 до 1858 года училось с успехом 2 из 6 студентов, а с этого времени 6 из 43 (32 без всяких успехов); из обозрения же преподавания на отделениях видно, что студенты, проучившиеся 2 года на известном отделении, в следующие 2 года слушали не одно и то же, как гласила записка ректора Иоанна 1858 года, а дальнейшее продолжение курса; что преподавать предметы всех отделений всем студентам, вопреки мнению того же ректора, нет необходимости, как потому, что для наполнения в округе всех мест, требующих людей, обучавшихся этим предметам в академии, будет достаточно и тех студентов, которые будут изучать миссионерские предметы по прежнему порядку 1854 года, так и потому, что для основательного изучения этих предметов не у каждого из студентов достанет сил, между тем как для устранения (указанного Иоанном же) безразличного распределения кончивших курс студентов на должности достаточно только того, чтобы не посылать их безразлично, но с разбором, обращая внимание и на успехи их по миссионерским предметам. На основании всего этого правление положило: 1) Снова восстановить отделения согласно указам 1854 года, помещая в каждое из них студентов по их желанию, а при распределении студентов на должности брать во внимание и успехи их по этим отделениям; 2) изучение ислама соединить с изучением арабского языка, как было утверждено в 1858 года, но теперь не исполняется, оставя таким образом для отделения против мусульманства только два класса, а третий назначив для изучения буддизма (который имел один класс), дабы по всем отделениям было по два класса; 3) на отделении оставить одного преподавателя Ильминского, с придачей ему в помощь практиканта В. Тимофеева, с прежним для обоих жалованьем, а бакалавру Малову поручить пока преподавание нравственной философии и библейской истории, и представить все это на утверждение Святейшего Синода[256].

Ректор Иннокентий остался верен себе и в этом распоряжении: сделав для миссионерских отделений большое добро, он не утерпел, чтобы не ослабить этого добра, задев личный состав противомусульманского отделения и расстроив все планы его деятелей. Распоряжение его тогда же вызвало сильный протест со стороны главного деятеля: 16 сентября Н. И. Ильминский подал в правление прошение, в котором, изъяснив, что на отделении и раньше было трое преподавателей и что в 1863 году он взял на себя преподавание одних языков, он решительно заявил свое несогласие преподавать еще и противомусульманскую полемику, так как и не может исполнять вновь возлагаемых на него обязанностей по своей университетской службе, и просил правление или по-прежнему оставить его при преподавании одних языков, или же вовсе уволить от службы при академии. При подаче прошения ректору он и лично беседовал с последним, стараясь растолковать ему свои планы относительно миссионерства и необходимость на отделении бакалавра Малова. Но с архимандритом Иннокентием трудно было столковаться, когда он что-нибудь уже забрал себе в голову; он готов был скорее пожертвовать самим профессором Ильминский, чем своими решениями. Профессор Ильминский решился писать к исправлявшему тогда должность обер-прокурора Святейшего Синода князю Урусову. Начало этого замечательного письма, в котором выразительно очерчены все тогдашние планы автора, раскрыт внутренний смысл предприятий и действий академических деятелей по вопросу о просветительной миссии среди крещеных татар и охарактеризовано значение каждого из них в общем деле, уже издано в книге о крещено-татарской школе (стр. 29-34), и мы несколько раз уже пользовались им выше; вторая его половила, еще не напечатанная, которою мы пользовались по рукописи автора, описывает действия самого академического правления и разъясняет их внутренний смысл.

«И что же? говорится здесь. Теперь, когда после многолетнего блуждания ощупью мы начинаем чувствовать под своими ногами твердую почву и когда надеемся показать давно ожидающему правительству реальные плоды наших знаний — все наше дело рассыпается». Далее, приведя распоряжение правления, письмо продолжает: «Это было сделано совершенно неожиданно для меня. Меня не спросили, могу ли я взять на себя такую многосложную обязанность, считаю ли я полезной для миссионерского отделения такую перемену. Быть может, академическое правление увлеклось чувством симметрии, так как на параллельных отделениях состоят по одному преподавателю. На это я скажу, что книги раскольнические и противораскольнические все на русском или славянском языке, и студенты могут домашним образом изучать их. А в нашем деле нужно студентов постоянно руководить и в их домашних занятиях, потому что они должны читать арабские книги. Если же трудно одному преподавателю на противобуддийском отделении, то неоткуда взять другого. Кроме того, для Казани противомагометанская миссия важнее противобуддийской. От имени академического правления отец ректор в тиши своего кабинета начертал это знаменитое постановление, потихоньку стащил его к владыке, владыка подписал — и дело кончено. Больно мне было и то, что Малова отнимают от миссии, жалко и философию нравственную и библейскую историю, сочетавшихся так неестественно… Прошу вообразить Малова, кàк и с чем он должен был явиться на кафедру нравственной философии на другой день по объявлении распоряжения, застигнувшего его врасплох. Впрочем, слово «пока» наводило меня на подозрение, что новое академическое правление желает отделаться от меня. Владыка очевидно ко мне не благоволит, помня до сих нор, что покойный митрополит Григорий, когда я в 1858 году вышел из академии, выразил ему свое по этому случаю огорчение. Притом владыка считает меня интересаном. А не знает он, что я переехал, продавши за бесценок всю свою движимость и истратившись на переезд, в Оренбург на должность гораздо низшего ранга и на меньший оклад, потому что отец ректор Иоанн меня тогда же хотел сделать ординарным профессором физики. Владыка, быть может, и настоящее мое поступление в академию приписывает моему корыстолюбию. Он не знает, что я приглашен был и согласился на меньший оклад, нежели какой мне предлагали. А издание переводов, сделанное много на собственный счет, — разве я мог бы позволить себе такую роскошь, если бы не получал порядочного содержания с двух мест? И школа теперь дождется ли, нет ли, благодетелей в Казани, но я должен ее, хоть бедно, содержать. В подозрении, что от меня хотят отделаться, утверждает меня и то, что отец архимандрит Иннокентий, когда я, представивши ему прошение, долго ему объяснял и предполагавшееся наше миссионерство, и миссионерские способности Малова, сказал двукратно: «Жалко, что Вы нас оставляете». Смысл этого сожаления понятен, потому что я прошу или оставить меня при преподавании языков, как я и определен высшим начальством, по ходатайству самого же академического правления, или уволить вообще от академической службы. — Если правление считает обременительным для казны содержание двух преподавателей и практиканта, то оно не должно бы забывать, что в 1850-х годах было время, что преподаватели получали — один профессорское содержание, другой бакалаврское; даже практикант получал 150 р…. Мы заменяем в некотором отношении миссию, которая сама должна бы требовать значительных расходов. Наши переводы не стоят казне ни копейки… Вот и экономия. Обеспеченный весьма достаточным содержанием при университете, я не имею денежной крайности в академической службе, но мне хотелось бы послужить в Казанской духовной академии — моей alma mater». В заключение, на случай своего выхода из академии, профессор Ильминский просил князя взять в свое покровительство бакалавра Малова и Тимофеева и исходатайствовать у Святейшего Синода разрешение издавать татарские переводы с дозволения только местной цензуры, именно бывшего профессора Саблукова.

Профессор Ильминский не ошибся в своих предположениях о намерениях ректора. Последний задорно решился доказать, что может обойтись и без Ильминского с Маловым, призвал к себе бакалавра А. А. Некрасова, как знатока языков, и велел ему читать арабский язык. Этот отозвался, конечно, незнанием такого языка. «Вы учились в академии, строго заметил ректор, и обязаны знать все, что в ней преподают». Но оказалось, что он учился не в Казанской, а в Петербургской академии, и ректору волей-неволей пришлось выбирать все-таки между Ильминским и Маловым; он остановился на последнем. 18 сентября правление, выслушав поданное профессором Ильминским от 16 сентября прошение, после обычных длинных справок, в числе которых приведены были между прочим слова из самого прошения, что он, Ильминский, не может исполнять всех возлагаемых на него новых обязанностей по миссионерскому отделению за своей университетской службой и что правление может ослабить отделение, отвлекши от него бакалавра Малова, определило — в представлении к обер-прокурору изменить свое прежнее определение 11 сентября так: Оставить на миссионерском отделении одного бакалавра Малова с придачей ему практиканта Тимофеева, а преподавателя Ильминского, согласно его заявлению, что обязанности преподавателя в миссионерском отделении, при его университетской службе, почти совсем неисполнимы для него, уволить от службы при академии; на библейскую же историю и нравственную философию, вместо Малова, определить особого бакалавра из студентов, кончивших курс в 1864 год, с назначением оклада, который получал Ильминский. Удаление последнего едва ли не для того главным образом и нужно было новому начальнику академии, чтобы освободить этот оклад для обеспечения изобретенной им новой диковинной кафедры. 19 сентября преосвященный Афанасий утвердил журнал правления к исполнению; по это же число Н. И. Ильминский рассчитан жалованьем и должен был вторично удалиться из академической службы по воле и соображениям уже другого всевластного начальника академии, хотя и не ведавшего, чтò творит, тем не менее налагавшего этим удалением со службы такого редкого, даже единственного деятеля в пользу науки и православной церкви неизгладимый и тоже вторичный уже позор на старую систему академической администрации, при которой такие вещи были возможны.

К счастию, духовно-учебное управление пожелало серьезнее вникнуть в это дело и затребовало его к себе все полностию, со всеми бумагами. Рассмотрение его продолжалось там очень долго, до конца июня 1865 года. Наконец 28 июня состоялось определение Святейшего Синода: восстановить три миссионерских отделения при академии в том виде, как они существовали до 1858 года, с помещением в них студентов обоих курсов по собственному их желанию и выбору, и преимущественно воспитанников тех епархий, в которых есть означенные верования, но с тем, чтобы добровольное занятие миссионерскими предметами не отклоняло их от прилежного изучения основных наук академического образования и чтобы академическое начальство обращало особенное внимание на образ мыслей, душевные склонности и нравственность воспитанников, готовящихся быть миссионерами; 2) при распределении этих воспитанников на должности конференция должна принимать в соображение специальность их миссионерского образования; 3) преподавателями в противомусульманском отделении оставить всех троих преподавателей с прежними их окладами и с тремя классами; на других двух отделениях устроить по два класса, не сокращая для этого числа классов на первом; 4) преподавание нравственной философии и библейской истории оставить на прежнем положении. Особым пунктом указа удовлетворена была просьба Н. И. Ильминского о дозволении издавать татарские переводы с разрешения только местной цензуры; цензура эта была поручена бывшему профессору академии Саблукову. После этого ректору Иннокентию оставалось только исполнить этот указ, снова пригласив Н. И. Ильминского к занятиям на отделении. Любопытно, что в канцелярии заготовили было журнал о выдаче ему всего удержанного его жалованья за год, в течение которого он был устранен от службы (с 19 сентября 1864 по 1 августа 1865 года) в количестве 371 рубля 81 копейки; — в силу полученного указа Святейшего Синода канцелярия таким образом числила его за все это время на службе, но ректор зачеркнул эту статью журнала и велел последний переделать, написав сбоку: «Закона для подобной вещи в справке не указано, не указано и то, где взять, если законно, 371 рубль 81 копейку, тогда как осталось (т. е. в кассе) только 121 рубль 56 копеек»[257].

После этого деятельность отделения до конца описываемого времени (до 1870 года) пошла без особенных помех и треволнений подобного рода. И. Н. Ильминский взял на себя две лекции; Е. А. Малову предоставил одну; Тимофеев, как и прежде, являлся к студентам в послеобеденное время по три раза в неделю. Студенты расписались по отделениям еще в сентябре 1864 года в начале курса: на противораскольническое отделение 16 старших XI курса и 13 младших XII курса, на противомусульманское — первых 4, последних 8, на монгольское — 3 и 7; — цифры эти вскоре сильно уменьшились вследствие выхода в 1864 и 1865 годах многих студентов из академии. В следующие курсы — в начале 1866 года на раскольническом отделении числилось 8 старших и 24 младших студентов, на противомусульманском — первых 5, вторых 16, на противобуддийском тех и других по 4; в 1868 году — на раскольническом 23 и 21, на противомусульманском — 16 и 3, на противобуддийском — 4 и 2. К окончанию курса цифры эти тоже уменьшились. В каждом из этих курсов были очень хорошие знатоки и языков, и вероучении инородцев, хотя и в небольшом числе, человека по 2-3. Отделения вообще свое дело делали; но что касается до давно уже возбужденного и настоятельного вопроса о более точном определении их назначения и цели, к которой бы направлялись занятия студентов, дела их не подвигались ни на шаг; — это зависело уже не от них, а от начальства, от недостатка административных распоряжений касательно открытия служебных путей, на которых можно было бы воспользоваться услугами этих академических специалистов, и назначения для них известных материальных средств. В разрешении этих практических вопросов администрация постоянно отставала от практики отделений и от требований самой жизни, хотя имела для своих распоряжений совершенно достаточное количество практических указаний, выработанных отчасти самими же отделениями.

Сообщая распоряжение Святейшего Синода 1865 года о восстановлении отделений в прежнем виде, обер-прокурор Святейшего Синода извещал преосвященного Афанасия, что отделения эти и их успехи вверяются особому вниманию и попечению Его Высокопреосвященства[258]. Но преосвященный Афанасий, отчасти по своей болезненности, отчасти по непониманию того, чтò делали отделения, продолжал держаться в отношении к ним по-прежнему. Он желал, чтобы на них учили только опровергать татар и буддистов и прямо обращать их в христианство, и все последние труды по просвещению уже крещеных татар считал едва ли не отступлением противомусульманского отделения от прямой цели и чистой потерей времени. Только последующие грустные события 1866 года показали ему, с каким верным тактом отделение прежде всего обратило свое внимание именно на крещеных татар. Сильное распространение по епархии массового отступнического движения в среде крещеных татар застигло епархиальное управление врасплох и в такое время, когда преосвященный уже совсем изнемогал от болезни. Казанская консистория вспомнила, что при академии есть противомусульманское миссионерское отделение, и обратилась к правлению с требованием подробных сведений об этом отделении. В конце августа 1866 года сведения были представлены; они состояли в целой истории отделения с обозначением, какие из обучавшихся на нем студентов писали по миссионерским предметам курсовые сочинения и какие попали в наставники этих предметов по семинариям; описаны были вкратце и заслуги преподавателей отделения, Ильминского, Саблукова, Малова и Тимофеева. Тогда же консистория потребовала сведений об исполнении бывшим профессором Саблуковым поручения, данного ему в 1859 году епархиальным начальством относительно составления руководства для священников к собеседованию с мухаммеданами[259]. В сентябре епархиальное начальство решилось воспользоваться услугами отделения для увещания отпадавших татар и утверждения их в вере и, по указанию Н. И. Ильминского, командировало для этого бакалавра Малова в дер. Елышеву Ачинского прихода на месяц по 20 октября. Потом 30 ноября того же года он был командирован в старокрещенское село Казанского уезда Апазово. В обе командировки он брал с собою двоих мальчиков школы В. Тимофеева, которые очень много ему помогали чтением в разных домах татарских изданий своей школы. Епархиальное начальство в следующем году выразило ему за успехи этих поездок свою признательность[260]. Тимофеев тоже ездил летом по татарским селениям, ведя везде миссионерские беседы и вербуя учеников в свою школу. Сам Н. И. Ильминский, как знаток языка и быта татар и как человек известный своими просветительными трудами для крещеных татар, в конце июня был прикомандирован к Казанскому вице-губернатору Е. А. Розову, которому было поручено заняться расследованием дела об отступничестве крещеных татар и увещанием последних, и вместе с ним посетил множество деревень Казанской губернии[261]. Противомусульманское отделение вообще во все это время стояло на очень видной высоте и оказывало большие услуги в удовлетворении современных потребностей местной христианской миссии; но услуги эти зависели исключительно от личной ревности и талантов его членов, следовательно, носили более или менее случайный характер; ни в нем самом, ни около него не было ничего, чтò бы отзывалось характером постоянного учреждения, определенного твердого закона или назначения.

В течение еще 1865 года бакалавр Малов, увлеченный высокой идеей православной противомусульманской миссии, историю которой он специально преподавал студентам, в своих печатных статьях старался настойчиво проводить мысль о необходимости устроить хоть какие-нибудь миссионерские учреждения, при которых могли бы между прочим найти приложение своих знаний и студенты миссионерских отделений академии, указывал даже на источник, из которого можно было бы почерпнуть нужные средства для содержания приволжской миссии — именно на доходы с аренды отстраивавшегося тогда семинарского здания на Воскресенской улице в Казани[262]. Но указание на эти доходы, которые он исчислял приблизительно в 15,000 рублей, оказалось невзначай личной обидой для ректора Иннокентия, который, по известным уже нам причинам, принял такое крупное исчисление доходов с семинарского здания к сердцу и написал против его статьи опровержение под заглавием: «Диво с дивом в нескольких словах о необходимости приволжской противомусульманской миссии» (К., 1865) — чрезвычайно курьезное произведение. Автор этого дива обличительной литературы вступился за арендные деньги с семинарского здания, решительно как за свои, и старался свести их исчисление к нулям, из которых язвительно и выделял дерзкому прожектеру, вместо 5000 рублей, желательных ему из 15,000 всего дохода для миссии, пять нулей, выражая надежду, что это язвительное вразумление «не останется бесполезным по крайней мере для последующих предприимчивых людей, которые возьмут на себя труд отсчитывать деньги из чужих кошельков, карманов, сундуков и проч., в видах употребить их на богоугодные дела, но оставят при этом в стороне действительное положение упомянутых денежных вместилищ и хранилищ и не почтут нужным осведомиться у тех лиц, которым принадлежат вместилища и хранилища те, даже о том, в состоянии ли они отдать на такие дела хоть часть привлекательных денег своих». Ревность о доходах с семинарского дома заставила архимандрита Иннокентия напомнить ревнителю миссионерства, что Христос, посылая апостолов на их миссию, не назначил им никакого жалованья, а один из первых миссионеров, святой апостол Павел исчислял свое миссионерское жалованье так: «Пять раз дано мне было по 40 ударов без одного, три раза били меня палками, однажды камнями побивали» и т. д.

Ректор не удовольствовался одним литературным поражением беспокойного бакалавра, но преследовал его после и иными способами. Например, в 1866 году, когда тот запоздал в своей первой командировке к татарам дер. Елышевой недели на две, ректор долго требовал от него формальных объяснений по этому поводу и хотел внести его просрочку в формулярный список; уже преосвященный Антоний остановил такое его решение (11 сентября 1867 года проведенное через журнал правления), заметив правлению, что бакалавр Малов ездил в командировку по поручению начальства и заслужил даже благодарность последнего.

Мысль об учреждении приволжской миссии была, впрочем, подхвачена к концу 1865 года и епархиальным начальством, но преосвященный Афанасий при этом так же, как и ректор, думал, вероятно, что миссионеров можно посылать на проповедь, как апостолов, без жалованья. При первых известиях о массовом отступничестве крещеных татар, консистория от 31 декабря обратилась к правлению академии с просьбой доставить сведения, не пожелает ли кто из студентов или наставников мусульманского отделения поступить в миссионеры по Казанской епархии и на каких условиях. На предложение правления отозвались — один студент старшего (XI) курса и три младшего (XII), поставив почти одинаковые условия, чтобы звание миссионера не требовало от них поступления в монашество, а по желанию некоторых и в священство, чтобы им дано было известное время для приготовления и средства от 900 до 1200 (с разъездами) рублей; один изъявлял желание быть только учителем в миссионерской школе с жалованьем в 840 рублей. Правление представило эти отзывы консистории, а епархиальное начальство — в Святейший Синод[263]. Денежные требования будущих миссионеров, как они ни были сами по себе умеренны, произвели на преосвященного Афанасия неприятное впечатление. Между тем студенты XI курса в 1866 году были выпущены из академии, и по-прежнему ни один из учившихся между ними миссионерским предметам не получил себе места по этого рода специальности.

Новый преосвященный казанский Антоний отнесся к отделениям внимательнее и еще от 27 марта 1867 года послал от себя в Святейший Синод обширные соображения о лучший их постановке, касавшиеся и их научных занятий, и их назначения, и судьбы их воспитанников. Из сведений, доставленных епархиальному начальству правлением академии в августе 1866 года, он усмотрел, что ни высшее, ни епархиальное начальство почти вовсе не пользовались услугами воспитанников противомусульманского отделения, что из 36 человек, с успехом кончивших курс миссионерского образования в академии с самого основания последней, только двое служат при академии, да 6 человек состояли и частию состоят преподавателями татарского языка в семинариях, прочие же разосланы в преподаватели общих предметов семинарского курса, а некоторые вышли даже в другие ведомства, например «один служил по министерству иностранных дел где-то при посольстве на востоке, другой поступил даже в секретари и переводчики к Шамилю» (Турминский из некончивших курса). Не вдаваясь в раскрытие «причин такого упущения», преосвященный предлагал для поднятия успехов отделения прежде всего увеличить общее число студентов академии, крайне теперь малое, которого не хватает даже для замещения общих семинарских вакансий и из которого еще меньше является желающих изучать миссионерские предметы, а затем яснее определить цель миссионерских занятий, дабы воспитанники знали, какое именно назначение и дело будет предстоять им по окончании курса, и были уверены, что весьма нелегкие труды их по изучению миссионерских предметов не останутся всуе. Следует принять за правило, утверждал преосвященный, давать воспитанникам миссионерских отделений, по крайней мере лучшим из них, места именно в известных епархиях и соответствующие их специальному образованию — места наставников семинарий по предметам, которым они учились в академии, а в епархиальном ведомстве делать их благочинными в инородческих местностях и священниками в лучших приходах, преимущественно в городских и двухкомплектных, дабы более им иметь удобств для своих разъездов по миссионерским делам, учреждать чрез них школы для детей инородческих и вверять им надзор и руководство в этих школах, посылать их в разные места в потребных случаях с особыми поручениями для утверждения в вере колеблющихся, вразумления совращающихся, обращения неверующих и под., заставлять их заниматься переводами на инородческие языки и составлением на оных языках новых книг для употребления в школах и для народного чтения; для исполнения своих обязанностей последних родов они могут быть и в духовном, и в мирском звании, по желанию и обстоятельствам. Не забыл преосвященный вопроса и о материальном обеспечении воспитанников отделений по предстоящей им службе, заботясь о том, чтобы при своих занятиях в академии они имели в виду хоть что-нибудь определенное по этой части, как прочие воспитанники академии, имеющие в виду наставнические места с определенными окладами. В предшествовавшем году четыре студента, вызываясь быть миссионерами, сами решились назначить для себя цифру обеспечения; конечно, это прискорбно и показывает отсутствие миссионерского призвания в тех воспитанниках, но вменить это кому-либо в вину невозможно. Призвание бывает свыше, а школою не дается; конечно, лучше иметь миссионеров по призванию, но если дожидаться таких миссионеров, то незачем заводить в академии и миссионерские отделения; а учредив последние для научного приготовления будущих миссионеров, следует доводить дело уже до конца и достигнуть цели этих отделений, не жалея немногих издержек на обеспечение миссионеров. Оклады последних, по мнению преосвященного Антония, должны быть во всяком случае не менее семинарских и назначаться не из местных источников, а из центральных, например из духовно-учебного капитала[264].

По этому представлению ничего не было сделано. Но преосвященный настойчиво продолжал преследовать высказанные в нем требования. В июне 1868 года, по случаю выпуска из академии XII курса, он предложил конференции академии теперь же войти в соображение о том, какое назначение дать каждому из учившихся между ними миссионерским предметам, причем высказывал с своей стороны намерение войти об них представлением в Святейший Синод и просил оставить одного студента для Казанской семинарии, в которой обещал всемерно усилить изучение татарского языка и уроков против мусульманства. По поручению конференции, наставники миссионерских отделений нашли нужным назначать особых наставников миссионерских предметов для семинарий: Иркутской, Астраханской и Кавказской по буддизму и языкам, для первой монгольскому, для двух остальных — калмыцкому, и для семинарий Казанской и Уфимской по мусульманству и татарскому языку, и для каждой из этих семинарий рекомендовали по одному кандидату. Преосвященный ходатайствовал и об открытии в означенных епархиях особых миссионерских кафедр, и о назначении на них рекомендованных студентов. Но и это ходатайство ни к чему не повело; — даже лучший из рекомендованных студентов А. Заборовский, которого преосвященный просил себе в Казанскую семинарию, был назначен на математику в Саратов. От 11 августа в отношении обер-прокурора Святейшего Синода к преосвященному было сказано только, что предложение его об открытии миссионерских классов в перечисленных семинариях доложено Святейшему Синоду; вместе с тем обер-прокурор просил у него заключение о том, какое назначение он полагал бы на будущее время давать воспитанникам миссионерских отделений, «дабы приобретенные ими по сей части сведения не оставались бесполезными и бесцельными». Вопрос этот показывал, что прежнее представление преосвященного Антония от 27 марта 1867 года было совсем забыто; но, по крайней мере, хорошо было уже и то, что теперь этот, вечно заминаемый вопрос о назначении отделений был поставлен наконец прямо самим высшим начальством, и можно было на него отвечать. Преосвященный поручил составить этот ответ конференции, а последняя воспользовалась для этого услугами представителей отделений[265].

В представленном по этому случаю мнении бакалавра монгольского отделения В. В. Миротворцева нужда в людях с специальным миссионерским образованием указывалась прежде всего 1) для миссии среди монгольских племен, по крайней мере в качестве заправителей миссионерского дела, тем более что уже всеми сознается нужда избрать новый метод миссионерства — образовательный, затем 2) для переводов на инородческие языки, требующих со стороны переводчиков значительной филологической подготовки и непосредственной близости к самим инородцам, 3) для новых миссионерских кафедр, которые необходимо открыть, кроме Иркутской и Астраханской семинарий, еще в семинарии Донской или Кавказской для действования на многочисленное население того края из калмыков, наконец 4) для деятельности по возбужденному всюду вопросу об образовании инородцев в учреждаемых по губерниям с инородческим населением комитетах, по разным случаям в делах церковных и гражданских, касающихся инородцев и проч. «Вообще, заключало мнение, знание миссионерских предметов всегда может иметь приложение, хотя люди, обладающие такими знаниями, и не будут непосредственными деятелями миссионерства; а потому нужно желать только того, чтобы у нас побольше было таких людей».

В мнении представителей противомусульманского отделения Н. И. Ильминского и Е. А. Малова сначала указаны почти такие же случаи приложения миссионерских знаний воспитанников академии в должностях учителей семинарий, священников, чиновников ведомства народного просвещения, мировых посредников, чиновников в местностях Оренбургского края, Киргизской степи и т. д. Относительно миссионерского служения в частности мнение это вдавалось в особенные подробности, в которых представители отделения старались выяснить некоторые особенности своего взгляда на это служение, добытые отделением путем собственной практики, и частнее выставить самые результаты своих работ с начала существования отделения до последнего времени. Подробности эти для нас особенно любопытны; отделение в лице своих представителей высказывало здесь свои основные принципы и защищалось от опасного для него предубеждения относительно его полезности

Для миссионерского действования в собственном смысле этого слова отделению, по словам составителей мнения, доселе нечем было воспользоваться, а предстояло прокладывать дорогу самому, по своему крайнему разумению; прямого успешного опыта действования на мухаммедан доселе еще нет не только в России, но и у европейских миссий при всех их научных, материальных и политических средствах. «Например, в Суюте, городе верхнего Египта, Ильминский в 1850-х годах видел одного латинского миссионера, воспитанника знаменитой римской пропаганды, жавшего в Суюте уже несколько лет, который, однако же, мог похвалиться обращением из магометанства только одной чернокожей рабы. А потому западноевропейские и американские миссионеры в Турецкой империи, отложив попечение относительно магометан, устремили свои действия на христиан же других вероисповеданий и отчасти на беззащитных евреев. Но и тут успех, кажется, не вполне отвечает усилиям и денежным затратам. Англичане своей системой общего образования даже в подвластной Индии успели воспитать из среды индусов и отчасти магометан деистов, которые, разочаровавшись в истине своей религии, не верят уже ни в какую положительную религию». Далее, миссионерское отделение при академии возникло по поводу отпадения татар в Казанском крае, чем отчасти определялась и его задача. Но, хотя отделение и должно было без указаний само прокладывать для себя новые пути, оно все-таки успело сделать многое и выработать для себя определенные задачи. «Если для миссионерства против магометан нужно знать язык, которым говорят магометане данной местности, магометанское учение и слабые его стороны, с которых бы легче было нападать на него, то противомусульманское отделение в этом довольно успело… Благодаря трудолюбию бывшего преподавателя профессора Саблукова, магометанство изучалось в подлинных источниках и критически исследовано его содержание. Отделение значительно подвинуло изучение прежних мер и опытов крещения татар в России, привело в достаточную известность настоящее религиозное состояние крещеных татар. В той части своей задачи, которая касается крещеных татар, отделение дошло до положительных результатов относительно старокрещеных татар, определив надежный и мирный способ утверждения их в православии путем школьного их образования на их родном языке и установив для сего, а равно и для татарских переводов христианских книг язык чисто народный, вопреки прежде господствовавшему убеждению в господстве книжно-татарского языка. Этот результат деятельности отделения можно назвать некоторым с его стороны успехом, добытым его собственным трудом. Но положительного в такой же степени результата по части прямого действия на магометан отделение еще не выработало». После опытов частного полемического собеседования с некоторыми лицами из татар оказалось, что самые сильные возражения против магометанства, поставив магометанина в тупик, не возбуждали в нем даже раздумья относительно истинности его веры. «Значит, есть в душе человека какой-то секрет, в силу которого, как драгоценная святыня, иногда содержатся вопиющие нелепости и ожесточенно отвергаются явно благодетельные начала. Разрешить эту задачу по своей части отделению не удалось еще. Быть может, со временем ему удастся напасть как-нибудь на разрешение ее». В числе отрадных фактов и по этой части указывалось на то, что воспитанники татарской школы, знакомя иногда с своими книжками и некрещеных татар, вызывали с их стороны одобрение христианскому учению. Прямую полемику составители мнения считали даже опасной, могущей возбудить только ожесточение магометан и новые усилия их схоластики к защите ислама. В заключение выражалась надежда, что отделение или само, или чрез своих питомцев в разных краях округа найдет со временем новые пути и к прямому действию на мусульман.

Рассмотрение этих мнений в конференции происходило уже в октябре 1869 года в связи с новым тяжелым для миссионерских отделений вопросом, быть или не быть им в академии после введения нового устава, когда отделениям пришлось снова объяснять одно и то же — и на что они пригодны, и почему не обращают инородцев, и почему так малоплодны оказались знания их питомцев, и куда последних назначать на должности. Назначение отделений и их питомцев в административном порядке, значит, так и не было определено до последнего времени, несмотря на все настояние о том и самих отделений, и преосвященного Антония. К счастию для отделений, это мало отзывалось на энергии и трудах самих представителей их, особенно отделения противомусульманского.

Деятельность этого отделения продолжала неуклонно развиваться по тому самому направлению, какое она избрала с 1863 года. Год этот сделался настоящею эпохою в истории отделения, которая разделила эту историю на два отличных один от другого периода: прежний период теоретического, книжного изучения мухаммеданства и общей полемики против него, и новый период — практический, период ближайшего ознакомления с религиозным положением и самою жизнью татар, изучения живого татарского языка и опытов действительного и именно христианско-просветительного влияния на татарское, частнее — крещено-татарское население. Грубый удар, какой в 1864 году нанесла было отделению властная рука ректора Иннокентия, не произвел, к счастию, почти никакого перерыва в деятельности отделения. Последнее из приведенных мнений его представителей содержит в себе довольно полную и ясную формулировку главных принципов этой деятельности. Признав самыми лучшими средствами для достижения целей противомусульманской миссии средства просветительные, татарские переводы христианских книг и школьное обучение молодого поколения на живом народном языке, отделение как в 1863 году, так и теперь продолжало ограничивать свою практическую деятельность исключительно кругом крещеных татар; — это было неизбежно для него, кроме других причин, уже по тому одному, что, при религиозном фанатизме и крепкой национальной и религиозной замкнутости татарского мусульманского народонаселения, непосредственное христианско-культурное влияние на него совершенно невозможно, а при его современной государственной постановке может быть вопросом лишь государственным. Единственным путем к влиянию на него отделение признавало более длинный, но верный путь чрез посредство уже одноплеменных с ним татар крещеных. «Если Провидение, писал профессор Ильминский в 1870 году, рано или поздно приведет наших магометан к познанию и принятию христианской истины, то в этом деле всего удобнее могут послужить посредниками крещеные татары. Нужно стараться, чтобы крещеные-то татары вполне усвоили себе христианское учение, приняли его умом и сердцем, чтобы христианство стало для них делом жизни — тогда уже они сами передадут своим магометанским соседям христианство». Христианское перерождение крещеных татар — это закваска царствия Божия в целом татарском народе. «Только при этом не должно выпускать из рук единственно действительное орудие — родной татарский язык. Родной язык составляет сущность духовной природы человека и народа, и самое сильное средство к перевоспитанию и образованию. Только родной язык может успешно и основательно, а не поверхностно двинуть народ, как массу, по христианскому пути. Напротив того, чужой язык никогда не в состоянии сделать христианство общенародным достоянием целого населения… Мы верим, что евангельское слово Спасителя И. Христа, воплотившись, так сказать, в татарском живом, естественном языке и чрез то преискренне приобщась самой глубины мысли и религиозной совести татар, сотворит и совершит дело христианского возрождения этого племени»[266].

Мы видели, что непосредственное просветительное действование на татар представители отделения считали нужным предоставить самим же татарам в среде даже и крещеного татарского населения; первым таким деятелем и явился В. Тимофеев. Одним из самых коренных принципов, выработанных в отделении, был принцип, что «первоначальное образование народа всего успешнее может быть ведено учителями из среды самого же народа, потому что они естественно должны пользоваться доверием и сочувствием сродственного им общества»[267], кроме того имеют в своем полном распоряжении могущественное орудие родного языка. Принцип этот, вместе с другими господствующими своими взглядами, отделение имело особенный случай развить в 1867 году по поводу довольно курьезного проекта новорожденного миссионерского общества открыть нечто вроде миссионерского отделения для образования миссионеров при восточном факультете Петербургского университета. Согласно этому проекту, декан факультета профессор Казем-Бек составил уже и краткую программу требуемого татарско-монгольского курса при факультете; курс этот предполагался двухгодичный — в первый год и половину второго приготовлявшиеся в миссионеры должны были изучать языки — одни татарский с арабским, другие монгольский, а во второй год — самые религии, мусульманскую и буддийскую. Программа эта держалась на старых, уже отвергнутых началах чисто теоретического изучения этих религий и ученых языков татарского и монгольского племен. От 13 сентября 1867 года и проект, и программа были присланы от обер-прокурора Святейшего Синода на обсуждение конференции Казанской академии. В самой бумаге обер-прокурора было уже замечено, что в университете преподаются собственно письменные татарский и монгольский языки, которые значительно разнятся от живых инородческих наречий Томской и Иркутской губерний, где имеют действовать будущие образованные миссионеры. Представители академических миссионерских отделений, Ильминский, Малов и Миротворцов, в своем мнении нашли все предположения миссионерского общества и программу профессора Казем-Бека совершенно не практичными, показывающими, что совет миссионерского общества вовсе не имеет в своей среде лиц, знакомых с делом миссии и с восточными языками[268]. Не вдаваясь в подробное рассмотрение программы Казем-Бека, как написанной в довольно общих и неопределенных пунктах, составители мнения старались выяснить главным образом то, что при миссионерском действовали среди инородцев прежде всего требуется непосредственное, живое обращение миссионера с инородцами на их народных наречиях, требующее в свою очередь самого полного и живого знания этих наречий, которого никак не может заменить ни изучение письменных языков, непонятных народу, ни содействие переводчиков и которого русскому человеку весьма трудно достигнуть, и что поэтому непосредственными деятелями среди инородцев должны быть единоплеменные им лица, а потому миссионерское общество поступит рациональнее, если главное свое внимание обратит на образование миссионеров именно из туземцев страны, где им нужно действовать. Образование это нужно вверить не семинариям, как делалось в Томской, Иркутской и Вятской епархиях и оказалось бесплодной попыткой по неудобству русских школ для инородческих детей, а в особых инородческих школах, каковы: училище Посольского монастыря Иркутской епархии, алтайское миссионерское училище, улалинская женская община, а также казанская крещено-татарская школа, и при пособии учебных и образовательных книг на местном народном наречии. «Поддержание и дальнейшее развитие этих училищ и издание книг на инородческих языках миссионерское общество должно считать своею главнейшею обязанностию и обеспечить это дело достаточными средствами. Из числа образовавшихся в таких училищах инородческих юношей наиболее даровитые, старательные по учению, отличающиеся честным поведением и особенным усердием к православной вере будут непосредственными деятелями к дальнейшему распространению христианства среди инородцев Алтая, Иркутского и Забайкальского края. Но для руководства их учительской и миссионерской деятельности, для противодействия представителям язычества, а также для составления переводов на инородческие языки, наконец, для упрочения в массе инородцев русского быта нужны миссионеры русские с надлежащим для исполнения этих обязанностей образованием».

Приведенные извлечения из современных записок и мнений представителей миссионерского образования при академии, по нашему мнению, достаточно обрисовывают основные принципы, которыми руководилось противомусульманское отделение в своей практической деятельности, и ясно осмысливают самые факты этой деятельности.

Самый добрый плод этой деятельности — крещено-татарская школа, которая должна была поставлять главный контингент непосредственных деятелей в среде крещено-татарского населения, была предметом неусыпного ухода профессора Ильминского и с каждым годом все крепла и ширилась, привлекая к себе все более и более учеников и распространяя чрез них стремление к христианскому образованию на расширявшийся с каждым годом все более и более округ татарских деревень. В 1864/5 году в ней училось 29 мальчиков и 1 девочка, в 1865/6 — уже 40 мальчиков и 2 девочки, в 1866/7 — 60 мальчиков и 5 девочек, в 1867/8 — 70 мальчиков и 8 девочек, в 1868/9 — 80 и 13, в 1869/70 — 86 и 15, всего 101, наконец в 1870 году всех было уже 117 человек[269]. Так в какие-нибудь 7 лет успела возрасти эта удивительная школа, начавшаяся с трех учеников и без всяких средств, по частной инициативе и первоначально без всякой административной поддержки, благодаря только своей внутренней силе и уменью ее основателей возбудить или — точнее сказать — создать из ничего в темном крещено-татарском населении интерес к христианскому просвещению. Интерес этот тоже год от году все возрастал; в каждом новом ученике, поучившемся в школе хоть одну зиму, христианское просвещение на родном татарском языке приобретало нового сильного пропагандиста. Все эти маленькие татарчата вместе с своим учителем разъезжали по родным татарским селениям, читали там всем свои татарские книжки, пели в домах и на улицах священные песни на родном языке, собирая около себя толпы растроганных слушателей, вели беседы о предметах веры, о каких успели выучить что-нибудь в своей школе, рассказывали про самую школу, расхваливая ее житье, учителя, свое учение в ней, с успехом вступали даже в полемику с упорными приверженцами старой полуязыческой, полумухаммеданской темноты и заставляли их склоняться на свои простые, но сердечные речи, или наводили их по крайней мире на раздумье о превосходстве русской веры, и после каждого ваката привлекали к себе в школу все новых товарищей. Каждый вакат школы был настоящим торжеством ее своеобразной детской пропаганды христианского просвещения. Сами ученики так привязывались к своей бедной школе, что плакали об ней, как о родном доме, когда уезжали из нее в свои деревни. Страсть к учению была так в них возбуждена, что, начав с азбуки, они успевали осиливать все свои книжки в изумительно скорое время; ученик с утра до вечера занимался ими, так что забывал все игры и веселье своего детского возраста. С 1866 год Казанская школа с помощью своих питомцев начала уже основывать по татарским деревням новые школы — свои колонии и получать значение центральной их метрополии.

По мере своих успехов она начала получать известность и в русском обществе и в административных сферах, чтò было очень важно для ее внешней обстановки и положения. Основатель ее Н. И. Ильминский старался содействовать распространению ее известности своими многочисленными корреспонденциями об ней в журналах и изданием миссионерских дневников В. Тимофеева, ходатайствовал об ней по начальству — по министерству государственных имуществ, по министерству народного просвещения, по епархиальному ведомству и пред казанским городским обществом. Известность школы повлекла за собой оценку ее значения, возбудила к ней полезные для ее дела симпатии, заставила делать на нее пожертвования. Кроме частных пожертвований, простиравшихся в общей сложности до весьма почтенных сумм, в 1865 году школа получила 200 рублей единовременного пособия от министерства государственных имуществ, к ведомству которого принадлежали ее воспитанники, и 100 рублей из редакции «Православного обозрения», которая печатала и корреспонденции Ильминского, и дневники Тимофеева.

В том же году на школу обратил внимание преосвященный Афанасий, увидав однажды толпу ее татарчат за богослужением в соборе; он зазвал их к себе, Заставил петь по-татарски и по-русски и щедро наградил и учеников, и бедного учителя; в разное время он роздал на школу до 135 рублей, кроме денег, дававшихся мальчикам на руки. «Хорошие дети, выразился он об учениках. Какой у них ясный и чистый взгляд!» В начале 1866 года Василий Тимофеевич по своей академической службе, на которой тогда последовало увеличение жалованья для всей академической корпорации из доходов с семинарского дома, получил значительную прибавку к своему содержанию и стал получать, вместо 120 рублей в год, 400 рублей. Но всего более ободрило школу и доставило истинный для нее праздник внимание к ней обер-прокурора Святейшего Синода графа Д. А. Толстого, который в письме к профессору Ильминскому (от 24 февраля 1866 года) отзывался об ней весьма лестно и обещался «содействовать всем, чтò от него будет зависеть, к поддержанию ее и ее благоустройству». К Пасхе того же года, по его ходатайству, на поддержание ее из сумм Святейшего Синода отпущено было единовременно 1000 рублей.

Событие 4 апреля, пробудившее по всей России патриотическое чувство и вызвавшее много благотворительных пожертвований, послужило поводом к тому, что в татарской школе принял участие Казанский университет; в ознаменование благополучного спасения жизни Государя Императора профессоры и служащие в университете предположили посредством вычетов из своего жалованья в продолжение 4 лет составить капитал с тем, чтобы проценты с него употребляемы были в пользу крещено-татарской школы; предположение это 22 апреля было проведено чрез совет университета; весь капитал из предположенных вычетов простерся до 4068 рублей. В академии такие же вычеты из жалованья наставников производились еще раньше, с осени 1865 года собственно в вознаграждение за труды В. Тимофееву и кончились в феврале 1866 года, когда жалованье его было увеличено из доходов семинарского дома.

В июле того же 1866 года, по ходатайству Н. И. Ильминского, казанское градское общество отвело для школы землю на Арском поле, недалеко от академии, под сенью которой она возникла, в количестве 700 кв. сажен, а купец С. А. Арефьев пожелал ознаменовать свое усердие к Монарху постройкой на этом месте первых школьных построек на свой собственный счет: постройки эти состояли из деревянного дома в 8 саж. длины и 4 ширины с подвальным и антресольным этажами и из необходимых служб. Это было великое благодеяние для школы, проживавшей до сих пор по бедным и неудобным слободским квартирам. Закладка дома совершилась 11 октября с торжественным молебствием, для которого из академической церкви подняты были святые иконы и хоругви.

1866 год вообще особенно памятен в истории школы большими радостями для нее и общим вниманием, оказанным ей со всех сторон. Среди сильного по Казанской епархии отступнического движения этого года в сознании многих лиц и начальств разных ведомств она являлась единственным в своем роде учреждением, которое, несмотря на недавнее свое существование и скромные размеры, давало уже ясно предугадывать благотворные последствия своей деятельности. В сентябре Казань посетил обер-прокурор Святейшего Синода и министр народного просвещения граф Д. А. Толстой, обласкал учредителей школы, приветливо отнесся к некоторым бывшим налицо ее ученикам, заверив их при этом, что об их школе знает сам Государь и желает, чтобы крещеные татары отдавали своих детей учиться в нее, а не к муллам; в речи, которую он держал в университете, выразив современную нужду в просвещении восточного края, он говорил о крещено-татарской школе: «В недавнем времени уже сделан опыт устройства татарской школы одним из ваших сослуживцев в самой Казани; я старался помочь ему, сколько мог, по православному духовному ведомству. Вы также уделили ему часть ваших собственных денежных средств. Школа пошла весьма удачно, и все предвещает ей хорошую будущность. Нужно надеяться, что дело на этом не остановится, а со временем возникнет много таких школ, и тогда просвещение между восточными племенами утвердится на прочных основах».

Надежда эта начала оправдываться в том же году. Школы-колонии возникали одна за другой с такой же простотой и легкостью, почти из ничего, как возникла и их Казанская метрополия. Поселилась в 1865 году в своей деревне Никифоровке, родине Тимофеева, единственная пока ученица Казанской школы 15-летняя девочка Федора, стала собирать около себя других девочек, занимаясь с ними пением молитв, прочитывая им свои книжки и заохочивая к чтению их самих, а в вакат 1866 года Василий Тимофеевич на 34 рубля 57 копеек выстроил ей на дворе ее отца келейку и открыл в этой келье школу, а в следующем году в этой школе училось уже 16 мальчиков и 16 девочек и она оказывала уже такое сильное влияние на всю деревню, что, например, в святки 1866 года никифоровская молодежь не совершала обычных святочных игр и гаданий, а собиралась в школу слушать церковное пение. Казанская школа назначила Федоре 2 рубля в месяц жалованья из своих средств. Таким же порядком в том же году возникла школа в Арняшах, рядом с Никифоровкой, на устройство которой вышло 113 рублей; учителей из центральной школы в нее было назначено двое с жалованьем, один по 5 рублей, другой по 3 рубля в месяц; учеников было до 50. В конце года за 35 рублей 27 копеек в Казанском уезде устроена школа в с. Апазове тоже с двумя учителями. В следующем 1867 году открыты еще две школы, а в 1868 году по разным местам Казанской епархии было уже 11 школ; в 1869 году открыто еще 16 школ. Все эти школы были одушевлены одним и тем же духом, как и их Казанская метрополия, и находились с нею в тесной связи, исполняя под ее руководством одно и то же дело. Их учители, бывшие ученики Казанской школы, сохраняли сердечные отношения к своим наставникам и руководителям, Н. И. Ильминскому и Василию Тимофеевичу, с детской откровенностью писали им о своем житье, о своих занятиях, успехах, затруднениях и пр. С такой же сердечностью писались и ответы на эти письма, в которых юные учителя находили и ободрение, и указания, и главное — сердечное сочувствие.

4 октября 1867 года в Казани открыто было братство святителя Гурия и с самого начала приняло инородческие школы под свое особенное покровительство. Члены противомусульманского отделения академии сделались наиболее деятельными членами и вновь учрежденного братства. В первом же своем заседании совет братства ассигновал к ежегодной выдаче в пользу Казанской крещено-татарской школы 500 рублей, потом, по мере накопления у него средств, назначал более или менее достаточные оклады и на другие школы. Судьбу их можно было считать после этого обеспеченной. Святейший Синод с своей стороны каждогодно отпускал на Казанскую школу по 1000 рублей. От 12 августа 1869 года он благоволил назначить 4050 рублей к ежегодному отпуску на Казанскую епархию, из коих 1000 рублей назначил на заведение новых школ в распоряжение Н. И. Ильминского, а 3050 рублей в распоряжение братства святителя Гурия на вознаграждение священников тех приходов, где будут при их содействии открыты инородческие школы. Министерство народного просвещения в том же году выдало Василию Тимофеевичу 500 рублей награды и стало открывать свои министерские инородческие школы. Градское общество Казани, вследствие новых ходатайств профессора Ильминского, сделало еще дна земельных пожертвования Казанской школе: в 1868 год — 950 кв. сажен, в 1869 год — 750 кв. сажен из земель, прилегавших к прежней даче школы. В 1868 году она выстроила на пожертвованном ей месте другой деревянный одноэтажный дом, а в 1870 году на 10,000 рублей, отпущенных министерством народного просвещения, возвела и свое главное каменное здание.

Но всего дороже для школы и всего полезнее для возвышения ее авторитета среди крещено-татарского населения были знаки внимания и благоволения к ней Высочайших Особ, которых она удостоилась видеть в своих стенах. 19 мая 1868 года школу удостоил своим посещением Великий Князь Алексий Александрович, а 31 мая Принц Петр Георгиевич Ольденбургский. 18 июля 1869 года осталось незабвенным в ее летописях и в летописях религиозно-нравственного образования инородцев вообще: скромный рассадник этого образования удостоился посещения трех Высочайших Особ, Государя Наследника Александра Александровича, Государыни Цесаревны Марии Феодоровны и Великого Князя Алексея Александровича. Высокие гости милостиво слушали чтение и пение детей и изъяснение учителем методы преподавания, вписали свои имена в книгу посетителей и пожелали лично содействовать усилению средств школы: с тех пор школе ежегодно стало отпускаться 250 рублей на 10 мальчиков от имени Государя Наследника и столько же на 10 девочек от имени Государыни Цесаревны, — отпуск этих сумм продолжается и доселе от имени Их Величеств. Такое внимание Высоких Посетителей школы было оказано ей на глазах множества крещеных инородцев, наполнявших и здание, и весь двор школы, которые нарочно явились в Казань, иные за 50-100 верст, чтобы видеть Царских Детей, и сами своими глазами с умилением видели Их внимание к образованию своих детей. Члены свиты Их Высочеств составили между собою подписку на построение при школе церкви, давшую 1450 рублей. 8 июня 1870 года в школе был Великий Князь Константин Николаевич. Основательно зная турецкий язык, он обратил внимание на систему принятых в школе татарских переводов и сделал некоторые возражения касательно употребления в них народного языка, вместо книжного, и русского алфавита вместо арабского. Это подало повод к написанию профессор Ильминским особой объяснительной записки для Великого Князя, напечатанной тогда же в журнале «Министерства Народного Просвещения» (1870 г., ч. 152) под заглавием «О переводе христианских книг на татарский язык при христианско-татарской школе в Казани». Великий Князь поручил князю Ухтомскому и графу Толстому благодарить автора за разъяснения и сказать, что разъяснения эти «совершенно изменили его прежний взгляд на дело». Наконец 21 августа следующего года в школе, тоже в присутствии множества инородцев, был сам Государь Император Александр Николаевич и соизволил лично сказать бывшим тут крещеным татарам: «Я очень рад, что ваши дети учатся здесь, и уверен, что они выдут отсюда хорошими христианами». Слова эти потом были вырезаны на мраморной доске и вставлены в стене школы при входе в ее домовую церковь.

Воспитательная часть, при всех переменах, происходивших во внешней обстановке школы, неизменно сохраняла тот же простой, семейный характер, каким она отличалась с самого начала, когда школа состояла всего из трех мальчиков. «Учитель Тимофеев, писал Н. И. Ильминский в 1867 году[270], держит себя в отношении к ученикам, как старший их брат, к которому они относятся просто и откровенно, но вместе с тем уважительно. В школе нет никаких искусственных форм и формальной выправки, а также телесных и других наказаний. Простота отношений простирается и на родителей и даже на посторонних крещеных татар, которые могут прямо приезжать в школу и жить в ней дня два или три. Эта доступность школы для крещеных татар дает им возможность знакомиться с качеством и направлением школы, слушать православно-назидательное чтение и пение, видеть в ней простой порядок и поведения учеников. Это поддерживает и распространяет доброе мнение о школе». Одной из важнейших задач воспитания в этой школе было — не отрывать воспитанников от того быта, из которого они вышли и среди которого должны потом жить и развивать свое собственное просветительное влияние; оттого она никак не должна была допускать в своем воспитательном строе ни чуждой этому быту обстановки, ни даже искусственной школьной дисциплины. Основатели ее даже намеренно старались уклониться от влияния на нее разных учебных ведомств и удерживать за ней характер школы частной, школы В. Тимофеева, чтобы устранить от нее всякое покушение на ее свободу и естественность и всякий признак школы казенной. Другой, такой же важной задачей ее воспитания было то, чтобы воспитанник, сближаясь с русской культурой чрез свое христианское образование и изучение русского языка, в то же время не отрывался и от своей народности. Школа должна была иметь значение закваски православно-христианской культуры среди именно татарского племени, среди татарской народности и чрез посредство живого татарского языка. Оттого языком преподавания в ней был с самого же начала поставлен татарский язык, русский же поставлен, как один из учебных предметов, который ученики усвояли тоже чрез посредство своего родного языка. Посредствующим звеном между обоими языками служил русский алфавит, который в то же время должен был служить знаменем господства в школе православно-христианской культуры и преградой к влиянию на ее питомцев культуры мухаммеданской с ее арабским алфавитом.

Как дело новое, возникшее из местных и особенных обстоятельств, эта система инородческого образования в том виде, в каком она была принята крещено-татарской школой Н. И. Ильминского, на первых порах сделалась предметом недоумения и даже недоверия центральных учреждений и органов народного просвещения, а иных даже смущала видимым нарушением государственного принципа. Против нее писались официальные постановления ученых учреждений и печатались статьи в журнале «Министерства Народного Просвещения» за 1867 год. В этом вопросе приняли участие и вновь открытые в 1866 году земские учреждения, которые, открывая новые народные школы, не могли не сталкиваться с вопросом об образовании инородцев и обнаружили при этом разные воззрения на способы его решения. Министр граф Д. А. Толстой, считая этот вопрос важнейшим государственным вопросом, особенно для обширного приволжского края, предложил его на обсуждение училищных советов всех местностей, где только есть инородцы. Работы советов продолжались около двух лет; высказывались самые разнообразные мнения; немало явилось в периодической печати статей, в которых горячо отстаивались противоположные мнения. Главным пунктом, около которого вращались все рассуждения и недоумения, был вопрос, допустить ли и в какой мере в образование инородцев их родные языки. Громадное большинство склонялось к отрицательному решению, и только в Казанском округе разные лица склонялись в пользу системы, принятой Н. И. Ильминским; к числу этих лиц принадлежал и попечитель округа П Д. Шестаков. К концу 1868 года вся масса мнений, наблюдений, официальных протоколов, статистических данных, научных исследований и полемических статей, в качестве материалов для административного решения вопроса, поступила в министерство и передана ученому его комитету. Большая часть этого материала в 1869 году издана в замечательном для истории нашего инородческого образования «Сборнике документов и статей по вопросу об образовании инородцев» (СПб., 1869). Окончательное решение вопроса последовало 2 февраля 1870 года в совете министра, под председательством самого графа Толстого и в присутствии попечителей Казанского и Одесского округов, и вполне приняло начала Казанской школы Н. И. Ильминского, развив их в целой системе учебных заведений для инородцев христиан; оно утвердило, что «орудием первоначального обучения для каждого племени должно быть народное наречие его; учителя инородческих школ должны быть из среды самих инородцев и притом хорошо знающие русский язык, или же русские, владеющие соответствующим инородческим наречием»; для образования этих учителей положено учредить «учительскую семинарию — закрытое заведение пополам из русских и инородцев главнейших племен: мордвы, черемис, чуваш, вотяков и крещеных татар». Директором этой первой учительской семинарии привелось потом быть самому же профессору Ильминскому.

Содержание и характер образования татарской школы и других филиальных школ определялись самою целью их. Главное внимание их учителей было обращено на закон Божий и в особенности на священную историю и церковное богослужение, как главные орудия к насаждению в душах воспитанников понятий и чувств христианских. Большое значение имело в школе пение священных песней на родном языке; им воспитанники производили самое сильное впечатление и на других своих единоплеменников. Из предметов общего образования наиболее видное место занимало обучение русскому языку, который при главной поддержке православно-христианского образования должен был служить орудием к сближению татар с русскими. Все ученики изучали первые начала арифметики; некоторые занимались отчасти географией и слушали рассказы из русской истории. Программа курса была так же свободна, как и школьная дисциплина. Кто что мог по своим способностям, к чему чувствовал склонность, то и учил. Не было в школе ни определенных наук, ни разделения классов, ни других формальных ограничений полной свободы ученических занятий. Широта курса для каждого почти ученика была особая. Помогать В. Тимофееву приходили в школу некоторые студенты академии и сообщали ученикам разные сведения, кто по истории, кто по географии. Сами ученики, живя между собою необыкновенно дружно, помогали друг другу во всех своих занятиях и поддерживали друг в друге редкую любознательность и охоту к занятиям. Главными руководствами для них служили указанные татарские книжки: «Букварь», книга Бытия, Премудрость Иисуса сына Сирахова, Евангелие от Матфея (изданное в 1866 году) и рукописные переводы молитв и священных песней, которые они тщательно списывали для себя в свои тетрадки. Русский язык изучался преимущественно практически; для некоторого ознакомления с его грамматическими формами служил «Самоучитель русской грамоты для киргизов», составленный Н. И. Ильминским.

Переводы на татарский язык составляли господствующий интерес в школе и в миссионерском отделении академии. Главное внимание переводчиков обращено было на молитвы, священное песнопение и чинопоследование православной церкви. Казанская школа собственным опытом выработала положение, что самое действительное средство к возбуждению и воспитанию в инородцах христианского религиозного чувства есть пение церковных молитв на родном языке и особенно полное на нем церковное богослужение. Еще до открытия школы на татарский язык были переведены утренние, вечерние и другие обычнейшие молитвы, помещающиеся в «Букварях». Потом, по поводу первого говения школы, переведены были некоторые великопостные стихиры, покаянный канон Андрея критского, последование к причащению и благодарственные молитвы по причащении святых Таин, а к Пасхе — весь пасхальный канон. Все это усердно читалось и пелось в школе, одушевляло ее и полагало в ней основание татарскому богослужению. В 1866 году переведена была вся сполна литургия святого Иоанна Златоустого и многие священные песни и стихиры для всенощного богослужения. Переводы эти осмысливали для воспитанников и славянское богослужение, которым они должны были пока довольствоваться в православных церквах. Они неопустительно являлись к богослужению, большею частию в академическую церковь, и воспитывались в духе искренней церковности. С 1867 года, с благословения преосвященного Антония, татарское пение стало отчасти входить и в церковное богослужение в некоторых татарских селах, — пелись пока некоторые немногие молитвы. Наконец в 1869 году татарская школа в первый раз услышала полное богослужение на своем родном языке.

В 1868 году приехал в Казань известный алтайский миссионер отец Макарий по делам своей миссии и прожил в городе года полтора, занимаясь вместе с Н. И. Ильминским изданием алтайской грамматики. Он принял сердечное участие в делах школы, посвящая ей все свои досуги, учил ее питомцев хоровому пению и составил из мальчиков и девочек хор. В великом посте 1869 года, когда воспитанники школы (почти до 100 человек) говели, он принял на себя обязанности их духовного отца, чтò было очень важно, так как он прекрасно владел татарским языком, и в субботу первой недели отслужил для них в школе целую всенощную на их родном языке, а на утро в воскресенье, когда они должны были причащаться, литургию в ближайшей к школе кладбищенской церкви. Эта служба на родном языке, совершенная в Казани в первый раз, произвела на всю школу сильное впечатление. После этого отец Макарий, начиная с третьей недели великого поста, служил для школы всенощные в самой школе и ранние литургии в кладбищенской церкви каждое воскресенье. На Пасху в кладбищенской церкви должна была совершаться своя славянская служба и татары в этот радостный и торжественный праздник должны были остаться опять без богослужения на родном языке, к которому уже привыкли. В этих грустных обстоятельствах юную татарскую церковь приютил у себя в Богоявленской церкви М. М. Зефиров — сам служил в теплой церкви, а отцу Макарию уступил холодную. В понедельник на Пасхе отец Макарий уехал по делам в Москву. Но М. М. Зефиров и без него доставил татарам духовное утешение, отслужив для них сам утреню и литургию в четверг пасхальной недели, причем сам читал эктении и возгласы по-славянски, а ученики татарской школы пели все по-татарски[271].

Совершение богослужения на татарском языке отцом Макарием быстро подвинуло вперед и дело татарских переводов; переведены были шестопсалмие, часы, чтение из Апостола, необходимые стихиры, ирмосы и пр.; канон вечера[272] великой субботы, канон пасхальный (переведенный раньше) и все стихиры первого дня Пасхи были напечатаны особой книжкой. Мысль о постоянном богослужении на татарском языке для татарской школы окончательно установилась и созрела, и преосвященный Антоний, принимая ее близко к сердцу, предположил рукоположить для ее осуществления особого священника из природных татар. Вопрос о рукоположении в священники в крещено-татарские селения природных татар был поднят в общем смысле еще раньше в 1866 году графом Толстым во время его путешествия по Казанскому округу и был поручен им для разработки и необходимых соображений Н. И. Ильминскому. По рассмотрении составленных им соображений преосвященным Антонием, означенный вопрос в мае 1867 года был внесен графом на обсуждение Святейшего Синода и был решен в положительном смысле; не требуя от желающих принять священный сан инородцев семинарского образования, Святейший Синод постановил условиями для их рукоположения: зрелый, не менее как 30-летний возраст, заповеданные апостолом (1 Тим. 3: 2) и требуемые канонами церкви нравственные качества, знание важнейших событий священной истории, особенно же Нового Завета, основных догматов веры православной и церковного богослужения, практическое знание русского языка и достаточную начитанность в слове Божием, а особенно в Евангелии. Все эти качества совмещал в себе Василий Тимофеевич, и выбор преосвященного Антония в священники татарской школы остановился, конечно, прямо на нем. После долгих колебаний со стороны этого достойного кандидата священства он был наконец рукоположен 31 августа 1869 года во диакона, а 7 сентября во священники, с причислением к кладбищенской церкви и с определением в законоучители крещено-татарской школы. Воротившийся из Москвы отец Макарий и все лето совершавший в Казани татарское богослужение сделался его руководителем в новом служении. В татарской школе вообще во все это время шла самая оживленная работа по подготовке к введению богослужения на татарском языке, — то спевки татарского хора, который усердно формировал и обучал деятельный алтайский миссионер, то новые переводы богослужебных текстов, которыми занимался с отцом Макарием и В. Тимофеевым Н. И. Ильминский. Душой этого нового движения, результатом которого было основание, так сказать, новой татарской православной церкви, был постоянно отец Макарий, оказавший в это время неоцененные услуги татарскому богослужению и школе. В том же 1869 году начались приготовления к созданию при школе домовой церкви. Церковь эта устроена вместе с новым каменным зданием школы и освящена во имя святителя Гурия уже в декабре 1871 года.

Под конец описываемого времени новая система христианского просвещения татар была уже окончательно упрочена. В мае 1869 года хозяйственное управление при Святейший Синоде прислало в академию запрос, почему нейдут в продажу книги прежних инородческих переводов. Ответ о татарских переводах (Литургии, Часослова, Евангелия, Апостола, Катехизиса Филарета), по поручению правления, писал профессор Ильминский. В этом ответе находим весьма выразительный очерк всей истории вопроса об этих переводах и полную оценку прежнего и нового направления переводческого дела. Оказалось, что до 1866 года прежние татарские переводы, имея исключительно школьное значение, еще в довольном числе раскупались для семинарий и некоторыми церквами. Но в 1866 году, при открытии массового отпадения татар, настало время испытания их практического значения и испытания этого они не выдержали. Консистория распорядилась, чтобы книжки их разосланы были по всем церквам татарских приходов, но, по полученным оттуда известиям, они так и остались там лежать в церковных библиотеках, потому что большинство священников не знало арабского алфавита, которым они отпечатаны, в массе же крещеных татар их вовсе не покупали, по их дороговизне (рублей до пяти за все), да не могли и понимать их, по трудности их ученого языка, доступного только для ученых мухаммедан. «Мне очень тягостно сознаться, писал автор записки, но должно сказать, что нами тогда (в 1840-х годах) взято было ложное направление, так сказать, ультрамагометанское; мы приняли за норму язык татарских магометанских книг, преисполненный арабскими и персидскими словами и оборотами, не употребляемыми простым народом, писали алфавитом арабским, а собственные имена писали по употреблению также магометанскому. Это обусловливалось как тогдашним состоянием науки, занимавшейся исключительно языком книжным и презрительно смотревшей на язык простонародья, как ни к чему не пригодный и для высших истин христианства унизительный, так и предшествовавшими примерами переводов английских миссионеров, принятыми библейским обществом. После уже, когда я ознакомился ближе с старокрещеными татарами, киргизами и другими не книжными племенами, когда и в нашей общественной жизни пало крепостное право и возвысилось положение крестьянина, в литературе заговорили довольно уважительно о поселянах; тогда я радикально изменил понятие о татарском языке, с уважением и исключительностию стал смотреть на народный татарский язык. Теперь я перевожу вероучительные христианские книги на самый употребительный народный язык татарский, пишу русскими буквами, собственные имена и некоторые церковные термины, неудобные для перевода, пишу по русскому произношению. Народность языка делает наши переводы доступными для всякого, старого и малого; наши переводы расходятся в народе по мере распространения грамотности между крещеными татарами. Они содействуют сближению крещеных татар с русскими и облегчают им изучение русского языка и народности. Но и идея обрусения выработалась в России в недавние годы и не могла быть известна тогда, когда мы впервые в 1840-х годах принимались за переводы». В заключение автор выяснял, что во всех неудобствах старых переводов не следует винить переводчиков — это «дело того времени»[273]. Так подведен был общий итог прежней практической деятельности миссионерского отделения за описанное время рукою самого главного его деятеля.

Отделение постоянно в целом своем составе принимало непосредственное участие во всем описанном просветительном движении в среде крещеных татар. Студенты были непосредственными свидетелями всех действий своих наставников; некоторые принимали даже живое личное участие в делах крещено-татарской школы, давали в ней уроки и наблюдали за успехами ее питомцев; все вообще выносили из того, чтò видели перед собою, новые взгляды на миссионерское дело, плодотворные опыты и примеры для своей собственной просветительной деятельности на таком же будущем своем служебном поприще. Книжки новых переводов сделались руководствами для них самих и разошлись вместе с ними по всему округу, где только было татарское население. Дело преподавания в отделении миссионерских предметов шло в параллель с практическою деятельностью отделения, оставаясь в прежде принятом объеме, но в своем направлении все более и более применяясь к добытым доселе практическим результатам. Изучение татарского книжного языка было совсем оставлено и заменено изучением языка народного, живого.

Преимущественно практический характер получила и литературная деятельность преподавателей отделения; она была отголоском или разъяснением того, чтò делалось ими по вопросу о христианском просвещении крещеных татар и что в это время занимало все их мысли. Они писали и печатали за это время очень много — все, начиная с Василия Тимофеевича. Последнему принадлежат известные «Дневники старокрещеного татарина», изданные под редакциею и с предисловиями Н. И. Ильминского в современных журналах («Православном обозрении» 1864 г. IV, 131, IX, 183, XII, 397; 1866 г. III, 286, IV, 443; «Журнал Министерства Народного Просвещения» 1868 г. т. CXL современная летопись 209). Кроме того, он постоянно участвовал в татарских переводах. В 1869 году за особые труды по образованию крещеных татар он был награжден по министерству народного просвещения единовременной выдачей 500 рублей. В 1870 году, по засвидетельствованию преосвященного Антония о весьма усердных и полезных трудах его по переводу на татарский язык богослужебных книг с целию открытия на этом языке православного богослужения для крещеных татар, преподано ему благословение Святейшего Синода с грамотой.

Бакалавр Е. А. Малов показал себя деятельным исследователем религиозного состояния татар Казанского края и по вопросу о противомусульманской миссии. Литературная деятельность его началась уже упомянутым выше переводным трудом: 1) «Историко-критическое введение в Коран» — Густ. Бейля («Труды Киевской академии» 1863 г. октябрь). Засим следовали его статьи: 2) «Четыре дня среди мусульман» («Руководство для сельских пастырей» 1864 г.); 3) «Шесть дней среди мусульман» (там же 1865 г. №№ 21, 24, 25), 4) «Миссионерские заметки: Несколько дней среди крещеных татар» (там же №№ 9-11); 5) «Несколько слов о необходимости приволжской противомусульманской миссии» («Духовный Христианин» 1865 г. февраль), вызвавшие упомянутое остроумное опровержение: «Диво с дивом»; 6) «Беседы с муллою» («Руководство для сельских пастырей» 1865 г. № 45); 7) «Несколько сведений о раскольниках с. Мордова Симбирской губернии и с. Обшаровки Самарской губернии» (там же № 4-5); 8) «О крещеных татарах Буинского уезда Симбирской губернии» (там же 1865 г. № 46); 9) «Приходы старокрещеных и новокрещеных татар Казанской епархии» («Православное обозрение» 1865 г. VIII, 449, X, 383, XII, 477); 10) «Статистические сведения о крещеных татарах Казанской и некоторых других епархий в Приволжском крае» («Ученые записки Казанского университета» 1866, стр. 311); 11) «Нынешнее религиозное состояние крещеных татар Заволжского края» («Православное обозрение» 1866 г. июнь-июль, заметки 62 и 116); 12) «Поездка в татарские деревни в 1865 году» («Руководство для сельских пастырей» 1867 г. № 39-41); 13) «О татарских мечетях в России» («Православный собеседник» 1867, III, 285; 1868, I, 3); 14) «Миссионерские заметки по расколу» («Руководство для сельских пастырей» 1867 г. №№ 26-28, 30, 32 и 33); 15) «Село Бетьки» («Казанские губернские ведомости» 1868 г. №№ 24-26, 31); 16) «О новокрещенских школах в XVIII столетии» — публичная лекция в пользу братства святителя Гурия («Православное обозрение» 1863 г. VII, 350); 17) «Православная противомусульманская миссия в Казанском крае в связи с историей мусульманства в первой половине XIX века» («Православный собеседник» 1868 г. II; 225, 316; III, 10, 135; 1869 г. I, 135; 1870 г. I, 31, 115; II, 233). Энергическая деятельность его по надобностям противомусульманской миссии, неутомимые миссионерские разъезды по татарским деревням во время отступнического движения среди крещеных татар и участие в делах крещено-татарской школы обратили на него внимание начальства. От епархиального начальства он неоднократно получал признательность; академическое начальство от 10 июля 1868 год удостоило его звания экстраординарного профессора; высшее начальство в том же году наградило его орденом святой Анны 2 степени. В 1869 году он изъявил желание послужить святой церкви в сане священства и от 29 июня был рукоположен во священники к Богоявленской церкви г. Казани с оставлением за ним и профессорской кафедры в академии. В начале 1870 года он был сделан членом академического цензурного комитета для рассмотрения татарских переводов.

Н. И. Ильминский, бывший душою всей просветительной деятельности миссионерского отделения, был поглощен за все это время своими переводами и делами крещено-татарской школы, вел по тому и другому предмету обширную переписку с властями, следил за успехами и судьбою каждого воспитанника своей школы, писал о школе корреспонденции и горячо отстаивал принятую в ней систему инородческого воспитания и систему своих переводов. Это было очень горячее и рабочее время его жизни, в течение которого созидалось главное и задушевное его дело. У кого что болит, тот о том и говорит: литературная деятельность его, кроме множества переводных работ, была вся посвящена теперь разрешению вопроса о лучшей постановке инородческого образования и разъяснению главных принципов и фактов своей деятельности по этой части. После упомянутой статьи: «Об образовании инородцев посредством книг, переведенных на их родной язык» («Православное обозрение» 1863 г. III, 136), он издавал дневники В. Тимофеева и знакомил публику с успехами крещено-татарской школы, следя за течением ее жизни непрерывно из года в год, в целом ряде статей; статьи эти следующие: 1) «Школа для первоначального обучения крещеных татар в Казани» («Православное обозрение» 1864 г. XII, заметки 155); 2) «Еще о школе детей крещеных татар» (там же 1865 г. II, 77; V, 26; XI, 88); 3) «Религиозное состояние крещеных татар» — предисловие к дневнику В. Тимофеева (там же IX, 136); 4) «О количестве печатаемых в Казани магометанских книг и о школе детей крещеных татар» (там же 1866 г. II, 78); 5) «Школа для первоначального обучения крещеных татар» («Журнал Министерства Народного Просвещения» 1867 г. июнь, современная летопись 293); 6) «Православное богослужение на татарском языке в Казанской школе для детей крещеных татар» («Православное обозрение» 1869 г. X, 379); 7) «О переводе христианских книг на татарский язык при христианско-татарской школе в Казани» («Журнал Министерства Народного Просвещения» 1870 г. CLII, современная летопись 1) — статья, написанная в объяснение новой системы татарских переводов для Великого Князя Константина Николаевича. Из статей общего, научного характера нам известны за это время статьи его: 8) «О фонетических отношениях между чувашским и тюркским языками» («Известия археологического общества» т. V, 80); 9) «Любопытное надгробие на памятнике В. Н. Полянского» («Справочный Листок г. Казани» 1867 г. № 91). К числу ученых заслуг его нужно отнести также то, что с 1867 год он состоял редактором «Ученых записок» и «Известий Казанского университета».

Труды его тоже не остались без награды. В октябре 1866 года он был пожалован орденом святой Анны 2 степени с Императорскою короною. В октябре 1869 года ему дан был чин действительного статского советника. Перед преобразованием академии по новому уставу над миссионерскими отделениями собралась новая невзгода, грозившая им совершенным упразднением. Под конец нашего очерка их истории мы еще увидим, как академия старалась отстоять их существование. 15 августа 1870 года, при самом введении нового устава, профессор Ильминский заявил, что он отказывается от академической службы, и вышел из нее на этот раз окончательно. Но и по увольнении своем из академии он все-таки продолжал оставаться главным деятелем по вопросу об образовании инородцев и руководителем по этой части братства святителя Гурия. С 1870-х годов деятельность его сделалась еще шире прежнего. Труды его по образованию инородцев увенчались устройством от министерства народного просвещения целой системы инородческих школ и открытием Казанской учительской семинарии с смешанным составом воспитанников (150 человек), наполовину из русских, наполовину из инородцев главных племен Казанского края — татар, чуваш, черемис, вотяков, мордвы, целью которой было поставлено прочное соединение инородческих племен с коренным русским народом путем образования. От 25 августа 1872 года он был назначен первым директором этой семинарии с отчислением от университетской службы. В следующем году за службу в университете ему назначена была пенсия в размере 857 рублей. Новая его служба, в более широких размерах имевшая то же назначение, которому он служил всю свою жизнь, до такой степени тесно связалась с его личностью, с его заветными идеями и учено-педагогическим направлением, что без него ее и его без нее трудно было и представить.

Высоко ценя его прежние заслуги на академической службе и последующую его плодотворную деятельность по распространению православно-христианского образования среди инородцев, Казанская академия в 1875 год избрала его одним из первых по времени почетных своих членов. В своем ответе на это избрание от 12 апреля 1875 года он писал в совет академии: «Признаюсь, меня смутила эта высокая, но незаслуженная честь; смутили эти красующиеся на античном пергамене эпитеты, которым далеко не соответствует действительность. Но наконец меня успокоила мысль, что академия в моем лице без сомнения почтила свой первый курс. Нами, первокурсниками, началось существование академии. В нашем лице она младенчествовала. Нашими устами произносился ее детский лепет. В наших мозгах зарождались и слагались первые понятия, не лишенные наивной восторженности. Теперь Казанская духовная академия находится в возрасте цветущей возмужалости. Своими работами она заняла почетное место среди ученых учреждений. Словом, она ничем же меньши во владыках Иудовых. И в этом положении своем академия, значит, не желает отрываться от своего прошлого, с любовию вспоминает свое младенчество, мыслит себя личностью, органически развившеюся. Это историческое самосознание Казанской духовной академии и есть знак ее здорового роста, и ручается за ее будущее. Я оставил академию в 1870 году, в то самое время, когда совершалось ее преобразование. С преобразованием академии я стал ей официально чужим; но я никогда не переставал питать к ней самое искреннее сочувствие, хотя, быть может, бессознательно — вследствие выше объясненной органически родственной связи своей с нею. Поэтому, когда ученое сословие академии с таким радушием протягивает мне руку, чтобы ввести меня с почетом в свой благородный круг, я принимаю эту высокую честь с глубочайшею благодарностью во имя целого I курса, чтобы быть членом Казанской духовной академии родным. Да процветает Казанская духовная академия».

В академическом журнале или, по крайней мере, под академической цензурой прошли в печать почти все литературные труды, какие он издавал по выходе из академии, кроме многочисленных переводных работ, совершавшихся и печатавшихся под хоругвью братства святителя Гурия. Вот перечень его статей и изданий с 1870 года:

1) «Письмо по поводу отчета отца иеромонаха Мелетия об Алтайской миссии» («Православное обозрение» 1870 г. кн. XI, 370); 2) «Письмо пекинского муллы» («Ученые записки Казанского университета» 1871 г. VI, 247); 3) «Практические замечания о переводах и сочинениях на инородческих языках» («Православный собеседник» 1871 г. I, 160) — статья, выразительно характеризующая приемы принятой при Казанской школе переводческой деятельности и вместе с тем служащая прекрасным руководством для всех переводчиков и писателей на инородческих языках; 4) «Новые учебные руководства для татар магометан: Грамматика русского языка для татар восточной России, Радлова» («Журнал Министерства Народного Просвещения» 1873 г., июнь, 370); 5) «О переводе православных христианских книг на инородческие языки — практические замечания» (Казань, 1875) — брошюра из двух прежних статей «Православного собеседника» 1871 г. I, 160 (выше № 3) и «Журнала Министерства Народного Просвещения» 1870 г. т. СLII; 6) «Предварительное сообщение о турецком переводе Изложения веры патриарха Геннадия Схолария» (Казань, 1879); 7) «Размышление о сравнительном достоинстве в отношении языка разновременных редакций церковно-славянского перевода Псалтири и Евангелия» (Каз., 1882 г. — в самом ограниченном количестве экземпляров не для публики; второе издание с дополнениями и поправками в СПб., 1886 г.); 8) «Из переписки по поводу применения русского алфавита к инородческим языкам» (Каз., 1883); 9) «О церковном богослужении на инородческих языках» («Православный собеседник» 1883 г. I, 258 и отдельно); 10) «Опыты переложения христианских вероучительных книг на татарский и другие инородческие языки в начале текущего столетия» (Приложение к «Православному собеседнику»1883 г. и отдельно: К., 1883); 11) «К истории инородческих переводов» («Православный собеседник» 1884, I, 330); 12) «История молебного пения при начатии учения отроков» (там же III, 63); 13) «Дополнительная заметка к этой статье» (там же III, 369); 14) «Переписка о трех школах Уфимской губернии — к характеристике инородческих миссионерских школ» (Каз., 1885); 15) «Из переписки об удостоении инородцев священнослужительских должностей» (К., 1885); 10) «Казанская крещено-татарская школа. Материалы для истории христианского просвещения крещеных татар» (К., 1887); 17) «Беседы о народной школе» («Православный собеседник» 1888, II, 215, 304 и отдельно; второе издание: СПб., 1889 г.); 18) «Материалы для сравнительного изучения церковно-славянских форм и оборотов, извлеченные из Евангелия и Псалтири» (Приложение к «Православному собеседнику» 1888 г.); 19) «Святое Евангелие от Матфея. Древнеславянский текст» (К., 1888); 20) «Обучение церковно-славянской грамоте в начальных народных училищах с объяснительными замечаниями для учителей» (К., 1885); второе издание (1887 г.) в двух книжках, кн. 1 — для учителей и кн. 2 — для учеников (несколько изданий конца 1880-х годов); 21) «Церковно-славянская азбука для церковно-приходских школ», кн. 1 — для учителей и кн. 2 для учеников (К., 1889), с двумя таблицами упрощенной и сопоставительной славянской азбуки; 22) «Обучение церковно-славянской азбуке» («Церковно-приходская школа» 1888 г. январь и февраль. Отдельно: Киев, 1888 г.); 23) «По поводу статьи: Школы грамотности, Соколова» («Церковно-приходская школа» 1888, кн. 5, стр. 23); 24) «Достопримечательное явление в области начального обучения» (там же 1889 г. кн. 9, стр. 142); 25) «Святое Евангелие Господа нашего Иисуса Христа. Древнеславянский текст» (К., 1889); 20) «Образец полемики господина пастора Дальтона» («Православный собеседник» 1890 г. I, 3); 27) «Переписка о чувашских изданиях переводческой комиссии» (К., 1890); 28) «Некролог А. П. Сердобольского («Исторический вестник» 1890, окт. 278); 29) «К некрологу Махмудова заметка» («Казанский вестник» 1891 г. № 60); 30) «Воспоминание об И. А. Алтынсарине» (К., 1891 г.). На Археологическом съезде он читал свои рефераты об инородческих переводах вероучительных книг при бывшей Казанской академий в начале XIX столетия и о надгробных мухаммеданских надписях Казанской губернии, но в «Трудах» съезда их не напечатал.

До последнего времени Н. И. Ильминский состоял директором Казанской учительской семинарии; в чине действительного статского советника, имел ордена Станислава и святой Анны 1 степени, состоял членом-корреспондентом Академии наук по разряду восточной литературы. Скончался 27 декабря 1891 года, немного лишь не дожив до 50-летнего юбилея воспитавшей его академии.

в) Отделение противобуддийское.

Противобуддийское отделение академии не проявляло такой широкой практической деятельности, как противомусульманское, вследствие уже самой отдаленности академии от местностей с буддистским населением, и во все описываемое время удерживало только учебный характер. Преподаватель на нем был только один; слушателей его наук было тоже немного; на него записывались главным образом студенты сибиряки из Иркутской епархии, да отчасти астраханцы, ставропольцы и саратовцы. В 1854 году на него записалось 4 студента старшего и 3 младшего курса. Из старших один студент А. Щапов пожелал слушать только лекции о буддизме без изучения языков, чтобы иметь время слушать еще на противораскольническом отделении лекции В. И. Григоровича. На тех же цифрах число студентов этого отделения вертелось и в последующие курсы. Несчастливо оно было и на преподавателей вследствие большой редкости специалистов для замещения его кафедры, так что занятия на нем три раза должны были совсем прерываться, и притом на продолжительное время.

В 1854 году единственным преподавателем на отделении, как мы видели, назначен был Алексей Александрович Бобровников. Ему дали 4 лекции в неделю обоим курсам, как и наставникам других отделений, и обязали в течение двух лет проходить все отделенские предметы, назначенные программой преосвященного Григория, и монгольский язык с калмыцким, и буддийское учение с полемикой, и миссионерскую педагогику, и даже народную медицину. Бобровников долго старался уговорить ректора Агафангела, чтобы тот дозволил ему не читать студентам совершенно излишней миссионерской педагогики в применении к монголам или, по крайней мере, народной медицины по указанному программой руководству доктора Каменского. Но ректор твердо настаивал паточном выполнении всей программы и насилу сдался только относительно последнего предмета, когда Бобровников доказал ему, что у монголов совсем другая медицина и книжка Каменского в приложении к их быту никуда не годится. Кàк, например, доказывал он, будущий миссионер будет лечить какого-нибудь калмыка потогонными средствами, о которых часто говорит доктор Каменский? Калмык вспотеет, а потом, при своей кочевой обстановке, простудится и помрет. Ректор Агафангел внял такому резону, и медицина не стала преподаваться на отделении. Вскоре бакалавр Бобровников был облегчен еще в преподавании монгольского и калмыцкого языков.

Еще раньше открытия отделения ректор вспомнил о прежней службе при академии практиканта ламы Галсана Гомбоева и 6 июля 1854 года вошел в правление запиской, что, так как для миссионерских целей студенты должны приобретать такое знание языка, чтобы могли свободно изъясняться по-монгольски, то он на время опять пригласил в академию Гомбоева заниматься до 15 августа монгольскими разговорами с студентами с платой ему бакалаврского жалованья из его ректорского жалованья и с квартирой в академии. Правление решило выдавать это жалованье Гомбоеву из остаточных сумм академии и войти с ним в соглашение о принятии его снова на должность практиканта. Гомбоев, вышедший из академии, как известно, с неудовольствием на ректора Парфения, воспользовался теперь случаем высказать это неудовольствие. 20 августа он подал преосвященному Григорию прошение о вознаграждении его еще за прежнюю службу, которую, по его словам, он нес неопустительно в течение трех лет, не получая никакого вознаграждения и не пользуясь даже казенной квартирой, предложенной ему при поступлении на службу; описывая свои заслуги, он указывал на то, что, кроме классных занятий, он постоянно руководил лучших студентов (Загоскина, Родионова) у себя на дому, занимался с бакалавром Бобровниковым переводами «Начатков христианского учения» и монголо-калмыцких разговоров. «Оставляя службу при академии, писал он далее, я слышал, что академическое правление начало дело о представлении меня к награде, но это дело кончилось совершенно ничем. Конечно, было бы несправедливо с моей стороны искать денежной награды, изъявивши желание служить безмездно; но когда я за свою службу при академии не получил и доброго слова, то это и для меня оскорбительно, и может выставлять меня в невыгодном свете перед моим начальством, которому известна была моя служба при академии». На основании всего этого он просил снова возобновить дело об его награде, чтобы такое внимание духовного начальства могло расположить его к принятию новых предложений со стороны академии. Преосвященный Григорий распорядился удовлетворить просителя. От 31 октября, с разрешения Святейшего Синода, ему выдано было 170 рублей из экономических сумм академии[274]. Он был определен практикантом с обязательством заниматься с студентами по три раза в неделю (от 4 ½ до 6 часов вечера) и с вознаграждением по 15 рублей в месяц[275], за исключением вакатов. Преподавание свое он начал с 21 января 1855 года.

А. А. Бобровников с 1854 года значительно расширил свою программу по преподаванию буддизма и стал читать более подробные лекции о буддийском учении, начав их с обширной биографии Будды и изложения его деяний. «Знания Алексея Александровича в буддизме, рассказывает в своих воспоминаниях А. А. Виноградов, были весьма глубоки. Об нем лектор монгольского языка Гомбоев выражался мне, что Алексей Александрович понимает буддизм лучше, чем сам Далай-лама»[276]. Кроме классных лекций, он занимался и учеными трудами. Трудов этих за время его академический службы напечатано было, впрочем, немного.

После напечатания своей монголо-калмыцкой грамматики он вместе с Гомбоевым готовил к печати краткий катехизис с священной историей на монгольском языке и калмыцкие разговоры; но эти труды, по обстоятельствам, остались, как мы видели, не напечатанными. Переводами богослужебных книг на монгольский и калмыцкий языки он только готовился заняться после; взгляд его на это дело, как видно из приведенных выше отзывов его о чужих переводах такого рода, был очень взыскательный и даже мнительный. В то время еще не найден был секрет пользоваться для выражения высоких религиозных идей христианского богослужения элементами народных языков даже еще более бедных, чем монгольский; открытие этого секрета последовало уже в начале 1860-х годов на миссионерском противомусульманском отделении. А. А. Бобровников, принимаясь за такие переводы или критикуя, по поручению начальства, чужие, каждый раз приходил в невольное и довольно безнадежное затруднение пред бедностью и неподготовленностью монгольского и калмыцкого языков и должен был отступать пред непобедимыми пока трудностями. Астраханские и особенно иркутские переводчики христианских книг, труды которых приходилось ему разбирать, оказывались смелее его в своих работах и сделали в этом отношении больше его. Мнительность ученого монголоведа очень много зависела, конечно, и от того, что в Казани он был лишен живого общения с монголами и калмыками, должен был иметь дело только с книгами и поэтому работать более или менее отвлеченно. Оттого ему более удавались переводы с монгольского языка на русский, чем обратно, и работы чисто ученого характера. В 1852 году, по приглашению русского отделения Академии наук, он объяснял монгольские слова, вошедшие в областной «Словарь». Наиболее солидным ученым предприятием его был перевод монгольской книги: «Устные наставления Манджушрия», заключавшей в себе полное изложение буддийской аскетики от низших степеней до высшей — до состояния Будды. Первая часть этого перевода, доставшаяся ему с большим трудом, по трудности языка, в 1852 году была послана им в Петербург для печати; но после долгих, странствований по редакциям, едва было совсем не пропала, пока ее не пристроили наконец в «Этнографическом Сборнике» (1856 г. вып. IV). Такая невнимательность Петербургской журналистики остановила дальнейший перевод Бобровникова. В 1854 году Императорское Географическое Общество поручило ему рассмотреть список калмыцкой поэмы «Джангар». Он перевел ее на русский язык с предисловием и примечаниями, и она была напечатана в «Этнографическом» же «Сборнике». В конце этого года (23 декабря) он был избран в члена-корреспондента Археологического Общества[277].

К величайшему сожалению и своих сослуживцев, и весьма уважавших и любивших его слушателей, он прослужил в новооткрытом монгольском отделении всего один только год. Еще в 1847 году вместе с своим товарищем Н. И. Ильминским он вышел из духовного звания в светское и теперь дослужился уже до чина надворного советника, с которым мог занять порядочную должность на гражданской службе. Недостаточность академического оклада в последнее время тем серьезнее заставляла его подумывать о перемене службы, что он обзавелся семейством. В 1855 году ему подвернулся случай пристроиться к пограничной комиссии в Оренбурге, где он мог приносить своим образованием пользу службе, не оставляя в тоже время и своих специальных ученых занятий. На него обратил внимание служивший тогда в Оренбургском областном управлении известный ориенталист В. В. Григорьев. Закончив учебный год в академии, А. А. Бобровников от 1 июня 1855 года был определен попечителем киргизов в Орской крепости. Потом его переместили на должность советника счетного отделения в Оренбургскую пограничную комиссию. Служба была нехитрая и он скоро в ней ориентировался, хотя и не чувствовал к ней особенной склонности и нередко ею манкировал для более любезных ему ученых занятий[278]. В. В. Григорьев возбуждал и поддерживал его в этих занятиях.

«Как член-корреспондент Археологического Общества, Бобровников, рассказывает об нем Н. И. Ильминский, конечно получал его издания. Однажды в «Известиях» его он встретил заметку князя М. Оболенского: «Восточные надписи на старинных русских грамотах». Ковалевский с Махмудовым прочитали одну такую надпись и сделали заключение, что в период монгольского владычества князья наши должны были представлять грамоты на утверждение хана или его чиновников. Оболенский издал чтение и толкование Ковалевского и присовокупил, что подобная надпись есть в одной грамоте, изданной Калачовым с факсимиле. Археологическое Общество записало в свои протоколы мнение Ковалевского, как неоспоримый факт (1 заседание Отделения восточной Археологии 26 февраля 1859 года). Бобровников заинтересовался, добыл издание Калачова. Там совершенно ясно было написано монгольскими буквами: Андирей битикчи (бичикчи), и еще год и число. Бобровников написал интересную статью, в которой доказал, что эти надписи сделаны были не ханскими чиновниками, а митрополичьими дьяками». Н. И. Ильминский сам был тогда в Оренбурге и присутствовал при этой работе Бобровникова. Статья была издана в «Известиях Археологического Общества» (1861 г. т. III). В том же 1861 году он написал еще исследование о квадратных письменах, употреблявшихся монгольскими ханами в их государственных грамотах и представил ее тоже в Археологическое Общество. Но эта статья была уже его лебединой песнью. Печатание ее запоздало, и гонорар за нее достался уже наследникам Бобровникова[279].

Последние годы жизни были очень для него тяжелы. В. В. Григорьев уехал из Оренбурга; без него начальство пограничной комиссии стало сурово относиться к Бобровникову. Особенно тяжело доставалось ему из-за того, что против него был Оренбургский генерал-губернатор Безак. Не с кем стало и душу отвести — в конце 1861 года перешел из Оренбурга в Казань и Н. И. Ильминский. «И потекла, рассказывает последний, скучная, томительная жизнь. Не раз писал он мне, чтобы извлечь его из Оренбурга; он рвался оттуда, но куда было деться?… Постигнутый служебными невзгодами, он слег; два месяца страдал тяжкой болезнью среди крайней нищеты и умер (8 марта 1865 года) в военном госпитале, куда его только что привезли из его сырой и холодной квартиры. Нашлись добрые люди и в Оренбурге, которые пожалели о преждевременной смерти Бобровникова. При его отпевании было произнесено слово, которое поистине можно назвать воплем, излившимся из глубины сердца»[280]. Он умер в чине статского советника; имел орден Станислава 2 степени.

По выходе из академии такого редкого специалиста по монголоведению, монголо-калмыцкое отделение не только осиротело, но едва и совсем не порушилось. Для того, 4тобы занять студентов чем-нибудь до конца курса на второе полугодие, академическому начальству, за неимением другого преподавателя, пришлось прибегнуть к услугам ламы Гомбоева. В конце августа 1855 года, по предложению ректора Агафангела, он изъяснил правлению, что «из предметов миссионерского монгольского отделения он может принять на себя преподавание истории Монголии по подлинным монгольским летописям Санян Сэцэна и Алтан-тобчи; преподавание будет состоять в переводе этих летописей с объяснениями, где нужно, обычаев и суеверий монголов как древних, так и нынешних; может также руководствовать студентов в чтении буддийских сочинений, какие имеются в библиотеке академии; языки же может преподавать как теоретически, так и практически». 15 сентября правление допустило его к преподаванию «под непосредственным надзором ректора»[281]. Так как сверх своих часов он должен был занять еще часы бакалавра Бобровникова, то ему тогда же положено было прибавить жалованья, возвысив последнее до полного бакалаврского оклада; Святейший Синод согласился на это, но распорядился по-прежнему не числить его на действительной службе[282]. Но только лишь это дело уладилось и Гомбоев принялся за свое дело, как Петербургский университет пригласил его к себе в преподаватели монгольского и калмыцкого языков. 15 марта 1856 года он вышел из академической службы, и студенты монгольского отделения уже совсем остались без преподавателя. Ректор Агафангел поспешил перевести их на свое противораскольническое отделение. «А чтобы студенты сии, гласило определение правления, не забывали преподанных им наук и языков, для сего положить им собираться под надзором отца инспектора в четверг и субботу пополудни для упражнения в сих языках под наблюдением одного из них, более знающего оные, студента высшего отделения Аф. Щапова»[283]. Правление, очевидно, не знало, что Щапов был вовсе не силен в монгольских предметах, слушая Бобровникова только как дилетант, а языками монгольского отделения и вовсе не занимался. Так этот несчастный для отделения год и протянулся до курсового экзамена. Экзамен студенты-монголы сдавали, как следует, по программе, которую, вероятно, сами же и составили из разных отрывков лекций Бобровникова и Гомбоева. Выставлены были к экзамену отделы: Жизнь и деяния Будды; о том, как возбудить в себе мысль заботиться о будущем перерождении; о средствах достигнуть радостей в будущей жизни; о муках в злых перерождениях; размышление о делах и плодах, как основании высшего благополучия.

По окончании VI курса архимандрит Агафангел для поддержания отделения решился воспользоваться знаниями по монголоведению кончившего курс студента Виноградова. Афанасий Александрович Виноградов, сын причетника Иркутской епархии Нерчинского уезда, родился в 1882 году, учился в Иркутской семинарии; в академии кончил курс в 1856 году с степенью кандидата, а потому и не мог быть определен прямо в бакалавры академии, а сделан был пока только преподавателем монгольских предметов — штатная служба его была в Казанской семинарии по предмету церковной истории. С инородцами монгольской расы он был знаком еще с детства, потом изучал монгольский язык в семинарии. В академии он был лучшим студентом по предметам Бобровникова, умел свободно объясняться по-монгольски и еще студентом в 1855 году заменял иногда в классе самого Бобровникова, когда этот бывал болен[284]. Правление (от 7 сентября) определило его на должность преподаватели монгольского отделения с вознаграждением сначала по 10 рублей в месяц, потом в декабре возвысило этот оклад до 15 рублей[285]. Он занимался с студентами преимущественно языками, как это делал в начале курса и Бобровников, проходил с ними грамматику Бобровникова, переводил из Гесэр-хана и занимался монгольскими разговорами из быта монголов, имея то же число лекций, как и Бобровников. По живой энергии и талантливости он очень понравился студентам и обещал сделаться прекрасным бакалавром монголоведения; но судьба скоро лишила отделения и этого преподавателя — единственной тогда надежды к поддержанию его существования. 11 февраля 1857 года он был переведен инспектором в Новоархангельскую семинарию на о. Ситхе.

Последующая разнообразная служба этого замечательного питомца Казанской академии, отличающегося до последнего времени редкой энергией, показывает, какого дорогого деятеля лишилась в нем академия. По переводе Ситхинской семинарии в Якутск, в 1858 году он в той же должности перешел с нею и сюда. В 1859 году он был рукоположен во священники. Кроме инспекторской и учительской должности по семинарии, он проходил в Якутске несколько других должностей, был законоучителем детского приюта, духовным цензором, членом духовного правления и года три исправлял ректорскую должность. В 1870 году по закрытии семинарии в Якутске перешел в Иркутскую епархию и поступил учителем в Иркутскую семинарию сначала на класс Священного Писания, потом с 1871 году переведен на класс церковной истории. В Иркутске деятельность его еще более расширилась; — он оказывался везде нужным и неизбежным человеком; кроме семинарских должностей, нес на себе здесь должности законоучителя учительской семинарии (1875—1882), затем гимназий — мужской (1882—1884) и женской (1882—1887), председателя епархиального училищного совета (1881—1888), благочинного женского духовного училища (с 1888), редактора епархиальных ведомостей (с 1888); не было, кажется, ни одной епархиальной должности и поручения, которых бы он не нес на себе. С 1880 года он состоит кафедральным протоиереем[286]. В феврале 1889 года духовенством и почетными гражданами поднесен был ему наперсный крест, украшенный драгоценными камнями.

При такой многообразной деятельности он находил еще время заниматься литературными трудами, которые почти все помещались им в местных «Епархиальных ведомостях». Кроме многих проповедей и речей, говоренных им по разным случаям, им напечатаны статьи: «Духовная библиотека в Якутске» («Православное обозрение» 1862 г. декабрь, заметки 155); «Историческая записка об Иркутской духовной семинарии за последние 25 лет» («Иркутские епархиальные ведомости» 1872 г. №°1, 3, 4, 5); «О Жессейском миссионерстве» (там же 1873 г. № 44, 46 и 47); «Воспоминание о преосвященном Павле епископе камчатском» ( — 1878 г. № 1 и 2); «Речь в день столетнего юбилея императора Александра I» ( — 1878 г. № 5 и 6); «Воспоминание о преосвященном Иннокентии митрополите Московском» ( — 1879 г. № 39); «Историческая записка об Иркутской семинарии по случаю столетнего ее юбилея» ( — 1879 г. № 42, 43, 44); «Несколько заметок о скопцах Якутской области» ( — 1879 г. № 51, 52); «Краткий очерк распространения христианства в Сибири» ( — 1882 г. № 51); «Второе викариатство в Иркутской епархии» ( — 1883 г. № 42 и 43); «Небывалое в Иркутске совершение богослужения пятью иерархами» ( — 1884 г. № 11); «Речь при праздновании 1000-летия святых Кирилла и Мефодия» ( — 1885 г. № 18); «Крещение русского народа святым Владимиром» ( — № 34-35); «Воспоминание о состоянии Нерчинского училища в начале 1840-х годов» ( — № 41); «О ламайстве за Байкалом» ( — № 48-49). Кроме этих статей, А. А. Виноградов напечатал несколько других без обозначения своего имени. Наконец в 1890 году в «Иркутских епархиальных ведомостях» (№№ 1-5, 7-13) напечатаны были его замечательные «Воспоминания о Казанской академии 1852—1856 годов», которыми мы не раз пользовались для настоящей истории и которые представляют единственный в печати опыт мемуаров Казанского академического студента, если не считать нескольких заметок об академии в книге профессора Аристова об А. П. Щапове, заметок отрывочного характера и далеко не отличающихся правдивостью.

С 11 февраля 1857 года, когда преподаватель Виноградов получил свое назначение в Ситхинскую семинарию, в преподавании лекций на монгольском отделении снова произошел перерыв и на этот раз более чем на год, до начала ноября 1858 года. Еще раньше этого, в июле 1857 года перейти на монгольские предметы, как мы видели, должен был изъявить желание наставник гомилетики и пастырского богословия М. М. Зефиров. В начале августа правление решило ходатайствовать об его переводе, а на его прежнее место просить другого наставника. Но так как другого наставника тогда не нашлось, то профессор Зефиров был оставлен пока при преподавании своих прежних наук, а преподавание монгольских предметов порешено отложить до начала нового курса, т. е. до осени 1858 года. чтение лекций он начал с сентября этого года[287]. Положение его на отделении, особенно на первых порах, было очень трудное. Упадшее отделение нужно было восстановлять почти заново. Притом же, по известному уже вам распоряжению ректора Иоанна, с 1858 года отделенские предметы сделаны были общеобязательными для студентов всего младшего курса; оттого аудитория нового профессора переполнилась подневольными слушателями, из которых преподаванием его на самом деле интересовались всего каких-нибудь два-три студента, а прочие только официально числились на отделении и ровно ничего не делали. Скопление множества предметов на младшем курсе студентов вредно отозвалось тогда даже на более сильном противомусульманском отделении, пользовавшемся бòльшим вниманием начальства; о противобуддийском же отделении нечего и говорить. Любопытно, что в записке ректора об этом преобразовании миссионерских отделений противобуддийское отделение даже не было и упомянуто — реформатор забыл об его существовании. Поэтому, когда пришлось назначать время для его лекций, оказалось, что для этих лекций не доставало и часов в расписании; правлению удалось выкроить для него всего по 1 ½ , лекции в неделю, т. е. в одну неделю профессор должен был дать две лекции, в другую одну. Профессор должен был изнемогать под тяжестью нового предмета, который достался ему для преподавания при такой неблагоприятной обстановке. Нельзя умолчать и о том, что он был мало и подготовлен к этой работе. В свое время он был одним из лучших учеников бакалавра Бобровникова и считался в академии хорошим знатоком по монгольской части, но, как тамбовец, едва ли и видавший когда хоть одного монгола до академического практиканта ламы Гомбоева, был знатоком только теоретиком, даже пожалуй дилетантом, да со дней его студенчества и времени прошло уже довольно.

В первый курс ему пришлось очень усиленно работать, чтобы восстановить и восполнить свои сведения по предметам и языкам отделения. Более всего он занимался с студентами переводом классического Гэсэр-хана и вообще языками, но успевал проходить довольно подробную программу и по изучению буддизма; под конец своего курса он сообщал много важных сведений даже по истории буддизма в России и развития сибирского ламаизма, тогда еще мало известной в академии. В качестве пособий для студентов он выставлял для репетиций и экзаменов книгу о буддизме преосвященного Нила ярославского (СПб., 1858 г.) и сочинение Васильева: «Буддизм, его догматы, история и литература» (СПб., 1857), но по некоторым отделам сдавал и свои собственные записки, составленные по рукописным запискам Бобровникова и по Кеппену (Die Religion d. Budda. I — II B. Berlin. 1857—1859). — Печатных трудов по монголоведению профессор Зефиров после себя не оставил. В делах академического правления есть один ученый отзыв его о словаре калмыцкого языка, представленном в правление для рассмотрения и одобрения к печатанию от преподавателя этого языка в Астраханской семинарии Ф. Е. Крылова (товарища его по академии); он одобрил этот словарь и признал его достойным напечатания на счет духовно-учебных капиталов для употребления при изучении калмыцкого языка в семинариях и училищах[288]. Словарь, однако, не был напечатан, потому что рукопись его, пройдя все мытарства, по возвращении в Астрахань, уже не застала автора в живых и где-то там завалилась.

От 23 октября 1862 года Святейший Синод, по известному делу Зефирова с преосвященным Афанасием и архимандритом Иоанном, уволил его от службы. Лекции его продолжались до 13 ноября, после чего кафедра противомонгольского отделения опять осталась вакантной на целый год, так как в академии не нашлось уже ни одного лица даже для временного ее замещения. Только через год явился на нее новый преподаватель из Петербургских студентов.

В конце 1850-х годов, по инициативе неустанного ревнителя миссионерского дела митрополита Григория, в Святейший Синоде миссионерский вопрос сделался предметом серьезных рассуждений и проектов. Была мысль основать близь Петербурга или Новгорода целый миссионерский институт. В 1858 году, по распоряжению Святейшего Синода, из Иркутской семинарии было вызвано в Петербург семь воспитанников для изучения монгольского языка в Петербургской семинарии, — четверо из окончивших полный семинарский курс, которых поместили в академии с тем, чтобы в свободное от преподавания монгольского языка время они слушали академические лекции в качестве вольнослушателей, и трое из богословского класса, которые были помещены для окончания семинарского курса в семинарии[289]. В числе их был и будущий преподаватель монголоведения в Казанской академии Василий Васильевич Миротворцев, сын священника Иркутской епархии (родился в 1839 году). По окончании семинарского курса в 1859 году он вместе с другими двоими товарищами был переведен в Петербургскую академию вольнослушателем же, но в следующем 1860 году, по выдержании студенческого экзамена, поступил в число действительных студентов. Вместе с этими воспитанниками в 1859 году в Петербургскую академию переведен был из семинарии и класс монгольского языка. До 1860 года язык этот преподавал здесь профессор университета Попов, потом с 16 февраля 1860 года адъюнкт университета Голстунский; практикантом же был известный нам лама Гомбоев. В мае 1863 года В. В. Миротворцев держал экзамен в университете по предметам монголо-калмыцкого разряда восточного факультета и был предназначен по этому экзамену к степени кандидата монголо-калмыцкой словесности, но, за нежеланием уволиться из духовного звания, не был в ней утвержден; по окончании академического курса тоже был удостоен степени кандидата и от 10 октября того же 1863 года был определен преподавателем в Казанскую академию. Прочие его товарищи возвращены в Иркутскую епархию.

Ректор Иоанн встретил его обескураживающим вопросом, зачем он приехал в академию, когда в ней порешили уже закрыть миссионерские отделения, но все-таки 26 октября ввел его в должность. В ноябре, с разрешения Святейшего Синода, ему назначен был полный бакалаврский оклад[290]. Академия приобрела в его лице прекрасного наставника-специалиста по монголоведению, с помощью которого успешно восстановила и поддержала совсем было упадшее противобуддийское отделение, и, кроме того, деятельного и исполнительного служаку по разным административным должностям и поручениям. До 1870 года он успел пройти почти все так называемые посторонние должности. С февраля 1865 года он служил помощником секретаря с заведыванием делами внутреннего правления; с июля 1868 года был секретарем правления и конференции; с сентября 1869 до нового устава 1870 года исправлял даже должность эконома, за успешное прохождение которой получил признательность правления. В то же время он постоянно работал для усовершенствования себя в своей специальности и по своим классным обязанностям. В вакат 1864 года для изучения живого калмыцкого языка и вероучения он нарочно ездил в калмыцкие степи[291]. Монгольские наречия восточной Сибири были знакомы ему еще раньше, как тамошнему урожденцу. Кроме того, до 1868 года он трудился над приготовлением к магистерскому экзамену и над магистерским сочинением по своей специальности. Прошение о дозволении держать магистерский экзамен было подано им еще в 1866 году, но к самому экзамену, за делами службы, он мог приступить только летом 1868 года. Тогда же подано было им и магистерское сочинение: «Изложение и критический разбор основных начал буддизма»; впоследствии оно было напечатано в «Православном собеседнике» 1873 и 1874 года (1873, III, 34, 295; 1874, I, 262, III, 135). По удостоении конференцией степени магистра, он был утвержден в этой степени Святейшим Синодом от 23 июля 1869 года[292]. В декабре того же года Петербургский университет тоже утвердил его в степени кандидата монголо-калмыцкой словесности, в которой ему прежде отказано было за невыходом его из духовного звания. В июле 1870 года академия удостоила его звания экстраординарного профессора пред самым введением нового устава.

Преподавание свое он с самого начала повел по весьма широкой программе, обнимавшей всю историю буддизма на востоке и в России, его литературу, метафизику и нравственное учение. В практическую деятельность противобуддийское отделение академии не пускалось и при нем; но он принимал живейшее участие в разработке всех вопросов, касавшихся в последнее время миссионерских отделений, и глубоко сочувствовал тому практическому движению, которое шло на противомусульманском отделении. Так, в 1867 году он редактировал общую записку представителей миссионерских отделений по поводу упомянутого проекта миссионерского общества открыть миссионерские классы при Петербургском университете. Так как проект этот имел в виду подготовление образованных миссионеров собственно для Сибири, то большая часть записки, рассматривавшей его положения, принадлежала перу бакалавра Миротворцева. Здесь находим между прочим выразительные практические замечания относительно способов миссионерского собеседования с инородцами на их природном языке; редактор записки вполне разделял мнение Н. И. Ильминского о важности для миссионерского дела инородческих школ с преподаванием на живых инородческих языках и переводов на народные же языки и притом с русским алфавитом христианских книг. Замечание проекта, что все сибирские наречия сводятся к двум главным языкам — татарскому и монгольскому, и что, кто хорошо владеет последними, того могут понимать все сибирские инородцы, дало повод его критику сделать несколько интересных замечаний о главных бурятских наречиях и поднаречиях. В заключение высказаны были практические указания на то, в каком объеме в интересах успешнейшей миссии между инородцами-буддистами сибирскому миссионеру нужно изучать самый буддизм[293]. В 1868 году бакалавр Миротворцов писал, как мы уже упоминали, особую записку по поводу запроса Святейшего Синода преосвященному Антонию о том, какое бы он мог указать воспитанникам миссионерских отделений академии полезное назначение. Еще раньше этого, когда преосвященный Антоний вскоре по своем поступлении на Казанскую кафедру пожелал ближе ознакомиться с миссионерскими отделениями академии, В. В. Миротворцев, в качестве секретаря правления, должен был составить длинную записку об отделениях, в которой изложил почти всю их историю и перечислил всех студентов, учившихся на них, с обозначением, кто из них попал на свою специальность по окончании курса. записка эта легла в основание всех тогдашних ходатайств преосвященного об отделениях и всех справок и ответов об них по запросам высшего начальства.

Наконец в 1869 и 1870 годах он принимал самое живое участие в решении .важного вопроса об оставлении при академии миссионерских отделений после предстоявшего вскоре преобразования ее по новому уставу. Это была самая горячая пора его работ по секретарской должности в правлении и конференции: шла предварительная подготовка к преобразованию академии по всем ее частям — составлялись расписания предметов по имеющим открыться отделениям, расписания лекций, новый раздел наук между наставниками, предположение о перестройках в академических зданиях и т. д.

5 сентября 1869 года на журнале конференции о распределении наук между наставниками преосвященный написал: «При распределении кафедр согласно с новым уставом не обращено внимание на миссионерские отделения, которые я считаю не излишним оставить при академии, и предлагаю вновь войти о сем в самое серьезное соображение на основании 115 § нового устава». Конференция вошла об этом предмете в соображение 29 того же сентября. На собрании этом были заслушаны прежде всего известные уже нам записки профессора Ильминского с Маловым и бакалавра Миротворцева по запросу обер-прокурора от 11 августа 1868 года о назначении воспитанников миссионерских отделений и затем приступлено было к рассуждениям о самых отделениях. Так как в новом уставе об них не было сказано, то этим уже самым они должны были с 1870 года считаться упраздненными. Но, с другой стороны, рассуждала конференция, так как а) § 115 устава позволяет с разрешения Святейшего Синода, по усмотрению нужды, вводить и новые предметы в состав академического курса, б) нужда же преподавания в Казанской академии миссионерских предметов усмотрена уже давно после многократных соображений и постановлений по сему предмету в разнообразных начальственных инстанциях; в) так как даже при устройстве предполагаемых специальных миссионерских школ воспитанники духовной академии, выслушавшие высшее академическое учение по миссионерским предметам, могут быть не только полезны, но и незаменимы в деле миссионерской практики ввиду того, что именно из них будут являться, как и до сих нор являлись, высшие деятели миссионерства — святители и пастыри для сибирских и закавказских стран и инородческих краев Европейской России, преподаватели в семинариях, преподаватели для самых миссионерских школ, переводчики священных, богослужебных и вероучительных книг на инородческие языки, энергические двигатели миссионерства вроде приснопамятного архимандрита Макария, исследователи инородческих религий, нравов и языков вроде отца Иакинфа Бичурина и Бобровникова: то по всем этим главным, равно как и другим частнейшим соображениям нужно непременно сохранить при академии миссионерские отделения в прежнем размере, тем более что перерыв преподавания их предметов в единственной академии, где они преподаются, отзовется на целые десятилетия оскудением высших образованнейших двигателей миссионерского дела, которое, по обстоятельствам времени, требует поощрения и расширения.

Но после этого решения возник новый вопрос, кàк пристроить эти предметы к новому академическому курсу, разделенному и без того на три специальные отделения. В решении этого вопроса члены конференции сильно разошлись между собою: одни желали причислить и противомусульманские и противобуддийские предметы к отделению богословскому, другие к практическому, третьи (большинство) — противомусульманские в практическому, а противобуддийские[294] к богословскому; профессор Порфирьев особым мнением выразил необходимость поставить эти предметы вне академических отделений, в виде отдельной группы, с тем, чтобы студенты, записывающиеся на эту группу, изучали только общеобязательные предметы академического курса и несколько отделенских наук, какие будут признаны более нужными для них, как деятелей по миссионерской части, а вместо других отделенских предметов изучали или мусульманство, или буддизм с их языками. Мнения членов разошлись и по вопросу об обязательности миссионерских предметов для студентов; любопытно, что большинством голосов решено было изучение самых религий мусульманской и буддийской сделать обязательным для отделений, к которым они будут причислены, а изучение языков, к ним относящихся, необязательным. Преосвященный распорядился представить все эти мнения на усмотрение высшего начальства с присовокуплением и своего собственного мнения — оставить миссионерские предметы при академии в том самом виде, как они преподавались, но не заводя для них еще особого отделения вдобавок к трем, положенным по новому уставу, а устроив это дело посредством некоторых изменений в общей программе академического курса, какой назначен уставом.

При представлении всех мнений высшему начальству (от 19 ноября) к ним, по распоряжению преосвященного Антония, присовокуплено еще мнение профессора священника Е. А. Малова, который, по обстоятельствам, не мог присутствовать в заседании конференции 29 сентября. Мнение это было самой горячей апологией за противомусульманское отделение, к которому принадлежал его автор, и горьким сетованием на невнимательность к миссионерскому делу нового устава. Описав в кратких, но сильных чертах деятельность противомусульманского отделения, особенно за последнее время, когда отделение получило жизненное, практическое направление, отец Малов указывал, какие вредные следствия могут открыться от упразднения этого отделения только ради того, что новый устав академии более всего стремится преобразовать все академии по одной форме, не делая исключений ни для одной из них по требованию местных нужд. Из-за этой униформы должна будет уничтожиться всякая борьба с мусульманством, которое новый устав, вероятно, не считает государственным злом, как раскол, удостоившийся особой кафедры и при новом уставе; должны будут лишиться руководства и новорожденные крещено-татарские школы, и несколько тысяч крещеных и некрещеных инородцев будут пожертвованы униформе мусульманской, потому что пропаганда мусульманства не прекращается. Представляя все эти мнения обер-прокурору, преосвященный Антоний присовокупил к ним и то, что по закрытии миссионерских отделений преподававшие их предметы специалисты-наставники должны будут остаться за штатом и нужно позаботиться, чтобы они получили новые приличные для себя занятия.

Ответ на все эти представления последовал от 3 декабря. Обер-прокурор Святейшего Синода просил преосвященного уведомить его, какие предполагается для миссионерских наук произвести изменения в общей академической программе, с присовокуплением сведений и о том, какие сочинения напечатаны каждым из преподавателей миссионерских отделений со времени их учреждения, и списка всех кончивших на них курс студентов с означением против каждого, какое кто получил место по выходе из академии и кто после этого продолжал заниматься миссионерскими предметами теоретически или практически. На отделениях и в конференции снова началась усиленная работа, кончившаяся к 9 января 1870 года. К заседанию конференции этого числа профессор Миротворцев составил полные списки наставников отделений с перечислением их литературных работ и списки кончивших курс студентов с обозначением их служебных назначений и написанных ими курсовых сочинений по миссионерским предметам, и вместе с Н. И. Ильминским и Е. А. Маловым представил соображения о постановке в академическом курсе миссионерских наук.

По этим соображениям специалистов, для миссионерских наук и соединенных с ними языков должно было открыться при академии нечто вроде нового отделения в прибавок к трем, назначенным по уставу, с подразделением на две группы — противомусульманскую и противобуддийскую, с новыми против общего штата кафедрами, по две на группу, кроме лекторов языков, на содержание которых должны быть ассигнованы особые суммы, тоже сверх общего штата; студенты должны были записываться на эти группы из всех академических отделений по собственному желанию, а для облегчения своих занятий и уравнения их с занятиями других студентов освобождались от изучения некоторых наук, каждый своего отделения; в заключение снова высказаны были уже известные заявления относительно назначения студентов-миссионеров на места службы по их специальности. При представлении этих мнений обер-прокурору Святейшего Синода преосвященный приложил к ним еще свое особое мнение, в котором такое образование из миссионерских предметов особого отдела наук, параллельного трем другим, указываемым уставом, признал неудобным вследствие слишком уже большего дробления академических курсов на мелкие корпорации, а предлагал разделить весь академический курс, вместо трех, всего на два отделения, церковно-историческое и церковно-практическое, сделав богословское отделение общим для всех студентов, с некоторыми только изменениями в распределении между этими отделениями частных наук, и из обоих отделений желающим предоставить слушать миссионерские предметы той или другой группы вместе с своими отделенскими предметами, освободив их для уравнения занятий только от некоторых из этих последних предметов; кроме студентов, к слушанию миссионерских курсов преосвященный предлагал допускать и посторонних слушателей из духовенства и других настоящих или будущих деятелей по миссионерству; затем, вполне соглашаясь с соображениями о более правильном распределении студентов на места по их специальностям, для привлечения большего числа молодых людей к слушанию миссионерских курсов, а затем и к поступлению на епархиальные и другие места, нуждающиеся в их специальных познаниях, кроме мест учительских по семинариям, считал не лишним назначить им в поощрение к тому некоторые премии, вроде отмененных новым уставом классных окладов, в размере, который бы уравнивал их, хотя несколько, с наставниками семинарий, например не менее половины семинарского жалованья. Ревностный архипастырь опять горько сетовал на то, что эти люди от неправильного распределения их по местам высшею властью большею частию попадали в наставники общих семинарских предметов, а для миссионерского и епархиального служения совсем пропадали. Он рассказывал, что по приезде в Казань застал не более четырех священников из академистов, слушавших миссионерские курсы, да и из них трое были в самой Казани и только один в уезде. Кроме неправильного распределения таких воспитанников по местам, это много зависело и от малой материальной обеспеченности епархиальной службы в Казанской епархии сравнительно с обеспечением учительских должностей в семинариях.

Окончательное решение дела Святейшим Синодом последовало 24 июня 1870 года перед самой реформой академии. Отделения были оставлены при академии, но в самом невыгодном для них положении, которое показывало, что при этом действительно имелась в виду одна только униформа уже Высочайше утвержденного нового устава и что все прежние отписки и объяснения отделенских наставников, на которые потрачено было столько усилий и времени, ни к чему не повели и даже не обратили на себя никакого внимания высшего начальства. В утвержденном Святейшим Синодом определении духовно-учебного комитета говорилось: «Ввиду того, что духовные академии основаны в общих пользах церкви и духовного просвещения, что Казанская академия, как показал 20-летний опыт, не достигла предположенной цели — образования миссионеров для распространения православной веры между мусульманами и буддистами[295], что местные церковные нужды целесообразнее и вернее могут быть удовлетворяемы местными и особыми средствами — не представляется основания к изменению Высочайше утвержденного устава академий исключительным миссионерским устройством Казанской академии. Но, принимая во внимание § 115 академического устава, которым дозволяется вводить в академиях новые учебные предметы сверх поименованных в уставе, и ввиду изложенных преосвященным Казанским особых нужд, учебный комитет полагал бы: оставив неприкосновенным указанное уставом распределение кафедр, допустить в Казанской академии при преобразовании оной преподавание миссионерских предметов с относящимися к оным языками; 2) возложить это дело на двух наставников с предоставлением им равных прав с преподавателями других предметов, но без причисления их к какому-либо академическому отделению; 3) назначить для миссионерских предметов особые часы сверх назначенных уставом для других наук; 4) слушание миссионерских лекций не делать обязательным для студентов, предоставив это свободному их избранию; 5) допускать к слушанию лекций вольнослушателей, не принадлежащих к числу воспитанников академии; 6) расписание числа часов и составление правил для вольнослушателей предоставить совету академии, с участием преподавателей упомянутых особых предметов»[296]. Никаких побуждений и поощрений к слушанию миссионерских курсов для студентов указано не было, несмотря на все настояния прежних представлений о том и наставников отделений, и преосвященного Антония.

При такой постановке отделений в академическом курсе по преобразовании академии им предстояло самое жалкое и неверное существование, так как всегда легко могло случиться, что на них не запишется ни один студент. Служба на них тоже сделалась неверною, и еще до введения нового устава их наставники один за другим стали оставлять эту службу. Профессор Ильминский заявил, что он «не желает более преподавать в академии противомусульманские предметы». Он предоставлял свое место профессору Малову, так как по новому положению для преподавания этих предметов оставлен был только один наставник; но от этого места отказался и профессор Малов, самый ревностный поборник противомусульманской миссии. Будущему совету академии пришлось искать на кафедру противомусульманских предметов нового кандидата; такой кандидат, к счастию, скоро нашелся между окончившими тогда курс студентами, Николай Петрович Остроумов.

Из всех прежних представителей отделений остался на месте один только В. В. Миротворцев, но и он стал подумывать о переходе на какую-нибудь другую, более прочную кафедру, чем кафедра противобуддийских предметов. Отец Василий Тимофеевич тоже лишился своего места, так как[297] по новому штату для него не было ассигновано никакой суммы. Обер-прокурор граф Толстой впрочем в том же году вспомнил его; от 22 декабря сумма на его жалованье (400 рублей) была отпущена сполна с 15 августа 1870 года и в начале 1871 года совет академии снова допустил его к преподаванию[298].

 

III. УЧЕНЫЕ СРЕДСТВА АКАДЕМИИ И АКАДЕМИЧЕСКИЙ ЖУРНАЛ.

По указу 25 мая 1842 года (п. 9) Казанская академия на первых порах должна была пользоваться книгами местной семинарской библиотеки, но, вместе с тем, правлению академии было поручено войти в соображение, не могут ли некоторые книги семинарской библиотеки быть обращены в собственность академии и какие нужно приобрести вновь, и составить примерный каталог последнего рода книг для представления в духовно-учебное управление. На этом основании ректор Иоанн еще в августе до открытия правления академии послал в духовно-учебное управление список самых необходимых книг для академии, без которых не могло в ней открыться учение, в количестве 96 названий учебников и руководств по разным наукам, книг Священного Писания, симфоний, книг церковных для богослужения, уставов духовно-учебных заведений, Свода и Собрания законов для правления и др.[299] Потом в сентябре правление, как только открылось, так и потребовало, чтобы а) наставники академии были допущены к пользованию книгами в семинарскую библиотеку и б) чтобы семинария уведомила, какие книги она может совсем уступить академии; в то же время отнеслось в духовно-учебное управление с просьбой снабдить его каталогами других академий и книгопродавцев для удобнейшего составления каталога нужных в академическую библиотеку книг и истребовать от академических и семинарских правлений сведения о том, какие книги они могли бы уступить для Казанской академии из своих библиотек в собственность, не обременяя казны. Но все эти просьбы и распоряжения приводились в исполнение очень медленно, отчего новая академия на первых порах очутилась в большом затруднении, по чему ей учить и учиться.

Нечего и говорить, что от духовно-учебного управления книг пришлось ждать долго. Самая ранняя присылка оттуда некоторых учебников, бывших у духовно-учебного управления под руками, последовала в апреле 1843 года; богослужебные книги присланы в мае, Свод, Собрание и продолжение Свода законов для правления — в конце июня и т. д. Имея во многих книгах неотложную и крайнюю нужду, правление академии с первого же года стало покупать некоторые из них на свой собственный счет, не дожидаясь даровой их присылки[300]. Много учебников было взято им в кредит из продажной библиотеки семинарии[301], а еще больше бралось для пользования. Но и пользование семинарскими книгами на первых порах оказывалось нелегко, вследствие страшного беспорядка, в каком находилась семинарская библиотека после недавнего пожара 1842 года. При требованиях книг даже наставниками академии семинарский библиотекарь часто должен был отказываться от удовлетворения этих требований за полной невозможностью отыскивать нужные книги, даже узнавать, целы они или пропали на пожаре. О разборке книг своей библиотеки семинария донесла правлению академии уже 15 декабря 1842 года. О том, какие книги она может уделить от своей библиотеки в собственность академии, семинарское правление доносить медлило и после этого, несмотря на неоднократные о том запросы из академии, так что преосвященный Владимир в марте 1843 года распорядился, чтобы академическое правление само наметило, чтò ему хочется взять в свою библиотеку по семинарскому каталогу. Оно так было и хотело поступить, если бы семинарское правление в мае не прислало требуемого списка книг (дуплетов) из 283 названий. Переписка об них, впрочем, и после этого тянулась целый год и кончилась тем, что выбор из них книг для академической библиотеки предоставлен был духовно-учебному управлению, которое еще в конце 1842 года уведомило академическое правление, что оно разослало требование о присылке ему списков библиотечных дупликатов во все семинарии и выбор из них книг для Казанской академии, по определению Святейшего Синода, поручило сделать конференции Петербургской академии[302]. С какими ничтожными средствами должна была начать свою деятельность новая академия, видно из того, что к январю 1843 года в библиотеке ее было всего 74 №№ книг всякого рода, в том числе и учебники. Все другие академии, даже многие семинарии, при своем открытии имели уже довольно значительные библиотеки, частию оставшиеся им в наследство от предшествовавших им учебных заведений, частию образовавшиеся из щедрых пожертвований; Казанская академия явилась на свет положительно ни с чем, не имея научной помощи даже от скудной и погоревшей семинарской библиотеки.

Уже в 1844 году она дождалась очень важной в ее положении помощи от старейших академий. От 3 мая духовно-учебное управление дало знать, что для образования Казанской академической библиотеки Святейшим Синодом разрешено обратить из дуплетов Петербургской академии 270 сочинений, Московской 128, столько же Киевской и 9 названий из Тверской семинарии. Книги эти пересылались потом в Казань по частям в течение всего 1844 и частию в 1845 году. Это были большею частию творения святых отцев, древние классики, средневековые богословские сочинения и разнородные учебники. Академии, конечно, отдавали только то, чтò им было негоже, но в числе их книг были и очень важные издания, которых не могла скоро приобрести себе юная Казанская академия, нуждавшаяся даже в каждом дешевом учебнике Тут были некоторые дорогие издания отеческих творений классиков, Beveregii Συνοδιϰόν, Goar’s Εὐχολόγιον, Sviceri Thesaurus, Bingami opera, Bergier Dictionnaire de théologie, творения Эразма, Лютера, Меланхтона, несколько толковников Священного Писания, русские издания — Новикова «Вивлиофика», «Истории» Татищева, Щербатова, Карамзина, Стриттера, «Собрание грамот и договоров» Румянцева и многое другое[303]. После этого значительного приобретения, библиотеку можно было считать, по крайней мере, основанною. И все-таки, по отчету академии 8 ноября 1844 года, в ней насчитывалось всего 894 сочинения в 1785 томах и еще 10 атласов и карт. К следующему 1845-му отчетному году этот книжный капитал возрос до 1201 названия в 2902 томах, а в 1846 году до 1405 названий. Преосвященный Афанасий винницкий, ревизовавший в этом году академию, дивился скудости ее научных средств. Видя, что студентам почти нечего читать, он выразил желание, чтобы при академии была основана особая студенческая библиотека, и по возвращении в Петербург сам выслал оттуда все книги журнала Петербургской академии, «Христианского чтения» с 1821 по 1846 год, именно для студенческой библиотеки[304]. Правление, за неимением еще такой библиотеки, поместило их в библиотеке учебных книг, с которой студенты больше имели дела. Студенческая библиотека долго не заводилась и после этого. Начатки ее видим уже в 1850-х годах, когда студенты стали на свой счет выписывать некоторые журналы и газеты; но и в это время и после, в 1860-х годах, когда, вследствие даровой присылки в ее пользу разных журналов и газет, она получила уже довольно почтенные размеры, она считалась частной собственностью студентов, и академическое начальство в ее дела не вступалось. Студенты имели при ней своего собственного выборного библиотекаря. Учебная библиотека была казенная и находилась в ведении академического правления и академического библиотекаря; она состояла вся из учебников, или покупавшихся правлением, или присылавшихся из духовно-учебного управления даром. Счет ее книг, а равно отчетность по ее приходу и расходу показывались особо от книг и отчетности по главной библиотеке, носившей название фундаментальной. Говоря об академической библиотеке, мы далее везде имеем в виду именно фундаментальную ее библиотеку.

Начавшись с таких жалких размеров, почти с нуля, библиотека возрастала очень медленно. С ее средствами ученые работы в академии были бы совершенно невозможны, если бы правление не прибегало для этих работ к системе выписки книг из разных семинарий округа для временного пользования. Так, например, в 1845 году, когда в академии сформировался полный штат наставников, по требованию их, в марте было выписано множество книг и рукописей из всех семинарий округа, в которых были более богатые библиотеки, не исключая даже отдаленных, Тобольской и Иркутской[305]. Эти книги и рукописи очень много помогли наставникам при составлении их первых курсов. Потом эти выписки книг каждый курс делались для пособия студентам при писании ими курсовых сочинений[306]. К профессорским и студенческим работам приспособлялась обыкновенно и самая покупка книг в библиотеку, совершавшаяся всегда с особою расчетливостью по недостатку библиотечных средств. При выписке книг от книгопродавцев как правление, так и наставники, представлявшие книги к приобретению, каждый по своей специальности, думали не о том, чтобы составить возможно полные коллекции лучших и капитальнейших книг по каждой специальности, а преимущественно о том, какие книги скорее и неотложнее потребуются в ближайшем времени или для лекций, или для курсовых и семестровых сочинений студентов. Нужно было внимательно рассчитывать, чтобы покупка хорошей и важной для науки книги не лишила возможности купить другую книгу, хотя и не столь важную вообще, но более нужную в данное время. Внимательно наблюдалось кроме того и то, чтобы одна кафедра не обижала при этом другой. Для лучшего наблюдения за покупкою книг с первых же годов существования академии вошло в обычай, чтобы наставники подавали свои записки о приобретении книг, нужных для их кафедр, не в розницу и по мелочам, а по возможности в одно время и целыми списками; правление потом рассматривало эти списки и делало из них выбор имеющих быть купленными книг уже по своему собственному усмотрению[307].

Средства библиотеки требовали действительно самой скрупулезной экономии. На всю библиотеку, и фундаментальную, и учебную, и кроме того на кабинеты, физический и натуральный, по академическому штату положено было всего 572 рубля, да еще 72 рубля на выписку журналов и других периодических изданий. При таком бюджете много значило всякое конечное сбережение. В первое время, когда академия только лишь обзаводилась книгами, правление ловило так называемые случаи для покупки книг по удешевленной цене. Так, например, в 1843 году на 66 рублей куплено разных книг, по случаю, у профессора университета Корабликова, почему-то распродававшего тогда свою библиотеку по частям, и на 23 рубля у ректора семинарии Платона, в том числе обширные комментарии Ользгаузепа и история церкви Герике; в 1844 году покупали по удешевленной цене книги у архимандрита Климента и профессора университета Попова; в 1845 году накуплено на 72 рубля книг из имущества умершего в свияжском монастыре архимандрита Иеронима; в 1846 году за 90 рублей приобретено 24 названия книг из библиотеки покойного Афанасия архиепископа Тобольского, в том числе «Схолии» Розенмюллера, сочинения Яна и 10 томов Бингама[308] и т. д. Подобные случайные покупки правление охотно делало и после, когда библиотека была уже достаточно велика. Если принять во внимание, что из той же незначительной библиотечной суммы правление должно было делать иногда значительные расходы на переплет учебников и других книг, на покупку физических инструментов, вообще очень дорогих, которыми академия тоже только обзаводилась, и на расходы по натуральному кабинету, то понятно будет, что на покупку собственно книг у него должно было оставаться весьма немного. Сначала, когда у него было много экономических денег, в надежде на них оно допускало по библиотеке даже небольшие передержки, но это скоро было остановлено высшим начальством. В 1844 году на библиотеку было израсходовано 619 рублей 43 копейки (с передержкой 47 рублей 43 копейки), в следующем 1845 году уже 915 рублей, в 1846 году — 772 рубля 32 копейки. В 1850 году контроль при Святейший Синоде заметил эти передержки и от 11 октября в правление пришло строгое распоряжение: возвратить передержанные деньги из библиотечной суммы снова в те статьи, из которых они были покрыты, именно в статью сумм на содержание личного состава академии. Распоряжение это сильно поразило академию, потому что совсем обездоливало ее скудную библиотеку; правление послало от имени преосвященного настойчивое ходатайство об отмене такого возврата денег во внимание к крайней скудости библиотеки. Святейший Синод, к счастию, на этот раз согласился на ходатайство[309]. Небольшие передержки в несколько десятков рублей допускались и после, но большею частию правление расходовало даже меньше штатной суммы, прикапливая остатки на непредвиденные случаи; к 1862 году остатков этих по экономическому отчету насчитывалось уже до 650 рублей, больше годовой штатной суммы. К ним причислялись еще остатки от суммы на выписку журналов, которая никогда не расходовалась сполна, особенно с 1856 года, когда некоторые журналы стали приобретаться в обмен на «Православный собеседник».

Сбереженная сумма была израсходована на усиленную выписку книг при ректоре Иннокентии.

В некоторых особенных случаях правлению удавалось выпрашивать на пополнение библиотеки единовременные прибавочные ассигновки денег или присылку самых книг даром, на счет духовно-учебного управления и из синодальных складов. Даром присылались разные учебники и богослужебные книги. Особенно много учебников было выслано в 1866 году после посещения академии обер-прокурором Д. А. Толстым, который, при посещении классов по языкам, заметил, что у студентов было мало книг для перевода[310]. Богослужебные книги были высылаемы для академии при ее открытии и еще при ректоре Никаноре в 1868 году[311]. На добавочные ассигновки высшее начальство соглашалось редко. Во время ревизии академии в 1848 году преосвященный Григорий обратил серьезное внимание на скудость академической библиотеки, могущую, как он писал, «весьма много вредить успехам воспитанников академии и останавливать ход усовершенствования наставников их», и предложил академическому правлению войти в обстоятельнейшее рассуждение об этом предмете и составить списки нужнейших книг. По поручению правления, наставники академии составили длинные списки, каждый по своей кафедре. Но дело на этом и покончилось, потому что денег на сверхсметную покупку книг не было ассигновано[312]. Наибольшую щедрость высшее начальство проявило в этом отношении при открытии миссионерских отделений. Еще в 1853 году на счет духовно-учебных капиталов принято было 25 названий в 52 томах книг на арабском, турецком и персидском языках, приобретенных для академии на востоке бакалавром Ильминским, на сумму 180 рублей 87 копеек. Затем, по возвращении своем в Россию, в августе 1854 года он представил правлению, что приобрел для академии на востоке, в Петербурге и из-за границы до 109 названий разных книг, нужных для противомусульманского отделения, на сумму 1180 рублей с пересылкой. По ходатайству правления, не имевшего средств заплатить эту сумму, Святейший Синод от 11 октября 1855 года разрешил и ее тоже принять на счет духовно-учебных капиталов[313]. Для пособия при изучении раскола последовали синодальные и епархиальные распоряжения, чтобы из консисторий посылались в академию отобранные у раскольников рукописи, старопечатные книги, иконы, лестовки и другие предметы, и выдавались для изучения на время все более замечательные дела о расколе. Раскольнические книги и другие предметы действительно высылались в академию и составили с течением времени значительное при ней отделение в библиотеке рукописей и старопечатных книг[314]. В 1855 году Оренбургская консистория выслала в академию несколько (до 95) предметов, относящихся к языческому богослужению калмыков, в том числе до 69 рукописей, 15 амулетов и 2 картины[315]. Духовно-учебное управление прислало 11 названий учебников и руководств по расколу в 106 экземплярах[316]. Не довольствуясь этим, в сентябре 1854 года ректор Агафангел составил обширный список книг для своего противораскольнического отделения, частию иностранных изданий, частию старопечатных до 1700 года из синодальных книжных лавок, частию других русских и славянских книг, не имеющихся в этих лавках, и просил выслать их безмездно в академическую библиотеку. Кроме требуемых книг из синодальных складов, которые были высланы натурою, Святейший Синод по этому представлению разрешил академии купить до 358 сочинений на сумму 4923 рубля 50 копеек из духовно-учебных капиталов[317]. Книги эти приобретались постепенно до 1858 года и раскольнический отдел академической библиотеки сделался одним из самых богатых отделов. Но такая беспримерная щедрость высшего начальства к библиотеке академии больше уже не повторялась ни разу. В это же достопамятное время 1854—1855 годов академия получила в свое распоряжение и обширную рукописную библиотеку Соловецкого монастыря, о которой, впрочем, следует сказать несколько слов особо.

При скудости штатных библиотечных средств, академия могла увеличивать свою библиотеку только самыми небольшими партиями книг, названий во 100-200 ежегодно. Поэтому даровые приобретения книг были для нее очень важны, как бы они ни были малы. У нее было очень мало таких приобретений сравнительно с другими старейшими академиями, но все-таки значительнейшая и лучшая часть ее библиотеки образовалась именно из них. Более дорогие издания почти все приобретены в нее именно этим путем.

Мы уже видели, как помогли ей в начале ее существования старейшие академии и Тверская семинария передачей своих библиотечных дуплетов. По указу 25 мая 1842 года, в собственность академической библиотеки должна была поступить часть книг еще из Казанской семинарии, но это дело тогда затянулось по неустроенности семинарской библиотеки до 1852 года, когда, с разрешения Святейшего Синода, академия получила от семинарии 53 названия книг в 268 томах[318]. — В следующем 1853 году академия получила важный вклад в свою библиотеку из дуплетов Императорской Публичной Библиотеки. По Высочайшему соизволению, для передачи из Публичной Библиотеки в пользу духовно-учебных заведений было назначено тогда 6080 названий книг, относящихся к духовному просвещению. Из них 838 названий Святейший Синод назначил в пользу Петербургской академии и семинарии, а из остальных 5242 названий предоставил выбрать нужные книги правлению Казанской академии. Правление по присланному каталогу выбрало из них 1514 названий, которые духовно-учебное управление и распорядилось переслать в Казань чрез Петербургскую академию, где шла разборка всего пожертвования. Это была прекрасная коллекция из западных средневековых и польских писателей исключительно на латинском языке и отчасти святых отцев, вероятно, из какой-нибудь польско-католической библиотеки. Книги эти однако долго не получались в академии. Прошло более двух лет, как по какой-то надобности, вероятно для курсовых студенческих работ, в октябре 1856 года, по записке библиотекаря академии отца Вениамина, правление потребовало из них несколько книг по польской истории, Oriens christianus, De benedictione sacerdotali и др. Правление Петербургской академии выслало требуемые книги, объяснив при этом, что и остальные книги уже отобраны, но не высылаются потому, что от высшего начальства не получено еще разрешение касательно способа их пересылки. В январе 1857 года бакалавр Лилов просил из них еще несколько книг для своего сочинения «О зловредных действиях иезуитов». После этого Петербургская академия в сентябре и октябре того же года выслала всю их коллекцию. После разборки их в академии с помощью студентов много оказалось недосланных книг; они были досланы после[319].

Кроме такой передачи книг из духовно-учебного управления и разных учреждений, значительное количество библиотечного богатства академии досталось путем пожертвований частных лиц. Жертвователями были Казанские и другие архипастыри, ректоры академии и другие принадлежавшие к ней лица и лица посторонние.

Архиепископ Владимир в разное время пожертвовал до 60 названий книг и несколько вещей в кабинет редкостей. Архиепископ Григорий ежегодно жертвовал по нескольку книг, а в 1850 году единовременно пожертвовал 674 сочинения богословского и церковно-исторического содержания. Для увековечения памяти столь важного благотворителя академии академическое правление на каждой из пожертвованных им книг определило сделать печатные надписи: «Пожертвована Высокопреосвященным Григорием, архиепископом Казанским». Преосвященный Григорий не забывал Казанской академии и в Петербурге; по его духовному завещанию, библиотеке ее в 1867 году досталось 198 драгоценных рукописей и старопечатных книг[320]. Преемник его по Казанской кафедре преосвященный Афанасий в 1866 году, во время своей тяжкой болезни, когда он раздавал кому попало все книги своей богатейшей библиотеки, пожертвовал в академическую библиотеку 1348 названий книг в 2105 томах и кроме того значительное количество географических карт и физических инструментов[321]. Преосвященный Антоний тоже нередко пересылал в академическую библиотеку свои книги. Он следил за ее средствами внимательно; когда ему представляли списки книг, назначенных для покупки, то делал на них иногда свои пометки и некоторые книги вычеркивал, например некоторые беллетристические произведения с не нравившимися ему заглавиями или заведомо вольнодумные. В 1867 году назначены были к покупке за очень дешевую цену продававшиеся по случаю полные собрания сочинений Вольтера и Руссо; он написал на журнале правления: «Вольтера и Руссо не выписывать ни теперь, ни после никогда»[322].

Из других русских архипастырей в академическую библиотеку от времени до времени посылали пожертвования митрополит Филарет Московский, Иаков епископ Нижегородский, пожертвовавший несколько важных раскольнических рукописей и книг, Евсевий епископ ковенский, пожертвовавший в 1849 и 1850 годах 152 названия книг на латинском и польском языках XVI-XVIII столетий, которые правление определило в память жертвователя обозначить такими же печатными надписями, как книги, пожертвованные преосвященным Григорием[323], Нил архиепископ ярославский, приславший между другими книгами почти все монгольские переводы богослужебных книг, какие делались в Сибири при его участии и под его редакцией, а также отчасти и после него. Не упоминаем тех архипастырей, которые делали менее значительные вклады.

Бывшими ректорами академии в библиотеку пожертвовано: Иоанном Оболенским «Христианское чтение» за 15 лет в 60 томах и 2 сочинения в 5 томах; Григорием Митькевичем — до 107 названий в 130 томах, в том числе единовременно в 1845 году 91 название в 109 томах.; кроме того, после, когда он был уже калужским епископом, он каждогодно присылал по нескольку книг; Иоанном Соколовым — 94 названия в 125 томах (в 1864 году). Из бывших инспекторов академии более других присылал книг преосвященный Серафим Протопопов. Из профессоров и преподавателей академии между вкладчиками в ее библиотеку нужно упомянуть Н. И. Ильминского, Г. С. Саблукова и некоторых других; профессор В. И. Григорович пожертвовал ей несколько книг по славяноведению и значительное число редких рукописей из своего собрания. Частыми вкладчиками ее были и некоторые члены конференции, каковы: протоиерей В. П. Вишневский, архимандрит Гавриил зилантовский, архимандрит Мартирий свияжский, архимандрит Даниил, чрез которого библиотека выписывала много книг для монгольского отдела из Китая[324], член-корреспондент священник отец Дилигенский, каждогодно присылавший по нескольку номеров монголо-калмыцких рукописей, почетный член А. С. Стурдза, жертвовавший ей в 1840-х годах свои издания.

Из посторонних лиц, ученых обществ и учреждений жертвователями ее видим многих профессоров разных университетов и самые университеты, лицеи и другие заведения и общества, присылавшие в академию свои сочинения и издания. Замечательным жертвователем ее был знаменитый монах Иакинф Бичурин; в 1843 году он пожертвовал 12 названий в 17 томах частию своего сочинения, частию чужих, в 1849 году — 136 названий книг в 219 томах, 16 рукописей, из коих одна — История Китая, переведенная с китайского языка, в 7 томах, 15 названий различных карт, изображений и планов и два портрета, из коих один самого жертвователя; — благодаря этому пожертвованию, академия имеет у себя, кажется, полную коллекцию трудов знаменитого синолога[325].

В 1847 году в пользу библиотеки поступило очень значительное пожертвование от коллежского советника Ив. Григ. Калашникова; оно состояло из 1084 названий книг в 1523 томах. Святейший Синод от 31 декабря изъявил жертвователю свою признательность и объявил о его пожертвовании в ведомостях обеих столиц Империи. Большая часть из них была на русском языке. Правление, разбирая их, нашло между ними несколько неблагомыслящих — до 33 названий, между которыми бросались в глаза сочинения госпожи Гион, Эккартсгаузена и Вольтера, и на всякий случай распорядилось сложить их в особый сундук и донести об них высшему начальству; последнее в июне 1848 года вытребовало их в Петербург в духовно-учебное управление, куда они и были отосланы[326]. Книги Калашникова обозначены в библиотеке письменными надписями.

Чрез 10 лет после этого пожертвования в академическую библиотеку явилось другое: Тамбовский помещик села Девлетякова Темниковского уезда князь Николай Александрович Енгалычев, принимая во внимание, что Казанская академия, по недавнему существованию, имеет нужду в ученых пособиях, в августе 1857 года изъявил желание пожертвовать ей 1003 названия книг богословского и церковно-исторического содержания и даже деньги на самую доставку этих книг в Казань в количестве 170 рублей. Ректор Иоанн отнесся к заявлению князя почему-то нелюбезно и отвечал, что из академии для приема пожертвованных книг послать некого и что поэтому не потрудится ли распорядиться пересылкой их сам князь. Дело от этого затянулось на целый год. В вакат 1858 года за ними был командирован наконец в имение князя бакалавр Добротворский. От 28 ноября 1858 год жертвователю была объявлена от Святейшего Синода особая признательность и благословение. В феврале 1861 года почтенный жертвователь скончался, и академия отслужила по нем панихиду всей корпорацией и записала его в свой синодик[327].

Перечисленными и другими пожертвованиями библиотека академии возрастала успешнее, чем посредством покупки книг на штатную свою сумму. За большую часть годов ценность годичных приобретений ее чрез пожертвования значительно превышала ценность книг, купленных на собственные средства. Начавшись с каких-нибудь 77 названий за первый год своего существования, чрез 10 лет, в 1852 году она имела по новому каталогу 3727 названий книг, рукописей, ландкарт и рисунков; к 1860 году, после открытия отделений и приобретения для них новых книг, в ней числилось 8378 названий книг в 13675 томах, кроме рукописей Соловецкой библиотеки[328], а к концу 1860-х годов, пред новым уставом — 9885 названий в 21291 томе. Учебных пособий в учебной библиотеке числилось в это время 129 №№ в 2171 томе и 3 названия литографированных записок профессоров в 200 экземплярах. Все-таки более значительное и быстрое пополнение ее последовало уже после увеличения ее средств с 1870 года.

Заведывание библиотекой, по уставу и штату 1842 года, предоставлено было библиотекарю и его помощнику с очень малыми окладами; первому назначено 172 рубля в год, второму — 115 рублей. Оклады эти держались до 1864 года, когда первый был возвышен до 200 рублей, а второй — до 128 рублей в год. Между тем должность библиотекаря была очень нелегкой, по крайней мере стала такой с конца 1850-х годов, с увеличением библиотечного богатства. В первое время, когда книг было мало, библиотекарю, конечно, было мало и работы; до 1856 года правление всю работу по библиотеке возлагало даже только на одного библиотекаря, не назначая ему никакого помощника. Библиотекарь один должен был управляться и с выдачей книг, и с ведением библиотечных документов, которые состояли из систематического каталога и из каталога вновь поступавших книг, расположенного тоже по систематическим отделам. Хронологический каталог вела канцелярия правления, которое и выписывало, и получало книги. Первыми библиотекарями были: профессор М. С. Холмогоров (с 24 ноября 1842 по 31 января 1844 года), И. А. Смирнов-Платонов (до сентября 1847 года), бакалавр, затем профессор Серафим Протопопов (по 25 августа 1854 года), профессор Вениамин Благонравов (до весны 1858 года). При нем, вследствие быстрого увеличения библиотеки в 1854 и 1855 годах замещена была, наконец, должность помощника библиотекаря. Еще раньше в 1848 году в декабре, по просьбе бакалавра Гремяченского, отделены были от библиотеки физический и натуральный кабинеты. Прежде они были соединены с ней в одном помещении, чтò не могло не стеснять преподавателей физики и естественных наук, так как ключи от библиотеки хранились у одного библиотекаря и за всякою надобностью по своим учебным пособиям приходилось его беспокоить. После своего отделения они отданы были в заведывание профессора Гусева и бакалавра Гремяченского[329]. Затем, по привозе в академию Соловецкой библиотеки и увеличении числа рукописей и старопечатных книг, библиотеку пришлось поместить в двух разных помещениях, разделив на два отдела и назначив двоих библиотекарей. Один отдел составила фундаментальная библиотека, другой — библиотека всяких рукописей и старопечатных книг, в том числе и соловецких; к последнему присоединена была и вся учебная библиотека. Первым помощником библиотекаря, которому был отдан в заведывание этот второй отдел библиотеки, в феврале 1856 года был определен бакалавр И. Я. Порфирьев. Потом в 1858 году он перешел на место профессора Вениамина в фундаментальную библиотеку библиотекарем, а помощником его по Соловецкой и учебной библиотеке 7 мая 1858 года определен бакалавр И. М. Добротворский. После И. Я. Порфирьева библиотекарями были с 29 марта 1862 года профессор отец Хрисанф (до 1865 года) и бакалавр Знаменский (с 1865 года до введения нового устава), а помощниками после Добротворского — Знаменский (с 1864 года) и бакалавр А. А. Некрасов (с 1865 год до 1870).

У помощника библиотекаря дела было немного; его библиотека почти не изменялась, а выдача книг касалась главным образом учебного отдела. Но служба по фундаментальной библиотеке к 1860-м годам сделалась чрезвычайно тяжелою. У библиотекаря не было даже особого служителя, и он сам один должен был лазить по шкафам и для выдачи каждой книги, и для ее постановки на место по возвращении. Облегчение получалось только оттого, что библиотека открывалась всего дважды или трижды в неделю и пред каждым ее открытием студенты должны были предварительно представлять реэстры книг, какие желают получить, с тою целью, чтобы библиотекарь заранее мог их отыскать и приготовить к выдаче, а при открытии уже следить за одними расписками получателей. Удивительно, что ни один из библиотекарей при сдаче библиотеки преемнику не подвергся начету за утрату книг, чтò нужно приписать сколько их собственной внимательности к своему делу, столько же честности и аккуратности студентов и других получателей книг. Расстановка книг по полкам шкафов (в систематическом порядке) была очень запутанная и еще более запутывалась от неизбежной торопливости при их выдаче и новой расстановке возвращенных книг. Библиотечные документы и каталоги, за неимением у библиотекарей возможности правильно вести их одними собственными силами, дошли до такого состояния, что о приведении их в должный вид в 1860 году пришлось завести особое дело, тянувшееся до 1866 года.

В сентябре 1860 года библиотекарь Порфирьев доложил правлению, что в течение двух лет его библиотечной службы в библиотеку поступило до 3000 названий новых книг — из Публичной Библиотеки более 1500 и от князя Енгалычева 1003, что прежний каталог библиотеки, составленный в последний раз в 1852 году, оказывается недостаточным для пользования, а составить новый, при текущих занятиях, он — библиотекарь — не может, и просил прикомандировать к библиотеке для письменных в ней занятий одного из правленских письмоводителей. Правление прикомандировало студента Перминова (X курса). После Перминова, кончившего в 1864 году курс, при библиотеке служил студент Кувшинский с жалованием по 4 рубля в месяц. Но и при такой помощи составление нового каталога все-таки оказалось невозможным. В октябре 1865 года новый библиотекарь Знаменский вошел в правление с донесением, что для скорейшего составления каталога требуются меры более решительные: для библиотекаря составление полного каталога он признавал делом совершенно невыполнимым; — для переписки 264 листов каталога 1852 года, 776 листов записи вновь поступивших с того времени книг, 26 листов каталога книг князя Енгалычева и 66 листов описи книг из Публичной Библиотеки, для систематического разбора всех, записанных в этих документах книг до 20000 томов, для снятия их с мест, приклейки на них номеров и поднятия их вновь на полки — рабочего времени, по его расчету, требовалось более 2000 часов; — очевидно, что в руках библиотекаря, занятого, кроме библиотеки, еще работою по своей кафедре, и письмоводителя, занятого исполнением своих студенческих обязанностей, такая работа могла затянуться без конца; в подтверждение своих соображений донесение ссылалось на опыт четырехлетней работы над составлением каталога с 1860 года, — его составлено было с тех пор только 1/65. На основании этого библиотекарь предлагал для составления каталога оставить на некоторое время при библиотеке оканчивавшего курс студента Кувшинского, как человека, уже опытного в библиотечном деле, на условиях довольно выгодных для казны, — за 250 рублей за все время его работы с казенной квартирой и столом. Кувшинский с своей стороны изъявил на то свое полное согласие, обязавшись составить весь каталог к 15 сентября 1866 год, а к концу октября или началу ноября переписать его набело с помощью студентов, работу которых он обещал оплачивать на свой счет. На счет правления он выговаривал только отпечатание бланок для каталога и ярлыков для наклейки на книги. Правление навело справки и узнало, что донесение библиотекаря верно, что нового каталога в 4 года действительно составлена только 1/65, а между тем жалованья библиотечному письмоводителю уплачено за это время до 230 рублей, что наконец подобный пример оставления при библиотеке студента по окончании курса был уже и прежде, именно в 1863 году при Петербургской академии; ректор Иннокентий, любивший в делах обстоятельность, составил из приведенных данных даже пропорцию и высчитал, что при текущем порядке составления каталога оно должно кончиться только чрез 269 лет и стоить казне 34,784 рубля. Мнение библиотекаря на основании этих справок было принято и правление ходатайствовало пред учебным управлением об отпуске 250 рублей из духовно-учебного капитала. В апреле 1866 года пришло разрешение на предпринятую операцию. На все время работ Кувшинского с 6 мая правлением положено было библиотекаря Знаменского освободить от обязанностей по библиотеке и прекратить ему выдачу жалованья. И. П. Кувшинский был человек деятельный, великий хлопотун и необычайно быстрый в работе. С помощью приглашенных им студентов работа в библиотеке пошла быстро и успешно. Все книги были перебраны, рассортированы и уставлены по местам. Составление каталога закончено было вчерне даже раньше срока, в 5 августа 1866 года, а к 3 сентября новый каталог был уже и переписан в двух экземплярах — для библиотеки и для правления. 13 августа библиотекарь снова вступил в должность, а в сентябре произведена формальная проверка каталога[330].

Так библиотека была, наконец, приведена в порядок, но, конечно, не навсегда. Рядом с новым каталогом снова стала действовать дополнительная запись вновь поступавших книг и шириться с каждым годом. После пожертвования в библиотеку от преосвященного Афанасия были некоторые и другие более или менее крупные приращения библиотечного богатства. А между тем после составления каталога у библиотекаря опять был отнят особый письмоводитель. Библиотекарь Знаменский просил дать ему нового письмоводителя с платой ему даже в счет своего собственного библиотекарского жалованья. Правление согласилось на это и милостиво назначило этому письмоводителю половину жалованья из своих канцелярских сумм, а другую половину (до 2 рублей) положило уплачивать из жалованья библиотекаря. Письмоводителем был назначен студент XIII курса Н. К. Миловидов. После преобразования академии в 1870 году первой заботой нового библиотечного управления было опять составление нового каталога… Но тогда библиотека обставлена была богато и сравнительно с прежним временем даже роскошно под управлением двоих особых чиновников.

Кроме библиотеки, при академии были еще, как мы говорили, особые кабинеты, и а) физический кабинет. Он тоже начал свое наполнение с нуля. Первыми приобретениями его в октябре 1842 году были купленные на 44 рубля барометр, гигрометр и два термометра — комнатный и наружный[331]. В 1844 году купили на 96 рублей телескоп, микроскоп, лупу и призму, да еще за 65 рублей электрическую машину, устроенную камышловским священником отцом Ляпустиным[332]. С такими жалкими средствами по физике академия просуществовала до 1851 года. Покупка физических инструментов была не по средствам, а жертвователей по этой части вовсе не было. В 1846 году преосвященный Афанасий винницкий после своей ревизии академии в отчете своем заявил, что академию необходимо снабдить каким-нибудь, хотя бы небольшим, физическим кабинетом. От 31 декабря 1847 года духовно-учебное управление распорядилось по этому заявлению, чтобы в академии постарались составить реэстр самонужнейших инструментов и приборов. Профессор Гусев составил такой реэстр из 155 предметов, представил правлению и некоторые соображения касательно более дешевой их покупки; он вошел для этой цели в соглашение с университетским механиком в Казани Неем, который за все 155 инструментов и приборов просил 3904 рубля 5 копеек; цена была сходная и притом, по представлению профессора Гусева, с механиком Неем правлению удобнее было иметь дело, чем с петербургскими или московскими механиками, потому что оно могло бы наблюдать за самым изготовлением заказа и имело бы большее удобство заставлять переделывать инструменты, нехорошо изготовленные, чинить попортившиеся и т. п. В феврале 1848 года правление согласилось на эти соображения и донесло обо всем обер-прокурору Святейшего Синода, прося об ассигновке денег. В мае 1849 года, не дождавшись ответа, оно предлагало купить физический кабинет даже без особой ассигновки денег, на остатки, имеющиеся у него от строительных сумм по постройке академического корпуса[333]. В следующем году до академии дошли сведения, что духовно-учебное управление желает само заказать физические инструменты для академии Петербургскому механику Роспини. Узнав об этом, механик Ней просил правление известить высшее начальство, что в настоящее время, вступив в сношение с магдебургским механиком Кригеманом, он может поставить требуемые инструменты лучше и дешевле, чем кто-либо в России, и назначил за 155 предметов составленного прежде реэстра значительно уменьшенную цену — 3192 рубля. Но от 31 декабря 1850 года на это было отвечено, что духовно-учебное управление уже заказало Роспини 180 инструментов за 3683 рубля 88 копеек на срок — к маю 1851 года. В академию они пришли уже в феврале 1852 года. Деньги за них велено было уплатить из экономических сумм академии. При получении посылки в ней оказалось много поломок и неисправностей. Переписка об них с духовно-учебным управлением и Роспини тянулась до весны 1854 года. Духовно-учебное управление распорядилось, наконец, удержать из платы Роспини 46 рублей, уплаченные за чинку присланных им инструментов механику Нею[334]. После этой покупки инструментов и приборов физический кабинет почти вовсе не изменялся; ни значительных покупок, ни значительных пожертвований в него не было; только преосвященный Григорий пожертвовал от себя большую зрительную трубу значительной ценности. Преемник профессора Гусева по кафедре физики, М. Я. Красин в свое время много заботился о физическом кабинете. Еще при приеме его от профессора Гусева он ходатайствовал пред правлением о разных в нем починках, о восполнении его состава и об отдельном помещении, потому что с ним в одной комнате хранились и все другие кабинеты и разные редкости, даже раскольнические вещи. Правление дозволило тогда лишь несколько починок, рублей на 40, и исключение из описей нескольких поломанных и ненужных предметов из кабинета редкостей. Это было в 1859 году. В 1862 году Красин представил правлению новую записку, в которой просил а) переделки и замены многих инструментов, уже устаревших, новыми и покупки дополнительных инструментов и приборов на сумму от 1300 до 1500 рублей; б) очищение физического кабинета от хранящихся в нем посторонних предметов и лучшего его приспособления к производству опытов; в) особого служителя, потому что он теперь сам и чистит все в кабинете, и носит в него воду, угли и все, что нужно для опытов; г) ежегодной суммы на жалованье хранителю и для опытов, на которые он должен теперь расходовать собственные деньги, на покупку винного спирта, масл, эфира и проч., — 40-50 рублей в год. 13 сентября правление решило выдавать на опыты 30 рублей в год, дать для кабинета требуемое помещение и служителя, если это дозволят средства экономии (они этого не дозволили), а рассуждение обо всем остальном отложить до более удобного времени[335]. Профессор Красин привел кабинет в возможное благоустройство, особенно благодаря участию некоторых студентов, которых он успел заинтересовать опытами. В 1868 году на 63 рубля куплена была недурная фотографическая камера и при кабинете завелась своя весьма деятельная фотография[336]. Но это были уже последние годы существования физического кабинета при академии. По новому уставу физика была исключена из курса академии, и физический кабинет после преобразования академии был передан Казанской семинарии; в академии оставлены вещи, только жертвованные и нужные для ее больницы или домашнего обихода.

б) Кабинет натуральный с отделениями зоологическим, минералогическим и ботаническим составился почти весь из частных пожертвований. В составлении его самое деятельное участие принимал бакалавр естественных наук С. И. Гремяченский, бывший до выхода своего из академии и хранителем его; потом предметы этого кабинета хранились под надзором профессора физики и очутились без призора. Зоологическое отделение состояло из 29 экземпляров чучел зверей, до 145 птиц, 1 черепахи, 70 гадов в спирту, 1474 жуков, стрекоз и мух, 130 бабочек и 6 раковин; большая часть этих предметов пожертвована была в 1850 году профессором университета П. И. Вагнером[337]. Минералогическое отделение заключало до 100 деревянных моделей кристаллов, до 1300 №№ разных минералов и до 30 экземпляров окаменелостей, пожертвованных разными лицами. Так, в 1845 году академический доктор Н. А. Скандовский пожертвовал 51 кусок минералов, содержащих в себе руду, а в 1846 году кончивший курс студент Ляпустин — 95 штук минералов. В том же году явился особенно значительный жертвователь, Казанский помещик А. Е. Лебедев, пожертвовавший до 360 штуфов. Разобрать их взялся профессор Вагнер, но скоро отказался от этой работы; окончательная разборка их произведена уже в 1848 и 1849 годах бакалавром Гремяченским, который составил и описание их, за исключением некоторых горных пород, для определения которых нужны были инструменты и химические реактивы, не имевшиеся в академии; всех пород было определено им до 71 названий в 345 штуфах. Святейший Синод выразил А. Е. Лебедеву свою признательность за его пожертвование[338]. В 1847 году студент священник Инфантьев привез с ваката с Урала 50 названий минералов в 127 штуфах, частию подаренных, частию за деньги[339]. В 1854 году от проезжавшего из Иркутска в Ярославль преосвященного Нила правление узнало, что в Иркутской семинарии хранится значительное собрание минералов, из которого несколько предметов можно уделить для академии. Правление потребовало от семинарии реэстр их и по нему, с разрешения Святейшего Синода, в 1855 году отобрало для своего минералогического кабинета 48 минералов и палеонтологических предметов[340]. За деньги академическое правление приобретало для этого отделения натурального кабинета очень мало предметов. Всех богаче в кабинете было отделение ботаническое, особенно любимое бакалавром Гремяченским. Мы уже видели, как много он сделал для него и своими знаниями, и своими многочисленными пожертвованиями. Через него большие ботанические коллекции поступали в академию и от других жертвователей, особенно от профессора Вагнера (до 1000 видов растений), от некоторых учителей духовных семинарий, как то: Тамбовской В. О. Поспелова, Саратовской И. Ю. Палимпсестова (165 видов саратовской флоры и до 100 кавказской) и др. С выходом С. И. Гремяченского из службы ботанический кабинет уже не увеличивался. В нем насчитывалось до 2965 экземпляров растений, систематически рассортированных в превосходно изготовленных гербариях, вполне определенных и описанных, и до 3848 экземпляров, рассортированных по местностям их собирания, но систематически еще не разобранных и не описанных. После Гремяченского гербарии его остались без призора, потому что и самое преподавание ботаники прекратилось в академии. Папки их свалены были в пустые шкафы учебной библиотеки беспорядочной кучей и быстро портились, а отчасти и утрачивались. В 1870 году все эти гербарии, как ненужный хлам, были отданы зачем-то в крещено-татарскую школу вместе с кабинетом зоологическим[341].

в) Кроме указанных кабинетов или коллекций, при библиотеке с самого начала завелись еще кабинет редкостей и мюнц-кабинет. Собранию редкостей и монет начало положили преосвященный Владимир и преосвященный Иаков Саратовский (потом Нижегородский), первые жертвователи этого рода по времени. В 1844 году первый прислал в академию «3 раковины в виде змеиных головок, 4 каменных груздя, 2 коралла, рыбку с ежовыми щетинами, манну в кружечке, 3 свечки, которыми патриарх в Иерусалиме зажигает греческий (?) огонь, и волос из бороды афонского схимонаха Мефодия 2 арш. 7 вершков». Преосвященный же Иаков чрез ревизора академического профессора Смирнова-Платонова прислал из Саратова 8 татарских и 8 китайских монет, сделанное на тафте изображение тибетского божества с тибетскою надписью и 4 каменных обломка из царевских развалин[342]. В отчете 8 ноября этого года прямо сказано было, что этими пожертвованиями положено основание кабинету редкостей и мюнц-кабинету. В таком же роде в эти кабинеты поступали пожертвования и после. У кого что случилось в руках редкое, тот то и посылал, какую-нибудь финиковую ветвь (преосвященный Владимир), мамонтов зуб, другие ископаемые кости, кокосовый орех в коре, диковинную раковину, еврейские хранилища (филактерии), крест деревянный, покрытый кристаллами элтонской соли, и т. д. Сюда же причислено было много раскольнических вещей. Всех таких редкостей в конце 1850-х годов, когда их перестали уже собирать, числилось до 55 №№ в 114 экземплярах. Более интереса имели пожертвования старинными монетами. В 1845 году протоиерей Вишневский пожертвовал до 8 серебряных и 58 медных русских и татарских древних монет; в 1846 году — бакалавр С. И. Протопопов несколько серебряных русских монет продолговатой формы; в 1849 году — священник с. Болгар отец Корвицкий 7 серебряных и 14 медных монет, принадлежавших, по определению профессора Саблукова, к монетам Золотой орды XIV века; в 1850 году помещик Чемезов — 16 старинных русских монет; в 1854 году помещик Жмакин — 15 татарских монет Золотой орды[343]. К началу 1860-х годов всех монет числилось до 300 экземпляров. В 1864 году коллекция эта восполнилась богатым пожертвованием древних (восточных и греческих) монет начальника константинопольской миссии архимандрита Антонина, который сделал тогда подобные пожертвования всем четырем академиям, выслав по ящику монет для каждой[344]. Разбором этих монет занимались профессор Саблуков и О. Ф. Готвальд, библиотекарь университета.

Особый отдел библиотеки составлял отдел рукописей и старопечатных книг, содержавший в себе к концу описываемого времени — первых 1890 №№ в 2059 томах, вторых 365 в 399 томах. Отдел этот образовался главным образом из рукописей и книг, отобранных у раскольников и присылавшихся Святейшим Синодом и некоторыми консисториями, из пожертвований преосвященного Григория и из библиотеки Соловецкого монастыря. Приснопамятный архипастырь-борец против раскола много в свое время порадел о Казанской академии, совсем обездоленной против других академий рукописными сокровищами. На него даже жаловались за это в Петербурге. От 30 апреля 1854 года, когда он заботился дать возможно лучшие средства Казанской академии для изучения раскола, преосвященный Макарий, бывший ректором Петербургской академии, писал к преосвященному Иннокентию: «Я несколько месяцев сряду занимался рассмотрением книг и рукописей синодальной библиотеки и поступивших в нее из министерства внутренних дел. Пересмотрел их до 3000 и отобрал было для миссионерских отделений до 500 печатных и рукописных сочинений. Но что же? Не успел я еще донести об них Святейшему Синоду, как преосвященный Григорий, разумеется, по праву сильного, взял у меня большую часть этих книг и рукописей, говоря, что они нужны ему и для Казанской академии, а в здешней-де много и своих рукописей… Мое дело повиноваться; только жаль, из-за чего же я убил столько времени… Выдано также было мне из сумм Святейшего Синода 500 рублей для покупки раскольнических рукописей, и я с величайшим трудом накупил их до 15 весьма важных… А теперь нарочно медлю представлять об этом Святейшему Синоду, пока не отъедет на епархию преосвященный Григорий: боюсь, как бы он и все эти рукописи не отобрал себе»[345]. Мы уже упоминали, что, по завещанию его, Казанской академии досталось 198 рукописей и старопечатных книг, которые он с таким рвением приобретал себе при жизни. По его же ходатайству Казанской академии передана была Соловецкая библиотека.

Начало этого дела относится к 1854 году, т. е. ко времени открытия в академии противораскольнического миссионерского отделения и распоряжения издавать при академии духовный журнал противораскольнического направления. Библиотека Соловецкого монастыря и Анзерского при нем скита находилась тогда в Сийском монастыре, куда она в 16 ящиках была отвезена вместе с некоторым другим имуществом Соловецкой обители для спасения от англичан, нападавших на обитель во время Крымской войны. Желая указать миссионерам оружие против раскола там, где последний обнаружил свою силу девятилетним мятежом и откуда вышла знаменитая «Соловецкая челобитная», преосвященный Григорий просил Святейший Синод о передаче в Казанскую академию сначала некоторых только книг из Соловецкой библиотеки и, получив согласие Святейшего Синода сделать из нее выбор нужных книг, решился произвести этот выбор сам и для того обратился к описи библиотеки, приложенной к книге архиепископа Игнатия воронежского «Истина святой Соловецкой обители против неправды челобитной, называемой Соловецкой, о вере». Выбор его ограничился пока лишь 406 №№ книг, как особенно нужных академии. Но потом Святейший Синод от 18 ноября 1854 года распорядился на имя преосвященного Аркадия архиепископа олонецкого, управлявшего и Архангельской епархией, чтобы Соловецкая библиотека вся, как она есть, в 16 ящиках, была переправлена в Казанскую академию для выбора из нее книг на месте. В декабре она отправлена была в сопровождении иеромонаха Соловецкого монастыря Иринея, который должен был присутствовать при самой распаковке ее ящиков в академии и получить квитанцию в приеме книг. Всех названий в ящиках числилось 1593. Святейший Синод поручил преосвященному Григорию отделить для оставления в академической библиотеке все книги и рукописи, какие он признает для академии полезными, и донести Святейшему Синоду о том, как полагал бы он поступить с остальными. 11 января 1855 года ящики с библиотекой прибыли в академию и в течение 11, 12, 13 и 14 января разбирались в присутствии всего правления, которое для этого собиралось дважды в день. Потом книги поступили к ректору Агафангелу, который с несколькими студентами стал составлять их описание. 10 марта правление решило — для большей основательности выбора из них для академии отложить этот выбор до подробного их описания. Преосвященный Григорий распорядился, чтобы опись их делалась по алфавиту, по возможности обстоятельная с показанием года, формата, числа листов и самого содержания статей, заключающихся в каждой книге. Первоначальная разборка библиотеки происходила более года. Студенты составили описание многих ее сборников. Из наставников над нею работал бакалавр И. Я. Порфирьев, который в качестве помощника библиотекаря был назначен и хранителем ее. Потом, по окончании VI курса, деятельными работниками по ее разборке сделались молодые бакалавры И. М. Добротворский, А. И. Лилов, В. А. Ложкин и А. П. Щапов. А. И. Лилов, самый лучший из тогдашних библиографов академии, к 1859 году успел составить даже общий обзор Соловецкой и Анзерской библиотеки, представляющий первое общее описание их; обзор этот напечатан в «Православном собеседнике» 1859 года под заглавием «Библиотека и Соловецкого монастыря».

Несмотря, однако, на все усердие работников, полное описание Соловецкой библиотеки подвигалось медленно. Преемник ректора Агафангела архимандрит Иоанн из представленных ему в январе 1858 года тетрадей составленного до того описания увидал, что эта работа весьма сложная и продолжительная, а с другой стороны — что было бы полезнее не разрознивать библиотеки выбором из нее только нескольких книг, и вошел в этом смысле запиской в правление. От 10 апреля 1858 года правление решило: так как, по рассмотрении, все книги и рукописи, составляющие Соловецкую библиотеку, оказались весьма полезными и драгоценными для академии, именно для изучения русской церковной истории, истории русского раскола, равно и для наполнения «Православного собеседника» памятниками древнерусской духовной письменности, весьма любопытными и поучительными и могущими придать «Православному собеседнику» особенную занимательность, то просить Его Высокопреосвященство употребить архипастырское ходатайство пред Святейшим Синодом об усвоении Соловецкой библиотеки в полном ее составе в постоянную и неотъемлемую собственность академии. Согласно этому ходатайству Святейший Синод от 9 сентября 1858 года определил «навсегда оставить» при академии книги и рукописи Соловецкого монастыря и поручил синодальному обер-прокурору довести о сем определении до Высочайшего сведения. Библиотека после этого вся осталась при академии. Замечательно, что предусмотрительный юрист-ректор остался недоволен неопределенной формулировкой Синодского определения и пред словами: «навсегда оставить», поставил знак вопроса. В определении правления от 28 октября формулировка эта была усилена: «Согласно определению Святейшего Синода доставленные из Соловецкого монастыря книги и рукописи считать собственностию академии на общих основаниях с прочими книгами и рукописями фундаментальной библиотеки». Предусмотрительность ректора впоследствии оправдалась самым делом. В 1881 год Соловецкий монастырь чрез Святейший Синод пожелал возвращения 72 особенно важных рукописей, «взятых, как писал архимандрит монастыря, в Казанскую академию для составления научной им описи». Академия едва избавилась от такой важной для нее потери, сославшись на то, что Соловецкая библиотека в 1858 году отдана ей навсегда, а не для одного описания ее, но все-таки уступила обители 31 рукопись частию из просимых монастырем, частию из других, имевших одно содержание и достоинство с просимыми. Указом от 25 апреля 1882 года за № 1311 Святейший Синод подтвердил свое прежнее распоряжение 1858 года об оставлении Соловецкой библиотеки при академии навсегда[346].

Но составленному в 1855 год реэстру всех рукописей Соловецкой и Анзерской библиотеки числилось 1513 и 83 старопечатные книги. Судя по описи библиотеки, приложенной к книге преосвященного Игнатия воронежского: «Истина святой Соловецкой обители», и по «Описанию Соловецкого монастыря» архимандрита Досифея (I-III ч. М., 1836 и 1858), который насчитывал в обители более 4000 книг, а также по старой нумерации на книгах, которая идет с большими перерывами, нужно думать, что Соловецкая библиотека досталась академии далеко не в полном виде. На одном старопечатном часослове стоит 2004 №, тогда как всех старопечатных книг в ней теперь 83. Часть библиотеки осталась в монастыре; кроме того, некоторые книги отобраны были еще раньше академии, может быть, в 1834 году, когда в обители для обозрения ее библиотеки и для выбора из нее замечательнейших актов для издания работал член археографической экспедиции Передников; на рукописях нередко встречаются, отметки, сделанные его рукой.

Научную ценность Соловецкой библиотеки нельзя назвать очень высокой. Рукописи ее принадлежат по происхождению к XVI, XVII и XVIII веку. Только очень небольшое число рукописей первого собирателя библиотеки игумена Досифея принадлежит к XV веку, да две рукописи пергаменных — к ХIII-XIV веку. Такая сравнительная молодость рукописей вознаграждается при работах над ними отчасти только тем, что некоторые из них, хотя не очень древние, по крайней мере, списаны с несомненно древних рукописей; оттого библиотека в свое время дала немало материала даже для преподавания В. И. Григоровичем и А. И. Лиловым славянской палеографии. Содержание рукописей Соловецкого монастыря, как монастыря отдаленного от центра исторической жизни древней Руси, конечно, тоже далеко уступает по своему научно-историческому интересу содержанию таких библиотек, как библиотеки Кирилло-Белозерского, Волоколамского и Троице-Сергиева монастырей. Половину их составляют всякого рода богослужебные книги; затем другая господствующая серия книг содержит в себе творения святых отцев и особенно аскетического содержания — «Лествицу» преподобного Иоанна Лествичника, слова аввы Дорофея, Исаака Сирина, Ефрема Сирина, Григория Синаита, Симеона нового богослова, разных родов патерики, цветники, старчества, лавсаики и лимонари; бòльший интерес представляют сборники отеческих творений — Измарагды, Маргариты, Златая Цепь и др., в которых попадаются иногда любопытные памятники древне славянской письменности. Впрочем, главные памятники славянской и русской учительной письменности представлены в библиотеке довольно полно, начиная с первых времен ее в Болгарии и Сербии и оканчивая позднейшими временами. Исторический интерес библиотеки сосредоточен главным образом в списках житий святых. Кроме Миней и Прологов, в ней есть много сборников и отдельных списков житий как греческих, так и русских святых. После житий в историческом отношении обращают на себя внимание разные повести и сказания, а также апокрифы; последние, как показывает издание их профессора Порфирьева, составляют, впрочем, преимущественно отрывки из «Толковой Палеи». Какого-нибудь живого отношения Соловецкого монастыря к течению исторической жизни древней России в библиотеке его не отразилось ни в чем. Практические и исторические интересы были до того чужды этой отдаленной обители, что мы вовсе не находим в ее библиотеке ни летописей, ни современных исторических записок, ни даже вполне исправных и полных хронографов. В отделе рукописей исторического и вообще светского содержания, который монастырская опись книг выделяла особо, значатся только 54 №№ рукописей, тут видим два экземпляра степенной книги, 4 хронографа, географию, четыре космографии, сказание о начале царства Казанского, сказание об основании и падении Царя-града, до 9 азбуковников, списки риторики, несколько травников и лечебников, «Плач Полоцкого на кончину Царя Алексея Михайловича» и только[347].

Но такое критическое отношение к этой библиотеке можем высказывать только мы, уже избалованные множеством изданных до настоящего времени древних памятников. В то время, когда академия впервые получила ее в свое владение, серьезное изучение русской древней письменности и истории только лишь начиналось; даже важнейшие памятники той и другой были доступны только в архивах и древних рукописных библиотеках. Передача Соловецкой библиотеки в академию составила настоящую эпоху в научной жизни последней. Лучшие научные силы академии восторженно устремились к изучению драгоценных рукописей. Здесь все было ново для академических тружеников науки и, прежде всего, было ново лицом к лицу встретиться с подлинными памятниками древнего русского слова и древней русской мысли. Интерес к древней русской письменности и к русской истории сразу вырос до такой степени, что даже надолго заслонил в научной жизни академии все другие интересы. История русской письменности, русская история и история раскола, особенно в руках таких наставников-руководителей, как бакалавры Порфирьев, Добротворский, Лилов и Щапов, сделались преобладающими предметами занятий студентов, которые и сами очень близко стояли к Соловецкой библиотеке, составляя описание ее сборников. Увлечение ее рукописями отразилось и на литературных трудах академических ученых в «Православном собеседнике». Получив Соловецкую библиотеку, академия тогда же положила составить обстоятельное описание ее рукописей; но после первого же знакомства с ними академические ученые отложили эту работу, увидав, как много в этих рукописях еще никому неизвестного, а между тем чрезвычайно важного для истории древнерусского образования и литературы и для изучения самого раскола, которое поставлено было главной задачей академии при пользовании Соловецкой библиотекой. Вместо описания ее рукописей, они занялись самым изданием и отчасти разработкой открывавшихся в них памятников. И не ошиблись, занявшись этим делом, как раз отвечавшим потребностям тогдашней науки. Благодаря их издательским трудам, «Православный собеседник» занял видное место среди тогдашних даже специально-исторических изданий. Кроме множества мелких памятников древнерусской письменности, поучений и житий, в 1860-х годах в «Собеседнике» напечатаны были и такие обширные памятники, как «Просветитель» Иосифа волоцкого, сочинения Максима грека, Стоглав, «Обличение ереси Косого» инока Зиновия отенского, «Мечец Духовный» и «Остен». До 1870-х годов у академии не было, впрочем, и средств к систематическому научному описанию Соловецкой библиотеки; средства эти даны были Святейшим Синодом уже в 1875 году по ходатайству ревизовавшего академию в 1874 году преосвященного Макария, после чего с 1877 года описание библиотеки начало печататься в приложении к «Православному собеседнику».

Передача в академию Соловецкой библиотеки была поставлена, как мы видели, в связи с изданием при академии особого журнала — «Православного собеседника». Обратимся теперь к истории этого журнала, руководствуясь при изложении прекрасным очерком ее, напечатанным в «Православном собеседнике» за 1885 год (декабрь), по случаю исполнившегося тогда тридцатилетия этого журнала, бывшим правителем дел его редакции профессором Н. Ф. Красносельцевым[348].

В первый раз об издании этого журнала говорится в приведенном выше секретном распоряжении обер-прокурора Святейшего Синода от 13 ноября 1853 года на имя преосвященного Григория об открытии миссионерского отделения против раскола: в видах усиления духовно-нравственного действования на раскольников, согласно Высочайшей воле, Казанской академии, как еще не занятой никаким повременным изданием, поручалось издавать духовный журнал с преимущественным направлением против раскола в разных его видах; обер-прокурор просил преосвященного Григория сообщить об этом предмете потребные соображения вместе с программой журнала и примерным исчислением необходимых для его издания издержек. Составленная вследствие этого распоряжения программа гласила: «Журнал при Казанской духовной академии предполагается издавать по содержанию догматический, герменевтический, исторический, нравственный и критический под названием: «Православный собеседник», на первый раз (в год) по 4 книжки, от 12 до 15 листов, в 8 долю листа. Каждая книжка будет выходить в начале каждой четверти года… В I отделе будут помещаемы статьи прямо догматические… с постоянным опровержением заблуждений, какие окажутся по тому или другому учению в разных сектах в России. Во II отделе будут помещаемы истолкования разных текстов Священного Писания, преимущественно заключающих в себе какое-либо нравоучение, но ложно понимаемых теми или другими раскольниками, равно и таких, ложно понимаемых текстов, на которых раскольники основывают свои заблуждения. В III отделе будут помещаемы: а) статьи, излагающие и проясняющие древние исторические события, служащие основанием чего-либо, содержимого православною церковию, или ложно употребляемые раскольниками для доказательства будто бы истинности своих ложных мнений — таково например жизнеописание святого Максима исповедника, будто бы принявшего в православие константинопольского патриарха Пирра, бывшего еретика монофелита; б) краткие, но верные сведения о ересях старого и нового времени, существующие или подновляемые в нашем отечестве в наше время, с основательным опровержением тех ересей; в) изъяснение соборных правил, употребляемых раскольниками в защищение разных своих заблуждений. В IV отделе будет помещаться надлежащий разбор разных, по временам тайно являющихся, раскольнических сочинений. В V отделе будут помещаемы статьи, долженствующие служить для христиан правилами жизни, в изложении ясном, определенном и удобопонятном для всякого простолюдина. В VI отделе будут помещаемы объявления о новых сочинениях, касающихся разных сект, находящихся в нашем отечестве, с надлежащим о них отзывом. В VII отделе будут помещаемы разные статьи, не подходящие под означенные отделы».

Вместе с программой были составлены соображения о мерах к лучшему ее выполнению, причем указывалось и на необходимость иметь при академии возможно полное собрание древних рукописей и книг. В ответ от 27 мая 1854 года было прислано тоже секретное отношение к преосвященному Григорию от обер-прокурора с разрешением от Святейшего Синода касательно издания журнала и отобрания для академия книг из Соловецкой библиотеки; на издание разрешалось употребить заимообразно 1000 рублей из сумм академии. После этого секреты, какими, вместо реклам, началось дело об издании «Собеседника», наконец прекратились. 17 августа 1854 года правление академии определило учредить редакционный комитет, представить конференции об увеличении числа членов цензурного комитета, чрез который будут проходить книжки журнала, пригласить корпорацию академии, наставников семинарий и духовных лиц округа к сотрудничеству в журнале, определив в вознаграждение за труды 25-30 рублей за лист оригинальных статей и 15-20 за переводы, просить его высокопреосвященство о содействии к распространению журнала, публику известить об его издании объявлениями, в то же время просить высшее начальство снабдить академию книгами до 1700 изданий, выписать несколько нужных книг на время из Московской академии и проч. Результатом последнего определения было упомянутое нами усиленное приобретение разного рода книг и рукописей в пополнение академической библиотеки. Потом в академию передана Соловецкая библиотека.

Редакционный комитет положено составить из 5 редакторов. Первыми редакторами были: кроме главного — ректора, архимандрит Серафим, иеромонах Вениамин, архимандрит Феодор и профессор Гусев. Казначеем редакционного комитета назначен профессор Соколов, секретарем бакалавр Ильминский. Последним двоим назначено было жалованье, Соколову 200, Ильминскому 150 рублей в год. В 1857 году должность секретаря была соединена с должностью казначея, который был в то же время и редактором. Такой состав комитета оставался до самого почти преобразования академии по новому уставу. Объявление об издании журнала с полной его программой было разослано в количестве 10,000 экземпляров.

Главный виновник возникновения академического журнала, преосвященный Григорий, энергично взялся руководить его изданием. Вот, например, его распоряжение 5 октября 1854 года относительно сотрудников журнала: «Так как журнал, назначенный к изданию при Казанской духовной академии, назначен с Высочайшего повеления, то, дабы дело шло успешно, сим обязываю всякого из учащих в академии представлять ректору академии по своей науке, приблизительно к предметам, долженствующим входить в имеющий издаваться при академии журнал, в течение каждого учебного года не менее шести листов собственного своего сочинения (именно лист в каждые два месяца), в таком совершенстве отделанные, чтобы могли быть с честию и пользою отпечатаны». В исполнение этого распоряжения со всех наставников взяты были даже подписки. Или вот еще другое распоряжение его 16 декабря касательно приготовления в первую книжку «Собеседника» перевода из «Благовестника» Феофилакта болгарского: «Дабы не опоздать переводом статьи, нужной для первой книжки «Православного собеседника», именно первого зачала Евангелия Матфея в истолковании блаженного Феофилакта епископа болгарского с приложением к нему предисловия и слова святого Златоуста, какие обыкновенно печатаются в славянском переводе «Благовестника», академическое правление немедленно имеет: 1) моим именем пригласить нового иеромонаха Казанской академии Григория (Полетаева) безотговорочно тотчас начать заниматься переводом означенных статей, потом продолжать перевод «Благовестника» до самого его конца; 2) для сего снабдить сего иеромонаха Григория хорошим экземпляром Феофилактовой книги, также славянским переводом; 3) снабдить его Глоссарием mediae et infimae graecitatis (Дюканжа) и 4) обязать его, чтобы он представлял мне перевод свой чрез академическое правление каждую неделю в том пространстве, в каком успеет перевести. Молодой человек, надеюсь, будет послушнее старых (которые, верно, не слушались первого распоряжения владыки) и усерднее возьмется задело. Да благословит его Бог». Такая обязательная, поурочная работа для «Собеседника» продолжалась и после отъезда преосвященного Григория в Петербург. Ректор Агафангел, ревнуя об успехах журнала, налег с такой работой главным образом на молодых бакалавров, освобождая их для этого даже от составления оригинальных лекций и обязательно заставляя их читать свои науки в аудитории по печатным руководствам. Старейшие наставники отбивались у него от рук, и надежда на них была плоха.

До какой степени внимательно и подробно руководил преосвященный Григорий изданием журнала, показывает его предложение от 16 декабря 1854 года, данное редакционному комитету: «Православный собеседник», говорилось здесь, должен начаться статьею, которая бы показывала собою православие, так сказать, лицом. Таковою статьею могли быть послания святого Игнатия Богоносца, которых перевода я добиваюсь уже с 1851 года, но их нет, и которые, ежели представятся, вероятно потребуют немаловременного пересмотра, а посему не поспеют в первую книжку. Учинить следующее: 1) «Православный собеседник» пусть начнется переводом «Благовестника», т. е. толкования святых Евангелий блаженного Феофилакта архиепископа болгарского. Эта книга у нас была более трехсот лет настольною книгою и в церкви, и по домам, а посему и заслужила авторитет такой книги, которая заключает в себе истинное Христово учение и, следовательно, истинное православие. Все так называемые старообрядцы благоговеют к сей книге. Мы, может быть, выучились больше блаженного Феофилакта болгарского, но еще не выучились больше церкви. Вся сия книга должна печататься славянскими буквами и с сохранением зачал — печататься так, как печатается в славянском переводе и в наше время. Дабы первая статья сего «Благовестника» могла поспеть в первую книжку «Православного собеседника», о сем мною дано особое предложение академическому правлению. Настоящее отсутствие сей статьи не помешает начать печатание других статей «Собеседника». 2) Засим второю статьею «Православного собеседника» пусть будет статья из книги святого Епифания «Панарий», книга против ересей. Эта книга пусть начнется с собственным заглавным листом гражданскими буквами, и постоянно во всех дальнейших книжках следует после статьи из «Благовестника», под собственным счетом страниц. 3) Третьею статьею «Собеседника» пусть будут послания покойного тобольского митрополита Игнатия, и пусть печатаются со списка моей библиотеки, сверив его с другими списками только там, где он почему-нибудь покажется непонятным. Мой список современен его сочинению, а получен из Тобольска. Эти послания пусть печатаются также под собственным заглавным листом, под собственным счетом страниц и славянскими буквами. Ежели окажется нужда для дополнения положенного числа листов книжки, то пусть напечатаются даже и все три послания, или до половины третьего. 4) Четвертою статьею пусть будет рассуждение под именем: «Святой апостол Павел в своих посланиях», впрочем не все, а до статьи: «Учение о Ветхом Завете по отношению к оправданию». 5) Наполнение статьи пятой предоставлю собственно себе и пришлю в редакцию в возможной скорости по моем выздоровлении. Статья из «Просветителя» преподобного Иосифа волоколамского не может быть помещена в первой книжке «Собеседника», потому что преподобный Иосиф в своем «Просветителе» передает истины весьма близкие к делу, нам порученному; но только близкие. Они могут войти в «Православный собеседник» с 3-ей и 4-ой книжки, или и далее. Перевод «Просветителя» отнюдь не нужен. Издание «Просветителя» в древнем образе письма также не нужно. Палеографический интерес не должен обращать на себя внимание «Православного собеседника». В издании «Просветителя» должны быть печатаны под титлом только известнейшие слова, и в наше время печатаемые под титлом. Статья, заключающая в себе истолкование Спасителева учения из нагорной проповеди, очень годна для помещения в «Православном собеседнике», но может быть помещена в нем только уже тогда, когда истолкование означенного в сей статье учения будет переведено и напечатано из «Благовестника», потому что «Православному собеседнику» нужно прежде всего показать дух православного истолкования, а потом можно и самому выработывать нечто в духе православия. P. S. Хорошо, чтобы перевод «Благовестника» и «Панария» поступал во всякую книжку по четыре печатных листа, или не менее трех».

Первая книжка «Православного собеседника» вышла в мае 1855 года. Содержание ее было почти то самое, какое предположено было высокопреосвященным Григорием. Преосвященный Григорий сам сотрудничал в журнале и вместе с тем весьма деятельно и целесообразно заботился о материальном его обеспечении. Многие епархиальные начальства деятельно заботились о распространении «Православного собеседника» благодаря именно рекомендации преосвященного Григория. В первый год журнала выписано 1836 экземпляров с даровыми. Кроме того, преосвященному Григорию принадлежит мысль об основании при редакции фондового капитала для обеспечения существования журнала на будущее время. В декабре 1855 года им предписано было: деньги, следовавшие ему в гонорар за статьи, в количестве 63 рубля 75 копеек, оставить в редакции и, согласно предположению редакции, «положить их в основание фондового капитала» (резолюция 19 декабря). К этой сумме впоследствии были присоединяемы и другие, следовавшие в гонорар преосвященному Григорию, а также остатки от годовых расходов. Остатки эти уже к началу 1857 года исчислялись более чем в 3000 рублей. Если бы мысль преосвященного Григория об основном капитале не была потом забыта и если бы гонорар за статьи был выдаваем постоянно в строго определенных размерах, а остатки причислялись к основному капиталу, то «Православный собеседник» лет чрез 10 владел бы капиталом, вполне обеспечивавшим приличный гонорар сотрудникам при самых неблагоприятных обстоятельствах. Но вскоре правила раздела гонорара были изменены таким образом, что остатки сделались невозможными, а накопленное раньше все было истрачено.

С переводом высокопреосвященного Григория в Петербург редакция лишилась деятельного руководителя. В первой половине 1857 года, пока еще редакциею управлял ректор Агафангел, журнал велся по-старому. Но с назначением и вступлением в должность ректора архимандрита Иоанна чувствуется заметная перемена.

От 7 августа 1857 года ректор Иоанн вошел в правление академии с предложением увеличить число книжек журнала. Доселе он выходил четырьмя книжками в год; но это, по словам ректора, оказывалось во многих отношениях неудобным: а) малочисленность книжек делала издание малозаметным в публике, а чрез то и малоизвестным; б) четыре книжки оказывались недостаточными для помещения в журнале всех статей, какие по достоинству могли бы занять в нем место, особенно неудобно было помещать в нем обширные статьи; в) самое назначение журнала — исследовать, описывать и опровергать раскол требовало обширных и многосложных трудов, и потому требовало многих и обширных статей, а с другой стороны — не редкого, а сколько можно более частого появления его в свет, чтобы он мог достигать своей цели, т. е. содействовать просвещению и обращению к церкви раскола, как непосредственно своим распространением между раскольниками, так и посредственно — пособием в этом деле православному духовенству. Правление согласилось с доводами ректора и определило ходатайствовать о дозволении выпускать журнал, вместо 4 книжек, в 12 книжках в год. От 21 ноября Святейший Синод дозволил это с тем, чтобы от первоначальной программы журнала не было допускаемо никакого отступления. С 1858 года журнал стал выходить в 12 книжках (по цене в 5 рублей, с пересылкой 6 рублей 50 копеек).

Ректор Иоанн, при своих реформаторских наклонностях, скоро чувствительно коснулся и самой программы «Православного собеседника». Мы уже привели выше отрывки из его рукописной речи, назначенной им к произнесению при вступлении в Казанскую академию, хотя и не произнесенной в свое время, которую мы назвали выразительным наброском его ректорской программы; он задавался в ней живой задачей вывести академическую науку из отвлеченной области в область живой практики, сделать ее положительной в приложении к жизни, и не духовной только, но и внешней общественной, ибо начала религиозные составляют основу всеобщей жизни народа, сделать самоё академию живой участницей в возрождении России; при этом он прямо указывал и на главное орудие ее к достижению этой цели — «Православный собеседник», который собирался сделать органом общения академии с общественной жизнью. Те же мысли высказаны были им на акте 1858 года в слове «О духовном просвещении в России», в котором он настойчиво заявил, что между церковию и обществом не должно быть слишком плотной стены, что познание своей веры не должно считаться принадлежностию одного только духовенства, что свет духовный из духовных святилищ должен светить всему народу и духовно-учебные заведения должны иметь общественное значение.

Стараясь оживить журнал, он хотел сообщить ему более свежести и современности даже в осуществлении его специальных противораскольнических целей и на основании его же программы исходатайствовал чрез преосвященного указ Святейшего Синода от 27 декабря 1857 года о присылке из епархий в редакционный комитет современных сведений о движении и видоизменении раскольнических сект в наше время и о сочинениях, являющихся между заблуждающими, — присылке, которая до этого времени пренебрегалась. «Собеседник», впрочем, мало пользовался подобными сведениями. Предпринятые прежде редакционным комитетом издания «Собеседника» не согласовались со вкусами ректора. В ноябре 1857 года он восстал против затянувшегося издания «Благовестника», находя сию скучным для читателей, обременительным и для редакции, и предложил, не помещая его в «Собеседнике», издать остальные части его особо, в отдельной книге, и разослать тем подписчикам, которые уже получили первые его части, место же его в «Собеседнике» занять «Собеседованиями святого Григория Двоеслова». Комитет и преосвященный согласились с этим предложением. В январе 1858 года он высказал недовольство и изданием других трудов святого Григория Двоеслова. После «Собеседований» «из других сочинений святого Григория, писал он комитету, 1) толкования на Священное Писание не имеют особенного авторитета для православной восточной церкви, имеющей своих великих толкователей, да и не соответствуют цели «Собеседника»; 2) пастырские правила (regulae pastorales) — сочинение весьма хорошее — переводятся в «Воскресном чтении» при Киевской академии; 3) письма, касающиеся современных святому Григорию лиц и мест, не представляют ни занимательности, ни пользы для наших читателей; 4) сочинения богослужебные излагают и приводят в порядке обряды римского богослужения — предмет, нам совершенно чуждый. По этим причинам, кроме «Собеседований», из писаний святого Григория в «Собеседник» внести нечего. — По мнению моему хорошо было бы перевести и поместить в «Собеседнике»: 1) книги «Апостольских Постановлений» (Constitutiones apostolicae). Давно настоит нужда в переводе этих книг, потому что, представляя в себе единственный памятник церковного, обрядового и иерархического устройства первых веков, они составляют весьма важное пособие для наших богословских наук и вместе весьма любопытное и поучительное чтение для всякого православного читателя; а для «Собеседника» эти книги особенно полезны тем, что могут лучше всякой другой книги обличать раскольников и опровергать возражения противу церковных обрядов и иерархии. Хотя книги «Апостольских Постановлений» были осуждены VI вселенским собором, но не общее содержание их подвергалось осуждению, а порча, внесенная в них еретиками; порча же эта или временем сглажена, или может быть вследствие самого соборного определения направлена, так что в настоящее время она уже совершенно незаметна; встречаются только некоторые неточности в иных догматических выражениях, но такие неточности можно находить и в других древних книгах, не отвергаемых церковию; да и можно оградить их надлежащими примечаниями: во всяком случае такие выражения в настоящее время никого не соблазнят и не увлекут в ересь. — 2) Также весьма нужно и полезно перевести и издать «Деяния вселенских соборов» (acta conciliorum). Переведены только правила их (canones), но не деяния. И в богословском и в историческом отношении «Деяния соборов» представляют драгоценный памятник развития церковного учения, догматических определений, охранения святого предания, борьбы с еретиками, мудрости отцев церкви и пр. Сами по себе «Деяния» эти дают весьма занимательное и назидательное чтение для всякого: а собственной цели «Православного собеседника» они совершенно соответствуют. Впрочем, по важности этого дела, нужно представить его на усмотрение высшего начальства» (журнал 16 января 1858 года). Святейший Синод определил «разрешить редакционному комитету: 1) Деяния святых седми вселенских соборов и 9 поместных переводить в историческом по времени порядке и помещать в журнале «Православного собеседника». 2) Заняться переводом «Бесед святого Григория Двоеслова на Евангелия» и также помещать в упомянутом журнале. 8) Что касается до «Постановлений Апостольских», то, поелику оные заподозрены 6-м вселенским собором, предоставить комитету переводить их частным образом и издать особою книгою, не помещая в журнале». Постановление это определено было принять к надлежащему исполнению, а распоряжение насчет перевода «Деяний соборов» предоставлено было ректору, который и распределил перевод I-го, II и III соборов между наставниками, причем сделал такое замечание: «1) переводить «Деяния соборов» нужно со всею точностию, не отступая от подлинника без особенной нужды; 2) с самым строгим вниманием и осмотрительностию переводить те места, где излагаются догматы веры; 3) перевод окончить и представить не позже 1 октября нынешнего (1858) года; 4) в случае недоумений обращаться к ректору». Перевод «Деяний» начал помещаться в «Собеседнике» с следующего 1859 года.

Вместе с тем ректор принял самые энергичные меры к тому, чтобы и оригинальный отдел наполнился статьями по возможности самого лучшего достоинства как со стороны научной, так и со стороны целесообразности. Ревностно принявшись за это дело сам, он привлек к нему и лучшие научные силы академии, сгруппировав около себя молодых бакалавров Лилова, Щапова, Добротворского, Порфирьева. Сам он в 1858 году поместил 16 статей, занявших более 30 печатных листов. Статьи эти большею частию канонического характера и отчасти проповеди. Последние особенно замечательны тем, что затрогивали самые жгучие вопросы современности. Статьи Порфирьева, Лилова, Щапова, Добротворского, Павлова касались разных вопросов русской церковной истории вообще, и в частности русского сектантства. Все они составлены были на основании новых материалов, большею частию рукописных, и имели высокую научную ценность, каковой не потеряли и до настоящего времени. Кроме того, при журнале Порфирьевым и Щаповым издано было по рукописям Соловецкой библиотеки много памятников древней духовной нашей литературы. Если судить по заглавиям статей, то в настоящее время может показаться, что журнал исключительно имел, так сказать, историко-археологический характер; по вопросам современной церковной жизни не было, по-видимому, ничего, но на самом деле все почти, помещенное в журнале, было для того времени ново и, можно сказать, необычно. К современности все это относилось косвенно, но, тем не менее, близко; все это большею частию касалось русской церковной истории, объясняющей явления современной церковной жизни лучше всевозможных рассуждений и размышлений. Впрочем редактор имел весьма определенное и твердое намерение поставить журнал и в более непосредственное отношение к запросам современной жизни посредством обсуждения тех жгучих вопросов, которыми жизнь того времени была так богата. Это было уже совсем несогласно с первоначальной программой и с специальным характером журнала, но в этому влекли настойчиво потребности и настроения общества, которое в чаянии великих грядущих реформ готово было с жадностью слушать всякое слово, касающееся этого предмета. Слово здравое, освященное авторитетом церкви, было весьма уместно в ту пору. Но попытка архимандрита Иоанна остановлена была в самом начале, когда направление, им предположенное, едва только начало обозначаться.

Стремление редактора затрогивать современные вопросы ясно обнаружилось в первых же книжках «Православного собеседника» за 1859 год. В первой книжке помещена была речь Щапова на акте 8 ноября 1858 года: «Голос древнерусской церкви об улучшении быта несвободных людей» и две статьи самого редактора: «Несколько слов о вере и народном просвещении в России» и «Общество и духовенство», затем, во второй книжке — его же статьи: «Рождение Христа и возрождение человечества», «Привет церкви и отечеству на новый год», а в третьей книге — «Слово об освобождении крестьян» — весьма резкое. Хотя в то время ни для кого не было тайною, что готовится освобождение крестьян, хотя еще 20 ноября 1857 года опубликован был манифест о намерениях государя по этому предмету и хотя в то время существовали уже дворянские комитеты, занимавшиеся обсуждением способов к исполнению воли государя, но в то же время существовала противная и настолько сильная партия, что с ней приходилось считаться даже людям, державшим в своих руках все нити предположенной реформы. Не удивительно поэтому, что смелость редактора «Православного собеседника» обратила на себя внимание высшего начальства и результатом был поразительный для редакции указ Святейшего Синода от 5 марта 1859 года.

«Святейший Синод, говорилось здесь, имев рассуждение об особом, несвойственном духовному изданию, направлении «Православного собеседника», принятом им в последнее время, находит, что некоторые статьи, помещенные в последней книге этого журнала, содержат в себе совершенно неуместные выражения, неправильные мысли и такие явные несообразности, которые неприятно видеть в печати, особенно в издании духовной академии. Так например, в статье: «Нечто о современных отношениях римской церкви к православной» (декабрь 1858 года), сочинитель утверждал, что покушения латинской пропаганды безвредны и безопасны для России, отвергал всякую пользу возражений на учение римской церкви, обличения неправды ее и вообще всякого препирательства с нею; сам же в этом именно духе и притом весьма непочтительно разбирает критически известное сочинение достоуважаемого православного писателя Авдия Востокова (Анатолия могилевского) об отношениях римской церкви к другим церквам. В январской книге за 1859 год в статье: «Голос древней Русской церкви об улучшении быта несвободных людей», преподобный Зосима соловецкий, преподобный Иосиф волоколамский и другие святые отцы называются пророками и прообразователями грядущей славы чад Божиих, под которою разумеются настоящие правительственные распоряжения об улучшении быта крестьян. Далее говорится, что церковь возвышалась до самой чистой идеи человеческого достоинства, гуманности задолго прежде, чем искусственная цивилизация дошла до нее путем горьких опытов. В декабрьской книге за 1858 год (стр. 506) сказано: «Теперь Россия на заре своего возрождения». Подобное сему говорится и в февральской книге 1859 года: «Видно, пришел час России!» «Она стремилась к возрождению» (стр. 236). Как будто возрождением одного ли человека или целого народа может быть что-либо иное, кроме святого крещения, и как будто позволительно правительственным мерам присваивать одинаковое название со святом таинством и одинаковую силу с благодатию, нисходящею в сем таинстве. В той же книге (стр. 227) совершенно несогласно с разумом святой церкви говорится о Пресвятой Деве Богородице, будто древний мир сделал последние сверхъестественные усилия над собою, чтобы извлечь из всего существа своего, со всех лучших цветов своей жизни все… для того, чтобы произвести Ее. На стр. 227 сказано, что человечество пред Р. X. до того было близко к возрождению, что ум человеческий в самых событиях мира предугадывал уже будущую эпоху. На стр. 237 без всякого смысла сказано: «Россия может родить из себя жизнь аномальную, болезненную и, может быть, мертвую». Во всех этих статьях изобилие иностранных слов: гуманность, идеальность, прогресс, цивилизация, комфорт, парализировать, гармонировать, арена и др., вовсе по соответствующих достоинству духовного издания. Посему Святейший Синод определяет»… Редактору журнала, т. е. ректору и цензорам сделано замечание и самая цензура оригинальных статей «Собеседника» была переведена в Московский цензурный комитет[349]. В Москве на страже православия и строгой церковности в мыслях и самых выражениях духовной литературы недремлемо стоял тогда святитель Московский Филарет…

Можно представить, какое сильное впечатление произвел этот указ в редакции «Собеседника» и между его сотрудниками. Ректор Иоанн, рассчитывая, что указ может не касаться, по крайней мере, уже процензурованных доселе статей, поспешил распределить их вперед по книжкам журнала и успел таким образом составить журнальный материал до июльской книжки включительно. 26 марта, по настоянию его, от преосвященного Афанасия послано было в Святейший Синод ходатайство об отмене сурового указа, который должен совсем уронить академический журнал, и восстановлении прежнего порядка цензуры над ним, а также о дозволении не посылать в новую цензуру уже процензурованных статей. Но и то и другое ходатайство оставлены были без уважения «до того времени, когда преосвященный засвидетельствует пред Святейшим Синодом, что редакция воспользовалась сделанными ей замечаниями». В избежание всяких задержек при новом порядке цензуры в своевременном выпуске в свет книжек «Собеседника» сделано только распоряжение, чтобы московский цензурный комитет рассматривал присылаемые ему статьи «Собеседника» «преимущественно пред другими рукописями без всякого отлагательства и возвращал с первою отходящею почтою», но сомнительные из них представлял все-таки на разрешение Святейшего Синода. Получив этот указ Святейшего Синода (от 14 апреля 1859 года), преосвященный Афанасий сдал его в редакционный комитет с резолюцией: «Дабы иметь возможность засвидетельствовать пред Святейшим Синодом, что редакция воспользовалась сделанными ей замечаниями, редакционный комитет каждый раз имеет представлять мне ведомости как о представленных в московскую духовную цензуру статьях, так и о возвращенных из оной с одобрением к напечатанию или не возвращенных». Таким образом очевидно стало, что высшее начальство решило твердо настоять на вновь заведенном порядке рассмотрения статей «Православного собеседника»; редакционному комитету не удалось выговорить для своего журнала никакой уступки и последний должен был покориться своей печальной судьбе, постигшей его как раз в пору самого пышного его расцвета и популярности, когда число его подписчиков доходило до самой высокой для духовного журнала цифры и когда гонорар его сотрудникам возрос до 100 рублей за печатный лист. Ректор Иоанн в июне, когда все это выяснилось, дошел до такого душевного расстройства, что даже опасно захворал, и доктор Скандовский едва его отходил. Он и после лечения долго страдал кровохарканием и с этого времени вовсе перестал заниматься наукой. С этого же особенно времени в нем постоянно заметна была какая-то тяжелая и гордая против всего озлобленность, продолжавшаяся почти до выхода его из академии.

В июне следующего 1860 года предпринято было новое ходатайство пред Святейшим Синодом о восстановлении прежнего порядка цензуры «Православного собеседника». Мотивом выставлялось то, что «все статьи, посылаемые из редакции в московский комитет духовной цензуры, в продолжение 1 1/3 года, возвращены с одобрением к напечатанию, что в продолжение с лишком года никаких замечаний, неблагоприятных для «Собеседника», от высшего начальства не последовало и что, наконец, сообщение в московскую духовную цензуру статей сопряжено с большими затруднениями для редакции». Какой ответ последовал на это от Святейшего Синода, из дел редакции не видно, но вероятно благоприятный; по крайней мере, статьи после этого не посылались уже в московскую цензуру.

Имел ли какое влияние этот печальный эпизод на направление и судьбу журнала? На это трудно сказать что-либо вполне определенное. Но, кажется, что, если бы «Православный собеседник» успел усвоить то направление, которое, по-видимому, желал придать ему архимандрит Иоанн, то он выдержал бы без большего для себя ущерба ту журнальную конкуренцию, которая открылась с 1860 году. Известно, что в этом году явилось в раз несколько духовных журналов с самыми заманчивыми программами, в основе которых лежала мысль, подобная той, которую имел в виду ректор Иоанн: в Петербурге — «Странник», в Москве — «Православное обозрение» и «Душеполезное чтение», в Киеве — «Труды Киевской духовной академии» и «Руководство для сельских пастырей». Журналы эти были составляемы почти совсем по образцу светских: тут были отделы и учено-литературный, и библиографический, и отделы современных обозрений, и смеси с различными известиями и заметками. Все это было ново и занимательно и могло вызвать интерес к духовному чтению даже у таких лиц, которые до того времени не имели к тому особенной охоты. Не удивительно, что журналы, организованные таким образом, сравнительно со старыми, получили более широкое распространение и мало-помалу начали оттеснять их на задний план. Так случилось, по крайней мере, с «Собеседником». С 1860 года количество его подписчиков начало сокращаться необыкновенно быстро, почти без всякой постепенности. С самого начала своего существования журнал постоянно имел около 2000 подписчиков. В 1859 году количество еще более увеличилось. Но в 1860 году оно вдруг уменьшилось почти на половину: осталось не более 1000 подписчиков; расходы же между тем оставались прежние, так как печаталось по-прежнему 3000 экземпляров. Результатом было то, что ни сотрудники, ни редактор не получили в этот год никакого гонорара. В следующие годы количество подписчиков сократилось еще более (до 600), но сокращены были и расходы на печатание, так что явилась все-таки некоторая возможность выдавать гонорар, хотя самый незначительный; но и для этого нужно было прибегать к разным экономическим уловкам вроде печатания в большем количестве статей бесплатных и переводных; за редакцию же с 1861 по 1865 год не платилось ничего. Не имея в виду сказанного выше о неудавшейся реформе в направлении «Православного собеседника» и оказавшейся вследствие того невозможности конкурировать со вновь явившимися журналами нового направления, трудно бы было объяснить столь быстрое падение до того времени популярного и весьма распространенного журнала, так как научное достоинство его содержания после 1859 года отнюдь не сделалось ниже, а даже, может быть, повысилось. Просматривая «Православный собеседник» за 1860, 1861, 1862 и даже последующие годы, мы встречаем в нем множество статей, имеющих высокую ценность и в научном, и в практическом отношении, никак не меньшую той, какую имеют статьи предшествующих годов. В 1860 году архимандрит Иоанн поместил более 25 листов своих статей, преимущественно по истории русского церковного права, преподаватели Порфирьев, иеромонах Хрисанф, Щапов, Добротворский, Павлов и Мысовский поместили по нескольку статей и интересных и ценных в научном отношении. В 1861 году ректор опять поместил более 22 листов (из записок на книгу Исход). Не менее ревностно работали и профессоры. Вообще, «Православный собеседник» за эти годы, так сказать, решавшие его судьбу, представляет большое обилие таких статей, которые имеют высокую научную ценность даже и в наше время.

Когда в 1861 году ясно уже обнаруживалось падение журнала, редакционный комитет среди года счел нужным обратиться к преосвященному Афанасию с просьбою о содействии к распространению «Православного собеседника» между духовенством Казанской епархии. Но оказалось, что преосвященный смотрел на направление журнала тоже весьма неблагоприятно. В резолюции на этом представлении он написал: «Долгом поставляю поставить редакции на вид, что по моему мнению «Православный собеседник» расходился бы лучше, если бы в нем к мозголомным статьям философского содержания и к неудобовразумительным по языку присоединяемы были истинно-православные статьи с греческого языка о житиях и страданиях мучеников, которые прямо бы учили и святой православной вере, и святой жизни, согласной с православною верою. Насильно мил не будешь никому» (журнал 13 июля 1861 года). Консистория сочла нужным войти в тон архиерейской резолюции и тоже отказалась употребить какие бы то ни было меры к распространению «Собеседника». От 19 октября 1861 года она писала в редакцию: «Так как об издании в 1861 году при Казанской духовной академии журнала «Православный собеседник» и о выписке оного священно-церковнослужителями Казанской епархии в сем 1861 году со стороны епархиального начальства уже двукратно было делаемо распоряжение чрез начальствующих лиц, причем употреблены все меры побуждения, какие только уместны в деле распространения духовного христианского образования, употреблять же в настоящем деле другие меры, например, принудительные, представляется с одной стороны и неудобным, ибо многие лица и церкви в Казанской епархии не в состоянии выписывать ежегодно духовные журналы, а с другой стороны — и едва ли полезным для репутации духовного журнала: то консистория, за сделанными уже распоряжениями по сему предмету и за принятыми к распространению упомянутого журнала надлежащими мерами, считает себя не в праве делать новое распоряжения для побуждения Казанского духовенства к выписке «Православного собеседника» за 1861 год». Преосвященный написал на журнале: «Подтверждение надобно сделать, но отложить оное до получения объявления об издании «Православного собеседника» в будущем 1862 году. Прочее по сему».

Подписной суммы в 1861 году считалось всего 8600 рублей, т. е. на 6000 рублей менее предыдущего года (14610 рублей); из 3000 экземпляров по подписке разошлись только 950 (см. журнал XIV, 30 ноября). Поэтому, в видах экономии, решено было сократить количество печатаемых экземпляров и, вместо 3000, печатать только 1800. Этим способом, равно как и некоторыми другими, достигнута была действительная экономия, так что в следующем 1862 году, несмотря на новое уменьшение подписчиков до 760, оказалась возможность выдать гонорар сотрудникам, хотя и в весьма умеренном количестве, именно выдано было сотрудникам за оба года 1861 и 1862 по 10 рублей за лист оригинала. За редакцию и цензуру не было уплачено ничего. Между тем характер журнала не изменялся. В нем рядом с статьями по расколу и русской церковной истории непрерывно продолжалось издание памятников древнерусской письменности, главным образом по рукописям Соловецкой библиотеки, из коих некоторые весьма значительного объема и имеют большую важность. В 1862 год было окончено издание сочинений Максима грека, а затем издан был профессором Добротворским «Стоглав». В следующем же 1863 году, по предложению ректора, предположено было издание нового весьма важного и объемистого памятника, — сочинения инока Зиновия: «Истины показание или обличение на ересь нову». Кроме того в приложениях продолжалось издание русского перевода «Деяний соборов»; в 1862 году окончено было издание «Деяний III вселенского собора» и приготовлен был к следующему году перевод «Деяний IV вселенского собора».

В 1863 и 1864 годах число подписчиков понизилось до 650. Потерпев неудачу у епархиального начальства относительно мер к распространению журнала, редакция попыталась было обратиться к посредству книгопродавцев и вошла в сношение с Кожанчиковым, который предложил открыть контору редакции при своем магазине в Петербурге и согласился за обычный процент распространять журнал. Но мера эта, приведенная в действие в 1863 году, не принесла ожидаемой пользы. Редакции оставалось таким образом отказаться от мысли о приобретении новых подписчиков, а постараться сводить концы с концами при данном минимальном количестве их. В виду этого постановлено было с 1863 году еще уменьшить количество печатаемых экземпляров до 1200 и затем перенести печатание из губернской типографии в университетскую — более дешевую. В 1863 году сотрудники получили по 15 рублей, редактору выдано было за год 100 рублей и 150 рублей цензорам.

С мая 1864 года «Собеседник» поступил в управление нового редактора, ректора Иннокентия. Одним из первых его распоряжений была даровая высылка «Православного собеседника» всем епархиальным преосвященным. Ректор мотивировал это распоряжение тем, что «находит справедливым воздавать честь каждому епархиальному преосвященному высылкою ему журнала «Православный собеседник» в дар», но кроме того конечно имел в виду и то, что преосвященные, получая журнал, наглядно убедятся в его полезности и будут охотнее содействовать распространению его. Далее: новый ректор озаботился об открытии нового источника доходов для редакции. В 1862 и 1863 году в редакцию неоднократно поступали просьбы от разных лиц о высылке приложений к «Собеседнику», например сочинений Максима грека и «Деяний соборов» отдельно от «Собеседника», но редакция всякий раз отказывала, не имея права на отдельную их продажу. Ректор чрез преосвященного Афанасия в июле 1864 года обратился в Святейший Синод с ходатайством издавать некоторые статьи, помещенные в журнале, отдельными брошюрами. В октябре того же года последовало по этому поводу дозволение Святейшего Синода. Эта продажа впоследствии оказалась значительным подспорьем для финансов редакции. На первый раз «Собеседник» и приложение к нему отброшюрованы были в количестве 20 экземпляров. Вместе с тем ректор возымел намерение придать бòльший интерес журналу изданием в нем перевода «Деяний святых мучеников и святых», и вошел о том чрез преосвященного с ходатайством в Святейший Синод (1 июля); Святейший Синод разрешил такое издание. Но все эти заботы об улучшении материальных средств редакции приводили к весьма незначительным результатам. Количество подписчиков не только не увеличивалось, а еще уменьшалось, хотя уже не в такой большой пропорции, как прежде. Академические наставники начали очень часто посылать свои статьи в другие журналы, а для своего работали неохотно, так как не могли не только надеяться на приличный гонорар, но рисковали остаться и вовсе без гонорара. Чтобы выкроить хоть какое-нибудь вознаграждение для сотрудников, ректор начал увеличивать количество безгонорарных статей, — разных перепечаток и статей так называемых неизвестных авторов, т. е. выдержек из студенческих курсовых сочинений. Понятно, что такие статьи весьма редко могли иметь значительную цену и оставались балластом, который, правда, обеспечивал кое-какой гонорар сотрудникам, но мало был годен для возбуждения интереса к журналу. Несмотря на все старания, гонорар этот в 1864—1866 годах не мог быть возвышен более, как до 15 рублей за оригинальный лист и 9 рублей за перевод. Имея в виду жалкое положение журнала, преосвященный Афанасий в сентябре 1866 года, по-видимому, уже без формального ходатайства со стороны редакции, предписал, чтобы все церкви Казанской епархии выписывали «Православный собеседник». Духовенство, однако, не торопилось исполнять это предписание, так как по февраль 1867 года от него поступило требований только на 5 экземпляров.

В это время, в конце 1866 года, прибыл на Казанскую паству высокопреосвященный Антоний. Тотчас по прибытии в Казань он обратил внимание на положение академического журнала и задумал сделать его более распространенным, по крайней мере, в Казанской епархии. По его предложению, в январе 1867 году ректор архимандрит Иннокентий вошел в редакционный комитет с запискою следующего содержания: «В Казанской епархии полезно было бы издавать, по примеру других епархий, епархиальные ведомости; но отдельное издание их в ней, за малочисленностию в ней церквей, не может состояться. С другой стороны при Казанской духовной академии с 1855 года издается «Православный собеседник», утвержденная для которого Святейшим Синодом программа большею частью объемлет собою все, чтò помещается в приложениях к епархиальным ведомостям (часть неофициальная) только в обширнейшем противу них виде. Поэтому, чтобы иметь печатный орган по Казанской епархии, архипастырь наш поручил мне предложить (что сим и исполняю) редакционному комитету по изданию «Православного собеседника» войти в соображение и о последующем представить его высокопреосвященству, не найдет ли он с своей стороны возможным открыть при «Православном собеседнике» особый отдел с особым счетом страниц под заглавием: «Известия по Казанской епархии» на следующих условиях: а) цену, которая в настоящее время получается с подписчиков на «Православный собеседник», согласно объявлению об издании его в 1867 году, не возвышать нисколько, б) упомянутые «Известия» рассылать по епархии два раза в месяц: однажды при ежемесячных книжках «Православного собеседника», а в другой раз отдельно от него и в) в «Известиях» тех помещать по частям все, чтò помещается преимущественно в епархиальных собственно ведомостях (часть официальная) именно: 1) Высочайшие манифесты и повеления по духовному ведомству; 2) указы и распоряжения Святейшего Синода, как общие, так и относящиеся собственно к Казанской епархии и не подлежащие тайне; 3) сведения о Высочайших наградах и изъявлении благодарности и благословения Святейшего Синода и епархиального начальства особенно по Казанской епархии; 4) распоряжения епархиального начальства, касающиеся всей епархии Казанской или значительной части ее и требования от подведомственных мест разных сведений; 5) перемены высших правительственных лиц духовного ведомства и назначение и увольнение должностных лиц по местной академии, консистории, семинарскому правлению, духовным училищам и священнослужительским местам епархиального ведомства; 6) извлечения из годовых отчетов по разным местам епархиального управления, как то: по академии, консистории, семинарии, попечительству о бедных духовного звания, училищу для девиц духовного звания, богадельням и пр; 7) постановления и распоряжения Казанского губернского училищного совета и сведения о школах при церквах и духовно-учебных заведениях, равно как и распоряжения духовно-училищного начальства, которые должно знать духовенство Казанской епархии; 8) сведения об открытии церковных братств и приходских попечительств по Казанской епархии и их действиях, распоряжениях и последствиях оных; 9) корреспонденцию, в которую имеют войти: описание, по частям, всего, касающегося Казанской епархии (исторических событий и древностей церковных, церквей, святых икон, утварей, крестных ходов, священных урочищ и проч.), разъяснение различных вопросов относительно духовенства, духовно-учебных заведений и инородцев местной епархии и о миссионерских трудах относительно последних, извещения о богоугодных подвигах и пожертвованиях по Казанской епархии, приглашения к участию в благочестивых предприятиях и на помощь страждущим, пастырские наставления, относящиеся ко всей пастве по каким-либо случаям и событиям в епархии и пр.».

Эго предложение, по-видимому, налагавшее на редакцию новое бремя и вызывавшее ее на новые расходы, на самом деле клонилось к поддержанию журнала и распространению его путем обязательной подписки на него духовенства Казанской епархии, которое доселе относилось к «Православному собеседнику» весьма равнодушно. Редакционный комитет, по обсуждении записки ректора и по соображении сведений о количестве подписчиков, счел с своей стороны издание при «Православном собеседнике» прибавления под именем «Известий по Казанской епархии» возможным; но, зная затруднительное положение дел редакции, соглашался предпринять издание их не иначе, как на некоторых условиях: 1) если «Православный собеседник» будет выписываться всеми церквами Казанской епархии и 2) если местная духовная консистория будет доставлять в редакционный комитет все, требуемое вышеизложенною программою «Известий» и от нее зависящее. Преосвященный положил на комитетском представлении следующую резолюцию: «23 января 1867 года. Согласен с предложением редакции, а потому учинить следующее: 1) изготовить отношение к господину синодальному обер-прокурору об исходатайствовании у Святейшего Синода разрешения дополнить программу «Собеседника» изданием при нем «Известий по Казанской епархии» в том виде и с тем содержанием, как это здесь изложено; 2) отнестись в консисторию, дабы она, имея в виду, что «Известия» заменят для нее во многом ее письменную корреспонденцию по епархии, во-первых, своевременно доставляла в редакцию все, чтò будет подлежать печатанию в тех «Известиях», во-вторых, немедленно предписала циркулярно по епархии, чтобы все церкви на церковный счет, или на счет причтов, выписывали с сего года «Собеседник» непременно, так как в «Известиях» будут печататься и консисторские указы, и мои циркуляры по епархии, которые причты обязаны будут принимать не только к сведению, но и к исполнению, не ожидая особых писаных предписаний и подвергаясь необходимой ответственности и взысканию в случае неисполнительности; к сему присовокупить еще, чтобы благочинным предписано было, дабы они употребляли все меры к возможно скорой доставке по церквам «Собеседника» без малейшего промедления; 4) что касается до того, когда начать издание при «Собеседнике» «Известий», то я считаю возможным сделать это с февральской книжки. Желая всячески поднять в общем мнении «Собеседник» и придать ему более жизни и интереса, я с своей стороны прошу редакцию употребить к сему все усилия, а наставников академии прошу не чуждаться в издании сего журнала, как это стали делать многие в последнее время, посылая свои статьи в другие журналы, а поддерживать всемерно свой журнал и вместе с тем честь академии, издающей оный»[350].

По поводу ходатайства высокопреосвященного Антония, 28 марта 1867 года последовал указ Святейшего Синода, коим определялось «разрешить дополнение программы «Собеседника» изданием при оном «Известий по Казанской епархии» на изъясненных вашим преосвященством основаниях, т. е. чтобы в «Известиях по Казанской епархии» помещалось преимущественно то, чтò входит в состав официальной части издаваемых ныне по одобренным Святейшим Синодом программам в некоторых епархиях епархиальных ведомостей». Указ получен был 10 апреля. Тотчас составлено было объявление об издании «Известий», в коем были предложены следующие условия подписки для духовенства Казанской епархии: 1) «Местные лица из среды сего духовенства чрез благочинных или прямо от себя выписывают «Православный собеседник» в потребном для них количестве экземпляров и при каждом экземпляре этого журнала получают также и экземпляр «Известий»; отдельно же от журнала выписывать «Известий» не могут; 2) цена на «Православный собеседник» с рассылаемыми при нем «Известиями» для духовенства Казанской епархии не возвышается, а остается прежняя, т. е. по 7 рублей серебром за год за экземпляр с доставкою в г. Казани и с пересылкою в другие почтовые места Казанской губернии». Затем редакция в том же объявлении сочла нужным настойчиво указать на те условия, на которых она взялась за это издание, т. е. чтобы непременно все церкви выписывали «Православный собеседник» и чтобы консистория доставляла весь нужный материал, предусматривая в противном случае «необходимость немедленно прекратить издание, чтобы не быть самой причиною прекращения издания и самого «Православного собеседника»: так как издание этих «Известий» только увеличивает расходы редакции, не вознаграждая их, как бы следовало, надбавкою цепы собственно за них». Для лиц и мест других епархий цена «Известий» вместе с «Православным собеседником» объявлена была 10 рублей.

Принимаясь за это издание, редакция, очевидно, брала на себя весьма большое бремя и весьма значительные расходы, но впрочем, при условии обязательности подписки, не надеялась быть в убытке, но в этом едва ли не ошиблась. При первоначальном расчете не предвиделось особой весьма значительной платы за пересылку, а также случаев уклонения духовенства от выписки «Православного собеседника» вместе с «Известиями» и выписывания одних «Известий». На первых норах дела редакции по-видимому весьма поправились; количество подписчиков возросло в 1867 году сразу с 600 до 900 с лишком, но и расходы увеличились весьма значительно; в остатке для уплаты гонорара за статьи, редактуру и цензуру все-таки, впрочем, оказалось около 3000 рублей; из них и выдан был в этом году увеличенный гонорар по 36 рублей за оригинальный лист, не считая, конечно, довольно значительного количества статей даровых. В следующие годы начинается опять постепенное уменьшение подписчиков и вместе с тем денежных средств редакции.

С половины августа 1868 года вступил в должность редактора новый ректор архимандрит Никанор. Так как в это время журнал в материальном отношении находился сравнительно еще в хорошем состоянии, то ничто особенно и не вызывало нового редактора на какие бы то ни было экстраординарные меры. Вследствие этого, на первых порах дело пошло обычным порядком, с тою разницею, что в «Собеседнике» начали появляться в немалом количестве проповеднические произведения и ученые статьи самого редактора, — автора, весьма хорошо известного в области нашей духовной литературы. Но затем последовали перемены, вытекавшие частию из стремления редактора придать журналу более живой и современный характер, частию же из некоторых особенных условий существования журнала, явившихся после введения нового устава 1869 года.

IV. МАТЕРИАЛЬНЫЕ СРЕДСТВА И БЫТ НАСТАВНИКОВ АКАДЕМИИ.

Интересы редакции «Православного собеседника» чувствительно касались интересов всех наставников академии; в гонорарах за печатавшиеся ими статьи в журнале с половины 1850 годов они находили важное воспособление к своему содержанию, которое с этого именно времени начало делаться все более и более для них затруднительным вследствие быстрого после крымской кампании[351] возрастания цен на все жизненные потребности. Вопрос о скудости материальных средств всех лиц, служивших в наших духовно-учебных заведениях до новых уставов, с 1850-х годов сделался одним из самых настоятельных вопросов в жизни этих заведений и служил одним из самых выразительных показателей постепенного упадка их старого экономического быта, доходившего в конце 1860-х годов до полного в своем роде банкротства, и крайней необходимости их обновления посредством новых штатов. На наставниках Казанской академии все невыгоды их устарелых штатных окладов отзывались едва ли даже не тяжелее, чем на наставниках других академий, потому что, кроме этих окладов, у них не было почти никаких средств к воспособлению своему содержанию.

Оклады, какие были назначены на содержание личного состава академии первоначальным штатом 1842 года, были весьма умеренны, чтобы не сказать прямо — скудны, даже для того времени. Вот эти оклады: ректору 1200 рублей в год, ординарным профессорам по 715 рублей (в месяц по 59 рублей 58 копеек), экстраординарным профессорам и бакалаврам одинаковый оклад по 358 рублей (в месяц по 29 рублей 83 копейки), инспектору сверх наставнического жалованья 258 рублей (в месяц 21 рубль 50 копеек), то же эконому и лекарю, секретарю 172 рубля (14 рублей 33 копейки в месяц), то же библиотекарю, помощнику библиотекаря 115 рублей (9 рублей 58 копеек в месяц). Так как все наставники имели степень магистра, то, сверх жалованья, получали еще по 100 рублей магистерского оклада. Кроме того, все они по уставу пользовались казенной квартирой с отоплением или получали квартирное пособие.

На первых порах существования академии это квартирное пособие имело особенно важное значение в жизни наставников. В тесных помещениях Спасского монастыря, где поселилась академия, нашлось место для квартир только ректора, инспектора и эконома, прочие члены академической корпорации должны были поселиться на наемных квартирах, а последние после пожара 1842 года сильно возвысились в цене по всему городу. Во внимание к их затруднительному положению Святейший Синод всем нм назначил тогда даже несколько возвышенные квартирные оклады — по 200 рублей в год[352] (после такие оклады выдавались в количестве только 150 рублей). Оклады эти получались все время, пока академия находилась в Спасском монастыре; с переходом ее в Мельниковский дом, где нашлось место и для наставников, выдача квартирных денег (с сентября 1844 года) прекратилась. В новой академической квартире были поселены даже семейные наставники. Вопрос о квартирных пособиях поднялся снова в 1848 году, когда академия готовилась перейти в свой собственный, только лишь выстроенный тогда, главный корпус на Арском поле. Так как флигеля, в которых проектировались квартиры наставникам, еще не были выстроены, то все наставники опять должны были переходить на вольные квартиры. Между тем городские квартиры после 1842 году не только не упали, но еще возвысились в цене вследствие новых пожаров, да и все содержание вообще успело с тех пор заметно подорожать. В виду всего этого все наставники решились войти в правление академии с коллективной просьбой о назначении им снова квартирного пособия. Просьба эта, написанная профессором Гусевым, который всегда любил писать весьма обстоятельно, представляет собою любопытный документ для обрисовки тогдашнего быта и нужд академических наставников.

Профессора и бакалавры в объяснение своей нужды в квартирном пособии указывали: 1) на дороговизну квартир в городе. Квартира «для одинокого чиновника, по их объяснению, состоящая из двух небольших комнат и маленькой прихожей с кухней, чуланчиком и местом для дров, на улицах центральных, в хороших домах, стòит 150-170 рублей серебром, а в улицах довольно глухих, не мощеных, на окружности города лежащих, в простых деревянных домиках, 100-120 рублей серебром и следовательно средним числом 135 рублей серебром в год. Это частию потому, что еще после пожара, истребившего более половины Казани, некоторые дома доселе остаются не восстановленными, частию потому, что в прошедшем 1847 году весьма значительная часть Казани вновь выгорела, частию потому, что домохозяева, неся разные городские повинности, стараются вознаградить невыгоды городского домовладения возвышением цен на квартиры, особенно те из них, которые построили или возобновили дома свои после пожара 1842 года на счет сумм, из строительного комитета взятых, и которых весьма много». Цены, установившиеся после 1842 года, поэтому не спускаются да вероятно и не спустятся; 2) на расходы по отоплению и водоснабжению, которые, по установившимся ценам на дрова и воду (2 рубля 30 копеек—2 рубля 80 копеек за сажень дров и до 1 рубля 50 копеек за воду в год), средним числом простираются до 78 рублей 35 копеек в год; 3) на дальнее расстояние академии, требующее помощи извозчика, особенно потому, что Арское поле летом покрывается вязкой глинистой грязью, трудной даже для проезда, а зимой на нем господствуют вьюги, мятели и снежные заносы; извозчик же стоит 25 копеек в один конец, да столько же обратно, потому что академия за городом, в год же будет стоить не менее 25 рублей. Таким образом, без казенной квартиры каждый наставник должен издерживать лишних до 250 рублей в год, а наставники и при казенной квартире только лишь сводили концы с концами. От 13 июня правление по этой просьбе ходатайствовало о назначении наставникам квартирного пособия в размере 150 рублей в год.

Прождав результатов ходатайства целых полгода, профессоры и бакалавры в декабре повторили свое прошение, присовокупив к нему, что все опасения и расчеты, высказанные в первом прошении, оправдались уже на деле. Ряд пожаров 14-21 августа 1848 года поднял цены на квартиры более прежнего; бакалавры Елисеев и Бобровников, нанявшие квартиру до пожаров, должны были оставить ее вследствие надбавки цепы. «Стесненные слишком умеренным жалованьем, почти все мы, писали просители, имеем наибольшею частью в отдаленных от академии частях города квартиры, которые справедливость не иначе может назвать, как тесными, бедными, малоудобными и малоблагоприятными для ученых занятий и которые, несмотря на то, при нашем ограниченном состоянии, дòроги. Кроме того, за исключением ординарного профессора Беневоленского и вновь определенного бакалавра Гремяченского, всех нас коснулись бедствия пожаров. Так, профессоры Соколов и Палимпсестов, бакалавры Елисеев, Бобровников и Ильминский, при угрожающей опасности от пожаров, принуждены были с поспешностию выбираться из своих квартир, а квартира ординарного профессора Гусева сгорела 21 августа. Оттого все мы во время пожаров потерпели более или менее значительные по нашему состоянию убытки от пропажи или изломки вещей, особенно профессор Гусев». Многие вошли даже в долги. Просьба заключалась напоминанием, что в 1842 году начальство отпускало квартирное пособие даже в бòльшем количестве, чем в последнее время ходатайствовало правление, именно по 200, а не по 150 рублей в год. 9 декабря правление определило снова войти с ходатайством о том же предмете в Святейший Синод. Но ответа не было и на это вторичное ходатайство. Подождав еще три месяца, 16 марта 1849 года наставники подали третье прошение о том же.

В этой третьей просьбе они входили в более подробные исчисления своих крайних нужд и описывали свое незавидное служебное положение. Вот перечень годовых издержек на свое содержание, какой они приложили к этой просьбе, между прочим, довольно выразительно определяющий более чем скромные, размеры их потребностей и удобств. 1) Наем квартиры с извозчиком до 200 рублей; 2) на наем прислуги самого последнего разбора, т. е. состоящей из мальчика либо старухи, умеющей кое-как приготовить кушанье, каждый из нас издерживает в месяц не менее 1 рубля 50 копеек, чтò составляет в год 18 рублей; 3) стол из одного обеда с человеком до 8 рублей, в год 96 рублей; 4) чай и сахар до 5 рублей, в год 60 рублей; 5) экипировка (3 пары белья 6 рублей 60 копеек, 3 полотенца 1 рубль 30 копеек, 4 бумажных носовых платка 2 рубля, полдюжины манишек 3 рубля, черный шейный платок 2 рубля, помочи в 2 рубля на два года, 2 жилета 6 рублей, 3 пары сапог из казанского товара 10 рублей 50 копеек, 2 пары калош 4 рубля, по полдюжины белевых и шерстяных носков 2 рубля 40 копеек, фрак 18 рублей, двое брюк 18 рублей, перчаток две пары 2 рубля, шинель в 30 рублей на 4 года и теплая тоже на 4 года в 35 рублей, шляпа 3 рубля, фуражка 1 рубль 50 копеек, шлафрок 6 рублей, одеяло на 4 года в 6 рублей, тюфяк мочальный на 5 лет 7 рублей 15 копеек, 3 простыни 3 рубля, 3 пары верхних наволочек 1 рубль 20 копеек и нижних до 10 копеек в год, пух на две подушки на 10 лет 2 рубля 58 копеек) всего 113 рублей 4 копейки в год; 6) посуда всякая до 13 рублей; 7) мебель до 7 рублей 50 копеек в год; 8) освещение сальными свечами по одной в сутки 7 рублей 32 копейки; 9) баня и мыло до 7 рублей 76 копеек; 10) бумага до 5 рублей; 11) стрижка и бритье (по 15 копеек за раз) до 5 рублей 80 копеек; 12) мытье белья — 8 рублей 60 копеек; 13) вакса и щетки — до 4 рублей; 14) медикаменты до 15 рублей; за визиты доктор Скандовский не брал ничего. Итог всего этого реэстра, нельзя не заметить, очень экономного и по потребностям весьма мелкотравчатого, довольствовавшегося например, 3 парами белья в год, 4 бумажными носовыми платками тоже в год и т. д., выведен в 561 рубль 2 копейки, на 100 рублей выше жалованья бакалавра и экстраординарного профессора вместе с их классными окладами по магистерской степени. В реэстре ничего не сказано было при этом и этом не только об издержках на прием знакомых или на какие-либо увеселения, но даже на корреспонденцию, на выписку и покупку книг и т. п. надобности; не упомянуто было также о наставниках семейных, у которых были еще особенные нужды. Просьба заключалась сильной картиной непривлекательной жизни всех вообще наставников академии, уделом которых, по их словам, была жалкая бедность, нищее одиночество и мрачная изолированность от общества. Общественное мнение решило, писали они, что труд наш неблагодарный. «Явная и сильная несоразмерность нашего жалованья с мерою тех потребностей человеческой природы, голос которых мы слышим в себе, как образованные члены общества, понимающие, какие элементы должны входить в состав возможно благополучной и благоустроенной жизни труженика-гражданина, произвела то, что с академией нашей расстались трое из весьма деятельных и полезных ее слуг». Войдя в положение просителей, преосвященный казанский ходатайствовал о назначении им квартирных пособий в размере до 200 рублей, заверяя, что это для них необходимо, что все они живут бедно, версты за 3, за 4 от академии, и притом чуть не каждый месяц вынуждены менять свои квартиры, не в состоянии будучи соперничать с более состоятельными нанимателями, как это известно правлению академии из сведений, доставленных о местах их жительства. На этот раз просьба наставников была, наконец, уважена; от 2 мая 1849 года из Святейшего Синода пришло разрешение выдавать им временно квартирное пособие с 1 августа 1848 года впредь до устройства наставнических помещений при самой академии, но в размере ниже того, о котором было ходатайствовано, всего по 150 рублей в год[353].

Выдача этого пособия продолжалась только до конца 1849 года. В заседании правления 9 декабря 1849 года было решено, чтобы наставники переходили в академические флигеля, которые уже были отстроены, а выдачу им квартирных денег с конца месяца прекратить, кроме Г. С. Саблукова, который, как семейный человек, не может помещаться в академии, да и перемещен в академию с места своей прежней службы с обещанием ему такового пособия. Но, кроме Саблукова, в академии был еще женатый профессор А. И. Беневоленский, которого теперь было и забыли. В феврале 1850 года он сам напомнил о себе прошением на имя преосвященного, чтобы квартирное пособие было назначено и ему, как Саблукову. Преосвященный поручил решение этого дела правлению. Любопытны справки, приведенные в журнале правления (15 февраля): 1) о постройке наставнических флигелей в бумаге обер-прокурора от 13 октятбря 1845 года на имя преосвященного Владимира сказано, между прочим, что духовно-учебным управлением признано необходимым «вовсе не назначать помещений семейным наставникам, каковых вообще при духовно-учебных заведениях стараются избегать»; 2) профессор Беневоленский состоит на службе уже 18 лет, в том числе 5 лет при академии, и с успехом. На этом основании решено было ходатайствовать об удовлетворении его просьбе. Святейший Синод разрешил и ему выдавать по 150 рублей в год, как профессору Саблукову[354]. Таким же точно порядком эти квартирные деньги назначались семейным наставникам и в последующее время. Назначение их постоянно имело характер какого-то пожалования за более или менее продолжительную службу и испрашивалось на каждый случай посредством особого ходатайства пред высшим начальством чрез преосвященного. Семейное состояние наставника само по себе не принималось в расчет, потому что вступать в это состояние и чрез то лишиться казенной квартиры — была его добрая воля, а со стороны начальства довольно было и той милости, что оно после этого не «старалось избегать такового наставника». Еще раньше учреждения Казанской академии бывшая комиссия духовных училищ в 1825 году дозволила представлять наставников академии к квартирному пособию не иначе, как после четырех лет их службы[355]. Другим наставникам, менее прослужившим, взамен квартирного пособия, по распоряжению той же комиссии от 28 февраля 1838 года, можно было делать пособие разве только выдачей казенных дров на отопление. Поэтому при производстве дел о назначении квартирных пособий первою справкою правления всегда была справка о продолжительности службы просителя. От 10 июня 1857 года духовно-учебное управление сделало еще более строгое распоряжение — назначать квартирное пособие наставникам только в самых крайних случаях[356].

Из приведенных прошений наставников хорошо видно, как важны были для их благосостояния казенные квартиры и с какой радостью они должны были принять дозволение правления в 1850 году занять их в новых флигелях академии после долгого скитания по дорогим лачугам обгорелого города. Квартиры эти были невелики — тогда еще не умели расширять казенных помещений служащих при заведениях на счет простора самих заведений; но они были совершенно достаточны для холостых и одиноких профессоров и бакалавров, особенно при тогдашней простоте наставнического быта. В каждом флигеле назначено было по 8 квартир, из которых одна отводилась для общей кухни, две квартиры побольше, обращенные на улицу с переднего фасада, для ординарных или экстраординарных профессоров, остальные немного поменьше — для бакалавров. Разница между ними была, впрочем, очень невелика. Все они имели по четыре окна в одну и по два в другую сторону и одинаково разделены перегородками на три комнаты, переднюю в одно окно, залу в два окна и кабинет — узкую, но светлую комнату, на которую приходилось одно окно по лицу и два боковых — все были даже выкрашены одинаково (дикой краской передняя, желтым кроном зала и зеленым брашнвейном кабинет); после уже при ректоре Иннокентии в 1860-х годах их оклеили обоями. Наставники любили более жить в восточном флигеле, где помещались одни светские лица; в западном помещалось несколько (2-3) монашеских квартир, чтò для светских наставников в разных отношениях было не совсем удобно. Прислуга наставников каждого флигеля вся помещалась в одной общей кухне флигеля, которую служители делили между собой на углы по соглашению.

Обстановка наставнических жилищ была до последнего времени самая простая. Монашествующие лица пользовались большею частию казенной мебелью, особенно лица, несшие на себе административные должности. Кое-какие старые вещи, оказывавшиеся излишними, перепадали, впрочем, иногда и на долю светских наставников, например, излишние железные койки, старые студенческие столы и т. п. При устройстве флигелей квартиры их от казны были снабжены одними только длинными ларями, стоявшими в передних комнатах и служившими для наставников складами обуви, черного белья, ненужных книг и всякого хлама. Каждый наставник должен был поэтому обзаводиться квартирной утварью на свой счет, отчего при вступлении в должность непременно входил в долги или эконому, или кому-нибудь из товарищей, простиравшиеся рублей до 150-200, которые и выплачивал потом в течение нескольких лет по частям. Для внешней обстановки он заводил себе обыкновенно письменный стол, конторку, до полдюжины дешевых стульев или кресел, диван, гардероб, книжный шкаф, ручное (редко стенное) зеркало, самовар, необходимую чайную посуду (кухонная и столовая были большею частию общие), стол для чая и обеда, койку добывал у эконома казенную из запасных, и затем надолго успокоивался, считая себя вполне обеспеченным. Со временем, при деньгах, к этой обстановке прикупались по случаю кое-какие другие вещи, но это уже считалось прихотливой роскошью, которой не все поддавались. От того квартиры наставников были обставлены почти все одинаково, по какому-то почти условленному шаблону, разнясь между собою только фасоном вещей, приобретавшихся случайно, в разных местах, с большим или меньшим уменьем и счастьем; это была обстановка полустуденческая, получиновничья, рассчитанная только на то, чтобы кругом не было уже слишком пусто.

Другим дорогим предметом первоначального обзаведения и последующих расходов на должности составляла движимая собственность из принадлежностей костюма. Главною заботою по этой части было завести себе теплую одежду, которой студентам не выдавалось, да еще несколько манишек и нарукавников для приличного выхода, — дневные сорочки стали появляться уже в конце 1850-х и в 1860-х годах. Остальные принадлежности костюма — форменный фрак или сюртук, сюртучная пара, летняя шинель, обувь и ночное белье (даже постельный прибор) выдавались при окончании курса казенные и очень долго служили каждому бакалавру и на его должности, подвергаясь лишь небольшой переделке; форменные фраки, редко употреблявшиеся при явке в аудитории и надевавшиеся лишь в торжественных случаях, носились по окончании курса лет по 10 и более. В своих воспоминаниях об академии своего времени А. А. Виноградов рассказывает, как студенты в 1854—1856 годах смеялись над фраком Бобровникова, полученным еще при окончании курса в 1846 году, с короткой талией, подходившей чуть не под лопатки: «Что это вы, говорили они ему, не наденете на публичный экзамен другого фрака? Ведь на вас без смеха смотреть нельзя». — Что вы городите чушь? отвечал он с улыбкой. Фрак этот выдан мне из академии при окончании курса. Я считаю его официальным мундиром, — вот почему и надеваю его только в самых торжественных случаях»[357]. Говоря о прошении наставников 1848 года касательно назначения им квартирных пособий, мы уже приводили из него характерный реэстр обычных, даже желательных потребностей тогдашней экипировки наставников. Вот еще документ в том же роде — реэстр вещей, оставшихся после смерти бакалавра Е. В. Зубкова, скончавшегося на третьем году своей службы (13 января 1845 года); из этого реэстра видно, что он только лишь успел обзавестись для себя всем необходимым, не успел даже выплатить своих долгов на это обзаведение, но был человеком франтоватым, с потребностями несколько более широкими, сравнительно с обыкновенными простыми потребностями других молодых бакалавров. Квартирная обстановка его по реэстру значится точь-в-точь такая, как мы описали у всех наставников; особенностями были только 7 картинок по стенам, шахматная доска, готовальня и гитара. В числе одежи, кроме холодной и теплой шинелей, сюртучной и форменной пары, кроме 9 пар холстового и ситцевого белья, встречаем важную особенность — партикулярный фрак, какой едва ли тогда имелся еще у кого-нибудь из наставников, 5 жилетов, из которых один гарусный a la Bounaparté, белый галстух, 4 пары перчаток, целых 7 манишек и 3 нарукавников и банка помады. Долгу после покойника осталось 353 рубля 62 ½ копеек ассигнациями, наличных денег 40 рублей 32 копейки ассигнациями же[358].

Таких щеголеватых людей было немного в старой академии. Более нарядные костюмы заводили из наставников только люди общественные, являвшиеся в клуб, как профессоры Соколов, Елисеев, или имевшие городские знакомства. Большинство довольствовалось полусеминарскими простыми костюмами. Был расчет пореже надевать даже манишку, потому что за стирку ее нужно было платить прачке, и даже весьма почтенные люди профессорской корпорации, например, Д. Ф. Гусев, А. И. Беневоленский, И. П. Гвоздев и некоторые другие, почти постоянно ходили в черных шелковых или шерстяных манишках, совершенно закрывавших белье. Такая простота внешнего убранства стала выходить из употребления и заменяться более, если не щеголеватыми, то приличными и общепринятыми костюмами только с конца 1850-х годов, благодаря преимущественно молодым агафангеловским бакалаврам и отчасти некоторым бакалаврам, поступившим в Казанскую академию по вызову ректора Иоанна, из московских и петербургских студентов. Прежние наставники, державшиеся еще прежней простоты костюмов, как-то вдруг постарели пред этой щеголеватой молодежью и стали казаться какими-то уже очень архаическими чиновниками, так что и сами понемногу начали скидать свои черные манишки и выставлять из-за галстухов белые воротнички.

В длинном списке всех этих бедных ученых тружеников насчитывается только три человека, за которыми случайно числилась недвижимая собственность. Это были профессор Соколов, Беневоленский и бакалавр Бобровников. Первый имел наследственный деревянный дом в г. Кузнецке Саратовской губернии, который он, впрочем, скоро продал. Второй имел записанный за женой деревянный дом в Уфе, где жило его семейство, и, как дворянин, небольшое именье в Уфимском уезде в 40 ½ десятин с 10 крепостными душами, из которых одна душа Прасковья состояла при нем в кухарках. О третьем приведем рассказ из воспоминаний об нем Н. И. Ильминского. «На деньги, полученные в награду за монголо-калмыцкую грамматику от духовного начальства (1200 рублей) и Академии наук (715 рублей), Бобровников купил себе золотые часы, энотовую шубу, ружье и домик в Адмиралтейской слободе. Пока еще оставались деньги, он по своей фантазии делал в доме разные мелочные, но бесполезные перестройки, рассаживал садик, но чаще всего бродил с ружьем по болотам, которыми так богаты окрестности Казани. Охотник он был так себе, но он усердно охотился не из-за корысти, а для моциона и препровождения времени. Порядочный моцион доставляла ему и служба в академии,… до нее от дома Бобровникова было почти 6 верст. Он ходил всегда пешком. И случалось, что, вернувшись с лекции, он, немного закусивши, тотчас же брался за ружье и отправлялся на охоту»[359]. Таким же ходоком был еще, как мы упоминали, профессор А. И. Беневоленский. В моционе тогда видели настоящую панацею от всех недугов, как и в употреблении холодной воды по методе Присница. Живая, подвижная натура Бобровникова не согласовалась с сидячей и школьной жизнью казенных квартир; ему лучше жилось своим домом в далекой слободе. Идя оттуда на лекцию по непролазной глинистой грязи, он, во избежание утраты в этой грязи своих резиновых калош, привязывал последние к сапогам веревочками, которые до возвращения домой бережно вешал сушить в квартире Н. И. Ильминского и перед обратным путем снова навязывал на ноги. В академию он ходил часто и держался в тесных связях с молодым бакалаврским кружком. В кружке этом, как остроумный, веселый рассказчик и шутник, он был всегда желанным гостем; по его приходе сейчас же начинался веселый смех от его острот обыкновенно над И. П. Гвоздевым, которому эти безобидные остроты самому нравились, или рассказов о приключениях его ничтожной охоты, о подвигах собаки Дамки, ее удивительном верхнем и нижнем чутье и т. п. «Тут, говорит Н. И. Ильминский, в товарищеском кругу, вполне обнаруживался и в высшей степени симпатичный его характер, и его способность не только в отвлеченным, строго логичным построениям, но и к живым, разнообразным картинам, полным наблюдательности, тонкого анализа и часто благодушного юмора».

Академическая братия, обитавшая в самой академии, жила чисто школьною жизнью, близко похожею на жизнь студентов, регулярной, распределенной по часам, среди постоянных занятий, даже с регулярными часами отдыха, чтò было почти необходимо и по требованиям службы, и по требованиям общежития, с самого начала устроившегося между наставниками в ведении хозяйства. Мы разумеем здесь только светских наставников. Монашествующие жили от них всегда особняком. От общежития отделялись лишь немногие из светских наставников. Так, вскоре по поступлении на казенную квартиру, еще в доме Мельниковых отдельно от всех зажил профессор Соколов, считавшийся всегда состоятельным между ними человеком и державший отдельное хозяйство. Он был постоянным членом клуба, где счастливо играл, и имел большое знакомство, хотя дома жил уединенно, никого у себя не принимая. По переезде академии в собственные здания он обставил себя совершенно независимо от других, держал своего особого повара, имел даже собственную лошадь, экипажи и кучера, каждый вечер проводил в клубе и жил недоступным для своих сослуживцев барином. Его никто даже и не считал своим товарищем, да он и сам обращался со всеми довольно высокомерно, особенно с младшими сослуживцами. Кроме него, от наставнического общежития отделялись еще некоторые своеобразные и неуживчивые люди вроде бакалавра А. П. Щапова, который, по своей вздорности, беспорядочности, горячему нраву и заносчивости, на первых же порах службы рассорился со всеми своими товарищами и, имея порядочные деньги от книгопродавца Дубровина за издание своей диссертации о расколе и от «Собеседника» за свои статьи, нанял себе служителя Гаврилу и завел свое собственное хозяйство; Гаврила его всячески обирал, а он Гаврилу бил. Общежития наставников разделялись по флигелям; самое большое и благоустроенное было в восточном флигеле, во главе которого первоначально стоял профессор Гусев и которое потом было поддержано И. М. Добротворским. В западном флигеле, как монашеском, жило менее светских наставников и общежитие было не так велико, кроме того часто распадалось.

Общежитие или коммуна, как его называли в 1860-х годах, имело в своем общем владении полное кухонное хозяйство, приобретенное на общий счет. Каждый выходящий из него член получал свою затраченную на это хозяйство долю обратно со сбавкой нескольких процентов за каждый год пользования. Точно так же каждый, вновь вступающий в общежитие, должен был уплатить свою долю ценности всего общего хозяйственного имущества, определяемую с одной стороны числом наличных членов общежития, с другой стоимостью всего этого имущества в данное время со всеми его новыми приращениями и за выключением всех процентных сбавок с его стоимости по числу лет его существования. К концу 1860-х годов доли эти были уже очень невелики, тогда как самое имущество, постепенно возрастая, представляло собою обзаведение значительной ценности. Новые вещи приобретались на общий счет и заносились в общий реэстр. Прислуга была тоже общая и служила всем членам общежития одинаково. При несложности холостых потребностей, однообразии и строгой регулярности в жизни наставников, в которой все было распределено не только по часам, но даже по минутам, услуг требовалось немного, так что 4-6 наставнических квартир вполне довольствовались одним лакеем и одним поваром, получавшими по 4, потом по 5 и под конец по 6 рублей в месяц. И вероятно служба их была и доходна, и не тягостна, потому что они жили на своих местах очень подолгу. В восточном флигеле лет 14 служили наставнической коммуне лакей Антон Беляев и кухарка его жена Марья Петровна, первая женщина, которая проникла на жительство в академию. На первых порах она долго имела здесь весьма шаткое положение; несмотря на ее малую соблазнительность, начальство смотрело на нее косо; положение ее упрочилось только при ректоре Иоанне, который сначала, правда, очень подозрительно осведомился у эконома: «Что это там за бабенка вертится у бакалавров?» Но потом оставил ее в покое. Кроме кухонной части, в ведомстве ее было пришивание всяких пуговиц и комиссионерство по части других более мудреных работ над бакалаврским бельем.

Верховными заправителями хозяйственных дел общежития были более практические хозяева и счетчики, сначала профессор Гусев, потом Добротворский, которого общежитие прозвало «начальством». Но текущее хозяйство велось по месячной очереди. Чередной хозяин в начале своего месяца принимал от предшественника хозяйственную книжку, в которой записывались все общие расходы до копейки и все оставшиеся от прежнего месяца материалы для стола, и в течение месяца заведовал всеми закупками, заказывал на каждый день стол и контролировал Марью Петровну. На общий счет готовился только обед, от которого оставалась легкая закуска и к вечеру, вместо ужина. Чай, сахар, закуски для приема гостей, какие случались, не входили в состав общего хозяйства. Обедать собирались все в квартиру чередного хозяина в известный час. Для сервировки этих обедов хозяин должен был поставлять одно только столовое белье — остальное все было общее. Обед состоял из трех блюд такого же почти качества, как у студентов. Большим подспорьем к хозяйству общины служило то, что хлеб они постоянно покупали чрез эконома в казне, где, при печении его в большом количестве на всю академию, он был дешевле рыночного или собственного печенья. Расплата за него делалась по полугодиям или когда удобнее покажется самому эконому. Расплата за стол чередному хозяину производилась под конец каждого месяца при сдаче хозяйственной книжки следующему чередному. Общий расход аккуратно делился на доли, причем до копейки высчитывались даже те ничтожные излишки против равных долей, которые происходили оттого, что кем-нибудь из дольщиков в течение месяца накормлен был обедом случайно посетивший его в обеденную пору гость. Хозяйство велось правильно и даже на довольно широкую ногу и имело большие запасы разного соленья на зиму, для чего у общежития было полное погребное имущество. Благодаря внимательности и расчетливости чередных и отчасти сравнительной честности и довольству прислуги, содержание общежития отличалось большими выгодами против частного одиночного хозяйства. По сохранившимся у нас записям расходов общежития восточного флигеля за 1861—1863 годы каждому из членов его месячное содержание обходилось по 6-8 рублей и доходило до 10 только в месяцы каких-нибудь экстренных расходов на годовые запасы и на покупку разных хозяйственных принадлежностей. Благодаря только такой экономии, наставники академии и могли существовать при своем крайне скудном жалованье; но зато всякая, даже небольшая роскошь, все, чтò выходило за пределы удовлетворения первым насущным потребностям в пище и одежде, для них было уже недоступно. К счастию для них, самая жизнь их слагалась так, чтò им мало приводилось выходить из своего скудного бюджета, разве только для помощи бедным родственникам, которых у всех у них было довольно.

Это была во всей форме жизнь бедных ученых тружеников, вполне преданных своему высокому делу, жизнь монотонная, бедная внешними фактами, вся ушедшая в умственную работу и одинаковая у каждого, как две капли воды. День начинался часов в 7 утра и до самого обеда проходил, если не в аудитории, то за письменным столом. Около 1-2 часов пополудни члены каждого общежития собирались у своего чередного амфитриона к обеду, за которым они, таким образом, виделись между собою каждый день. Эти обеденные собрания были самым веселым временем целого их дня. Близко знакомые друг с другом, они все были здесь нараспашку; тут сообщались новости дня, делались замечания о текущих событиях, сыпались остроты, затевались споры. Обед проходил быстро, но после него обеденная компания, расположившись, кто как и кто где, проводила еще с час времени, продолжая веселую беседу. Являлся иногда и Антон Беляев, успевший уже и сам пообедать после господ, но гораздо роскошнее их — с вином, и смотря по обилию им этого прибавления к своему обеду, или начинал монолог о том, какие у него хорошие господа, или решительно заявлял, что он нынче им больше не слуга, и колеблющимся трагическим шагом удалялся к себе на кухню, сопровождаемый общим благодушным смехом. После обеда некоторые отправлялись делать моцион, другие располагались дома пробежать до чаю новости текущей журнальной литературы. Это легкое занятие, составлявшее отдых после серьезных научных занятий, продолжалось и за чаем, который часов в 5 пил каждый у себя. После чая снова начинались научные занятия за письменным столом и продолжались до вечерней закуски в 10 часов и после нее до сна. Ходить друг к другу вечером, особенно накануне лекции, занятия которой считались священными и неприкосновенными, было не принято. Только ближайшие соседи заходили иногда друг к другу на несколько минут провести вместе короткий антракт между занятиями, пока курилась папироса, и то осведомившись, не мешают ли друг другу. Особых, нарочитых собраний между наставниками было мало; если такие собрания по временам и составлялись, то случайно и без предварительных приготовлений Чаще они бывали по случаю приезда к кому-нибудь городских гостей, в свободное время перед праздниками и почему-то в день академической бани. Угощений особенных не полагалось; — у кого что было в ларе, тот тем и угощал. Какая-нибудь бутылка дешевого рома к чаю или хереса распивалась с таким шумом и весельем, какого не найти теперь на самом богатом званом вечере. Так праздновались даже и особенные праздники, вроде, например, именин. По всей обстановке таких праздников видно было, что тут сходились люди близкие, которые виделось друг с другом каждый день запросто и во всякое время, люди вполне свои, не имевшие никакой надобности друг с другом церемониться. Большие собрания с особыми приготовлениями стали входить в употребление со времен ректора Иннокентия, который ввел в обязательный обычай «пироги», состоявшие в том, что всякий из наставников, получивший какую-нибудь награду или промоцию по службе, делал парадный фриштик или обед для всей корпорации с ректором во главе. Собрания эти плохо прививались к академической компании, были дòроги, натянуты и скучны и походили на какую-то деланную комедию, которой стыдились сами действующие лица. Они оживились, получили смысл и душу уже при ректоре Никаноре. Но старожилы академии и после этого долго стояли за прежнюю простоту академических собраний.

По рассказам современников, особенно симпатично рисуется академическая компания первых времен наставнического общежития, когда ее составляли молодые бакалавры 1840-х и 1850-х годов. Люди на подбор талантливые, отличавшиеся беспредельною любовью к науке, редким благородством характеров и теми высокими идеальными стремлениями, которые придавали такую обаятельную духовную красоту лучшим людям 1840-х годов. Это были Г. 3. Елисеев, Н. И. Ильминский, скоро, впрочем, уехавший в свою заграничную командировку, А. А. Бобровников, И. П. Гвоздев, И. Я. Порфирьев, С. И. Гремяченский, М. М. Зефиров. К ним же примыкал отчасти Д. Ф. Гусев, старейший всех их, но вечно юный душой поборник молодого поколения и бакалавров и студентов. Все они часто собирались то у того, то у другого, сообща доставали и читали разные литературные новинки, пускались в оживленные споры и беседы по разным научным и литературным вопросам; литературный интерес был господствующим в кружке, каким он был тогда и во всем образованном русском обществе. Современники любили рассказывать об одном, особенно памятном для них вечере, когда они читали в своем собрании только лишь появившуюся в Казани в рукописном списке вторую часть «Мертвых Душ» Гоголя. Гремяченский, имевший знакомство в университете, достал драгоценную рукопись и с торжеством принес в академию. Составился литературный вечер. На стол, около которого расселись друзья, поставлены были сальная свечка, початая бутылка хереса и портрет Гоголя; началось чтение и продолжалось большую часть ночи[360]. Идеальные узы, соединявшие членов этого кружка, представляли собой нечто родственно-крепкое; когда, например, умер А. А. Бобровников, друзья его, сами нуждавшиеся во всем, без колебаний разобрали себе на воспитание всех его детей, оставшихся в нищете. Крепость этих уз пережила даже земную жизнь членов этого кружка; остававшиеся в живых с отрадой и любовью вспоминали то далекое, но всегда дорогое, идеальное время своей молодости и своих умерших друзей. Последующие кружки наставников имели уже менее такой идеальной подкладки. В 1860 -х годах идеальные интересы стали сменяться более материальными и практическими — настал другой дух времени. Изменялся самый характер академического образования; на первый план все более и более выступала специализация научных знаний, сама по себе ослаблявшая общее гуманное образование и разделявшая людей до того, что им не об чем стало толковать между собою. Многие специалисты ничем не интересовались вне своей узкой области и ничего вне ее не читали. Упадок литературного интереса повлек за собой еще больший упадок общего развития, оскудение эстетических вкусов, психологической наблюдательности, меткости и известного рода игры мысли, так нужной во всяком обществе, которое желает поддерживать свою жизнь самостоятельно, без помощи каких-нибудь грубых суррогатов, вроде водки и карт. Прежний дух наставнического общежития, однако, все еще поддерживался, благодаря, по крайней мере, нескольким личностям, которые оживляли его своей талантливой многосторонностью, даже просто товарищеским радушием и отзывчивостью и успевали в часы отдыха соединять около себя многочисленное общество и без помощи означенных суррогатов общественности.

До самого конца описываемого времени наставническая корпорация продолжала оставаться крепко сплоченной семьей людей, до того близких между собою, что между ними, как людьми, совместно живущими, не считалось нужным даже здороваться при встречах, и притом такой семьей, которая, по богатству своего внутреннего содержания, была каким-то, можно сказать, самодостаточным обществом, бывшим в состоянии удовлетворять своим общественным потребностям своими собственными средствами, мало нуждаясь в связи с обществом внешним. Последняя черта ее характера имела весьма важное значение при той ее «мрачной изолированности от общества», на которую наставники академии указывали в 1849 году в своей просьбе о квартирных окладах. Самодостаточность их товарищеского кружка спасала их от многих углов одиночного развития и значительно смягчала самую мрачность этой изолированности. Они действительно почти совсем были чужды внешней общественной жизни, держались в отношении к ней далеко, с застенчивой и робкой подозрительностью, как всякие развитые и уважающие себя бедняки, которые боязливо проходят мимо житейского пира, боясь или обидной насмешки богатого невежества, или просто того, что у них не хватит, может быть, и средств заплатить за съеденный на этом пиру кусок и придется очутиться в глупом положении. Они жили уединенно, имея замечательно мало знакомств на стороне, и то в кругу своих же духовных лиц. Только в 1860-х годах человека два-три бакалавров были вхожи в некоторые дворянские семейства, в которых когда-то давали уроки. Замечательно, что знакомые с ними и с их беднотой духовные лица смотрели на профессорскую службу в академии, как на службу временную, переходную, и серьезно считали академических наставников какими-то еще непристроенными людьми, только еще ждущими более определенного служебного положения. Да так смотрело на них, кажется, и само духовное начальство, считая их служение церкви только «косвенным» и стараясь привлекать их к служению церкви «прямому», в монашестве или священном сане. На эту тему особенно часто любил распространяться преосвященный Антоний. При окончании академического курса студенты давали обыкновенно подписки, что они поступят на служение церкви — здесь говорилось только о двух родах этого служения: в белом священстве и в монашестве; об особом учительском служении не упоминалось. По всей вероятности это был остаток еще известного древнего исключительно обрядового взгляда на служение церкви.

Не мудрено, что, при распространенности подобных понятий и при бедности обстановки на своей учебной службе, подобный взгляд на свое служение разделяли отчасти и сами наставники академии, по крайней мере некоторые. Служебное положение их не могло считаться особенно прочным, потому что слишком много зависело от усмотрения местного начальства, которое, как мы уже видели в нескольких примерах, держало в своих руках не только судьбу того или другого частного наставника, но даже судьбу и самой его кафедры, могло по своему усмотрению комбинировать академические кафедры в самых неожиданных иногда сочетаниях, одни делать самостоятельными, другие присоединять к иным кафедрам, третьи даже вовсе закрывать, наставников переводить с одного предмета на другой, назначать им читать такие курсы, которые они не расположены или вовсе неспособны были читать по своей подготовке, даже вовсе вытеснять их из академии. При чисто канцелярском строе высшего начальства, которое заключалось в духовно-учебном управлении, какого-нибудь противодействия такому произволу местной власти по учебным делам ожидать было трудно и, как мы уже видели, действительно не было. Оттого наставники, особенно некоторых не совсем верных и надежных кафедр, вроде физики, математики, естественных наук, даже миссионерских предметов, должны были во всякое время быть готовыми к выходу из академии и присматриваться к посторонним службам, а иные с самого поступления на должность так и смотрели на свою академическую службу, как на временную и переходную. Некоторые наставники заранее и большею частию тоже с самого поступления на службу выходили в светское звание, как профессор Гусев, Соколов, Беневоленский, Ильминский, Бобровников, Гремяченский, Елисеев и Саблуков, несмотря на связанные с этим шагом чувствительные невыгоды в материальном отношении — потерю ежегодного классного оклада в 100 рублей и особенно тяжелые расплаты за чины, значительно превышавшие месячное жалованье (кроме вычета полного месячного жалованья, при получении чина платились еще деньги пошлинные, за государственную печать, гербовую бумагу и патент; ординарный профессор платил, например, за чин коллежского советника 82 рубля 18 копеек, за чин же статского советника 106 рублей 58 ½ копейки, бакалавр за чин коллежского асессора 48 рублей 43 копейки и проч.).

Доктор Скандовский на медицинских свидетельствах, которые требовались к делам о выходе наставников в светское звание, писал, что причиною их выхода служило vertigo capitis; монашествующее начальство считало такою причиною честолюбие; но ни та, ни другая причина не может быть названа вполне состоятельною. Главная причина этого явления состояла в том, что выход в светское звание сразу развязывал наставнику руки и давал ему бòльшую свободу как на случай перехода из духовно-училищной службы на гражданскую, причем он все равно должен был обязательно пройти ту же процедуру увольнения из духовного звания, только не вòвремя, и подвергнуться для этой процедуры более или менее значительному перерыву в своей службе, так и при дальнейшем прохождении самой духовно-училищной службы. Светский человек был в меньшей зависимости от своего духовного начальства, чтò отражалось на множестве разных служебных мелочей, которые трудно и выяснить. Вот, например, одно обстоятельство, из-за которого профессор Гусев ускорил своим выходом в светское звание. С самого начала существования академии наставникам наряду с духовными лицами епархии консистория назначала говорить по расписанию чередные проповеди в соборе и преосвященный Владимир довольно серьезно настаивал на исполнении таких расписаний[361]. Проповедей назначалось немного, по одной и редко по две в год на каждого наставника, состоявшего в духовном звании; но они чрезвычайно тяготили всех наставников, как дело чуждое их текущим занятиям и могущее по отвычке от него даже доводить их до некоторого конфуза. И они стали пропускать свои очереди. В 1845 году преосвященный выразил, наконец, на это свое неудовольствие. В январе и феврале, когда свои очереди пропустили бакалавры Соколов и Минервин, правление поставило им это на вид и составило о том журнал. Тогда профессор Гусев, до которого доходила очередь, немедленно подал прошение об увольнении в светское звание; черед его был перенесен на бакалавра Протопопова. Другой профессор Палимпсестов подал прошение об освобождении его от проповеди по слабости груди; за него назначено проповедовать бакалавру Кастальскому. В мае отказался от проповеди бакалавр Минервин, представив свидетельство о том, что у него лихорадка[362]. В следующем году профессор Палимпсестов опять было сослался на слабость груди, но немного запоздал, и правление составило определение с внушением, что ему следовало бы известить о том благовременно, что приготовление проповеди для собора, как дело публичное, правление поставляет выше и приема архива (на который он между прочим сослался), и приготовления даже лекций, которое впрочем ни у кого другого не почитается препятствием к исполнению общественной обязанности, и что наконец самая невозможность произнесть проповедь по слабости груди не признается причиною, освобождающей от приготовления оной один раз в год, ибо произношение могло бы быть поручено кому-либо другому[363]. В 1850 году вопрос об этих проповедях возник во внешнем правлении даже в общей форме по запросу симбирской консистории о том, может ли она штрафовать за пропуск чередных проповедей наставников семинарии наравне с духовными лицами. Правление решило спросить о том обер-прокурора, выразив с своей стороны мнение, что наставники духовно-учебных заведений не подлежат власти консисторий, а только власти своего училищного начальства. От 3 сентября 1851 года пришел ответ по определению Святейшего Синода, но не совсем ясный, состоявший в глухой ссылке на семинарский и академический уставы, согласно которым и велено поступать во взысканиях[364]. Назначение проповедей продолжалось до 1853 года, продолжались и правленские выговоры наставникам (например, в 1850 году Гремяченскому), пропускавшим свои сроки[365]. Потом эти назначения как-то сами собою вывелись из практики. Об них вспомнил в 1865 году уже ректор Иннокентий и устроил так, чтобы каждому наставнику было назначено по две проповеди в год[366]. Но наставники академии по-прежнему старались уклоняться от такого проповедничества, несмотря на то, что на нем крепко настаивал и преосвященный Антоний. Под конец описываемого времени этот вопрос разрешился тем, что неофициальным образом наставники довели, наконец, до сведения владыки, что обычай назначать им проповеди не имеет никаких оснований в уставе академии и потому не относится к их служебным обязанностям.

Как люди, окончательно еще не пристроенные, наставники академии между прочим воздерживались от вступления в брак и жили одинокими бобылями, аскетами науки. Слабое развитие в академической корпорации жизни семейной принадлежит к числу тоже весьма выразительных черт ее быта. Само начальство не совсем доброжелательно смотрело на семейных наставников, стараясь, как мы видели, «избегать» их. Многие из наставников возводили свое безбрачие даже в принцип, серьезно убедив себя, что семейная жизнь вредит научным занятиям. Семейных наставников всегда было самое ничтожное меньшинство в корпорации. Между первыми профессорами академии женаты были только профессоры Беневоленский и Смирнов-Платонов; затем пред посвящением в священный сан и пред выходом из академической службы вступили в брак — в 1846 году бакалавр Минервин и в 1847 году бакалавр Владимирский; в 1849 году поступил на академическую службу семейный наставник Г. С. Саблуков. Первым на должности бакалавра решился зажить семейной жизнью И. П. Гвоздев, женившийся в 1852 год на дочери своего почтенного сослуживца профессора Саблукова; через 4 года в 1856 году примеру его последовал И. Я. Порфирьев, женившийся на другой дочери профессор Саблукова. После этого до 1860-х годов, если не считать браков бакалавра Зефирова (1854 год) и Ложкина (1857 год) пред посвящением их в священство, в академии был еще только один брак — Н. И. Ильминского (в 1857 году). Полная всевозможных внешних лишений и нужд семейная жизнь этих лиц была для других наставников сильным назиданием воздерживаться от последования их примеру, как ни привлекательна была она по своему редкому внутреннему благоустройству. После долгого перерыва заключения брачных союзов первые браки в среде академической корпорации встречаем в 1863 году, когда стали распространяться первые толки о скором преобразовании духовно-учебных заведений и об увеличении содержания их наставнического состава. В этом году один за другим женились два молодых бакалавра из наиболее энергичных и увлекающихся людей — А. С. Павлов и М. Я. Красин. На решимость их предпринять такой важный и рискованный шаг в жизни товарищи их смотрели с некоторым удивлением и даже страхом за них. Самый близкий товарищ Красина профессор Добротворский, рассказывая об его браке в его некрологе, настойчиво два раза заявил, что этим браком он совершил «геройский подвиг»[367]. После этих двух браков последовал снова трехлетний перерыв в развитии брачной жизни в академии до увеличения наставнических окладов.

К 1860-м годам материальное положение наставников сделалось положительно невыносимым. Для увеличения своего содержания им приходилось прибегать к разным посторонним средствам помимо своей прямой службы. Некоторые средства воспособления своей бедности они могли находить в самой академии; такими средствами были разные посторонние академические должности, вознаграждение за преподавание по вакантным кафедрам и за труды литературные. Посторонние должности инспекторов, секретарей, библиотекарей и эконома, как мы видели, все были довольно трудные по множеству работы и вознаграждались самыми нищенскими окладами; но нужды наставников так были велики, что ни одна из этих должностей никогда не оставалась надолго вакантною; даже более других хлопотливая и более других несовместимая с наставническими обязанностями, можно сказать, даже неприличная для наставника академии, должность эконома — и та находила себе ученых кандидатов. Секретарями, как мы видели, служили весьма почтенные лица из профессоров, а библиотекарями бывали даже монашествующие профессоры, архимандриты.

Должности эти, как лакомые куски, делились между всеми преподавателями поровну и только в редких случаях одно лицо занимало враз две должности, например, секретарские в обоих правлениях. Так же точно делились занятия по преподаванию новых языков, за которое получалось тоже особое вознаграждение. Наставникам академии было очень неприятно, когда ректор Иоанн поручил преподавание этих языков особому лектору иностранцу.

От преподавания по вакантным кафедрам доход наличных наставников был всегда довольно значителен, потому что преподаватели, как мы видели, менялись нередко, особенно по богословским кафедрам, и при смене одного другим проходили иногда значительные промежутки времени. Впрочем, по определению еще бывшей комиссии духовных училищ 1837 года, каждый наставник обязан был занимать постороннюю кафедру временно в течение 3 месяцев безмездно и только уже с 4-го месяца получал право на вознаграждение за труды. В первые годы существования академии, когда ее экономия еще не терпела особенных нужд и не страдала от дефицитов, такое вознаграждение наставников за временное преподавание чужих предметов производилось спокойно и без особых затруднений, но потом с конца 1850-х годов сделалось предметом разных неудовольствий и жгучих вопросов в кругу преподавателей. Дело в том, что после появления в академической экономии разных недочетов правление для покрытия этих недочетов чаще всего прибегало к помощи остатков от штатной суммы на содержание личного состава академии, поэтому имело прямой интерес в том, чтобы остатков этих было по возможности больше; для этого оно, во-первых, не стало особенно торопиться при замещении открывавшихся по разным случаям наставнических вакансий, а во-вторых, старалось поменьше тратиться на вознаграждение наставников, занимавших эти вакансии временно. Но понятно, что подобного рода финансовые операции и сбережения с его стороны должны были резко сталкиваться с интересами наставников и возбуждать в их среде сильное негодование. Такое столкновение интересов той и другой стороны обострилось в первый раз во время ректорства архимандрита Иоанна, при котором незамещенных вакансий было особенно много и наличным наставникам приходилось преподавать безмездно чужие предметы особенно часто. Мы видели, что эти обстоятельства занимали самое видное место и в жалобе на ректора Иоанна, которую наставники подали при нем на имя обер-прокурора. После этой жалобы правление стало добрее на вознаграждение их за такие сверхштатные труды; но при следующем ректоре Иннокентии, когда экономия академии расстроилась еще больше прежнего, сбережение от сумм личного состава стали наблюдаться еще усерднее, и вопрос о вознаграждении наставников обострился снова.

От 17 марта/11 апреля 1866 года Святейший Синод отменил трехмесячный срок для такого вознаграждения и положил выдавать последнее «во всякое время без ограничения сроком», как принято в министерстве народного просвещения. Но и после этого в практике правления встречаем любопытный случай прижимистости в делах рассматриваемого рода. Осенью 1867 года поднялось дело о преподавании немецкого языка за больного профессора Митропольского. Так как Митропольскому, по роду его болезни, следовало выдавать оклад жалованья в течение целого года, то правление, по журналу от 13 ноября, определило, чтобы преподавание за него производилось безмездно по 17 мая следующего года, хотя немецкий язык был даже не главным, а побочным предметом больного профессора — штатная кафедра его была по философии. Подбирая к этому определению разные справки, ректор привел, между прочим, и указанное сейчас определение Святейшего Синода 1866 год об отмене трехмесячного срока для вознаграждения за преподавание по чужим кафедрам, но при этом, по свойственному ему юридическому остроумию, объяснил его в том смысле, будто бы оно дает правлению право назначать вознаграждение за такое преподавание чужих предметов в собственном смысле «во всякое время, не ограничиваясь сроком», т. е. когда и за сколько времени ему будет угодно. Два члена правления, ректор и инспектор, подписали журнал, но третий член (профессор Знаменский) написал против этого определения особое мнение в замечательно резком топе, который прямо показывал, какое острое и волнующее значение имело это дело среди всей тогдашней корпорации наставников. Разоблачив софистическое толкование указанной справки, и на основании почему-то умолчанных слов из приведенных в других справках законов о такого рода больных: «буде болезнь продолжится более 4 месяцев, исправляющим должности производятся полные оклады, должностям тем присвоенные», особое мнение требовало решения дела в смысле обратном против состоявшегося по журналу. Преосвященный склонился на сторону особого мнения, и вопрос решен был к общему удовольствию наставников.

С основанием академического журнала академические ученые получили новый источник к увеличению своего заработка. До половины 1850-х годов источник этот был им почти совсем неизвестен. Прежние академические ученые были народ робкий по части публикации своих ученых трудов в печати, так что даже и с этого времени с трудом отваживались выступать на это опасное прежде поприще. Им воспользовались преимущественно люди уже нового поколения. С течением времени, каких-нибудь в 5 лет после 1855 года, литературная производительность академии получила такие размеры, что с ней в этом отношении никоим образом не могла сравняться производительность даже всех четырех факультетов местного университета, взятых вместе, пожалуй, даже за несколько лет назад, несмотря на то, что на первых порах, при ректоре Агафангеле, цензура «Собеседника» была очень строга. Гонорар от статей «Собеседника» (до 35 рублей) служил чувствительным подспорьем к содержанию наставников, а в первые годы при ректоре Иоанне, когда он дорос до 100 рублей за лист, сделался для некоторых более деятельных сотрудников источником даже заметного благосостояния и дал им возможность не только расплатиться с долгами и поправить свои дела, но сделать даже кое-какие сбережения, конечно очень небольшие. Упадок журнала после 1860 года опять пошатнул это благосостояние. Вместо сотенных гонораров стали получаться, и то не каждый год, какие-нибудь рублевые; каждый январь месяц, когда производился раздел журнальных доходов, ожидавшийся сотрудниками с нетерпением, все более и более разочаровывал их. Но журнал все-таки сделал свое дело, — литературная производительность наставнической корпорации была возбуждена. Не получая выгод от своего собственного журнала, академические литераторы стали посылать свои статьи в другие. В 1860-х годах эти статьи были во множестве распространены по всем духовным журналам того времени и в некоторых даже светских журналах. Мы уже видели указание на это выше, в библиографических очерках литературных трудов каждого из наставников. Некоторые из более усердных писателей успевали заработывать этим путем доход, превышавший даже их штатное жалованье.

Одним из важных и долгое время весьма острых и жгучих вопросов, касавшихся благосостояния наставников, был вопрос о повышениях по службе — из бакалавров и экстраординарных профессоров в ординарные — с которыми соединено было возвышение окладов. До 1860-х годов повышения эти были доступны почти одним только монашествующим наставникам, — светские добивались их чрезвычайно редко и, как бы долго и хорошо ни служили, всегда должны были уступать в этом отношении своим монашествующим товарищам, хотя бы последние были их собственные ученики. При открытии академии и в 1844 году при начале ее II курса в нее поступили четыре ординарных профессора из светских лиц, — Гусев, Смирнов-Платонов, Холмогоров и Беневоленский. Затем до 1864 года в это звание было всего только два случая производства светских лиц: в 1850 году был произведен самый счастливый профессор по службе Н. П. Соколов, а в 1857 — самый заслуженный Г. С. Саблуков. Для других светских наставников самою высшею, и притом нелегко достижимою степенью промоции оставалось только звание экстраординарного профессора, не дававшее по окладу никакого преимущества пред званием бакалавра; да и это производство допускалось едва ли не потому только, что начальству нужны были люди для занятия разных административных должностей, которые по уставу требовали от занимающих их профессорского звания и для замещения которых одних монашествующих профессоров не доставало. Так, например, в 1859 году произведен был в экстраординарные профессоры бакалавр Порфирьев, потому что в это время потребовался новый член в редакционный комитет и именно в звании профессора на место вышедшего в отставку профессора Гусева, а готового профессора для этого места не случилось. Бакалавр Порфирьев, надобно заметить, служил уже 11 лет, считаясь в числе лучших наставников академии, и еще в 1855 году был на очереди к производству в это звание, но должен был уступить свою очередь монашествующему конкуренту на профессорское звание, хотя и моложе его по службе. Ректор Агафангел был так благороден, что почел долгом даже объясниться с ним по этому случаю, чтобы он не обижался, и объяснил, что монашествующий наставник имеет более нужды в производстве, чем светский, так как запоздалое производство светского человека не обратит на себя никакого внимания, а замедление на одной степени службы монаха может прямо его компрометировать, внушая об нем мнение, как о человеке уже совсем недостойном. При ректоре Иоанне у начальства академии явилось новое побуждение быть не очень щедрым на производство в звание профессоров — недостатки в академической экономия, заставлявшие увеличивать остатки сумм от личного состава. Производства стали до того редки, что это возбудило общие жалобы наставников и было выставлено в числе главных обвинительных пунктов против архимандрита Иоанна в известной жалобе на него профессоров обер-прокурору. В начале ректорства Иоанна в академии было два старых ординарных профессора, Гусев и Соколов, и один, произведенный вновь, Саблуков, к концу же — к 1864 году — остался только один Соколов. Даже экстраординарных профессоров оставалось только двое: Гвоздев и Порфирьев. Ректор этот не делал, впрочем, производств и монашествующим наставникам; при нем сравнительно с прежним временем сильно запоздали по производству в высшие звания бакалавры Григорий, служивший с 1854 года, и Хрисанф, начавший свою службу в 1856 году, — первого ректор не любил, но последний был человек к нему близкий и на хорошем у него счету. Звание экстраординарного профессора они получили уже в начале ректорства Иннокентия.

С 1864 года производства пошли очень быстро; это было едва ли не единственной заслугой архимандрита Иннокентия в глазах служивших при нем наставников. В первый же год произведены были при нем: И. Я. Порфирьев в ординарные профессоры, а бакалавры Добротворский и Мысовский в экстраординарные; в следующем году сделан ординарным профессором И. П. Гвоздев, в экстраординарные профессоры произведены бакалавры Хрисанф и Красин; в 1866 году экстраординарными профессорами сделаны бакалавры Митропольский и Знаменский, в 1867 — бакалавр Гренков, в 1868 — Рудольфов и Малов, кроме того, экстраординарный профессор Красин возведен в звание ординарного. Пред введением нового устава, увеличившего число профессорских мест, в 1869—1870 году было особенно много производств, некоторые были сделаны даже без назначения новопроизведенным профессорам прибавочного жалованья, которого для них недоставало по старому штату; — были произведены в ординарные профессоры архимандрит Владимир и Знаменский, в экстраординарные — Некрасов, Ивановский, Бердников и Миротворцев.

Кроме академических источников, для усиления своего содержания некоторые из наиболее нуждавшихся наставников в 1860-х годах должны были искать себе заработков на стороне и терять дорогое время на уроки в разных заведениях и даже в частных домах. Прежде это было вовсе не принято в академии. Еще в 1860 году в академию, по желанию Государыни Императрицы, прислан был запрос из Казанского училища духовных девиц, не желает ли кто из наставников занять там уроки; — охотников на это тогда не нашлось[368]. Но в следующем же году поступили в училище преподавателями два бакалавра Красин и Знаменский, и притом за очень небольшое вознаграждение в 30 рублей за годовой урок. После, чрез 3-4 года, они перешли наемными учителями в Родионовский институт благородных девиц, в котором и преподавали до конца описываемого времени. Кроме них, в том же институте с 1862 по 1869 год состоял преподавателем профессор Порфирьев. Плата за уроки и здесь была небольшая — maximum 50 рублей за годовой урок. Кроме означенных заведений, Красин, особенно после своей женитьбы в 1863 году, занимался уроками и в других местах, — в частном пансионе Чулковой, в некоторых частных домах и во 2-й гимназии, где 3 года читал латинский язык. Бакалавр А. С. Павлов в 1863/4 годах был преподавателем словесности в Мариинской женской гимназии с жалованьем в 486 рублей в год. После него с 1867 года в той же гимназии преподавал словесность бакалавр А. И. Гренков.

Некоторые, более предприимчивые люди устремились вон из академической службы. Самые большие потери наставническая корпорация понесла при ректоре Иоанне в конце 1850-х годов. Мы уже видели, что некоторые из них переходили даже на низшие места служения; один из лучших бакалавров, А. И. Лилов, поступил в надзиратели гимназии, потому что и эта служба оплачивалась лучше, чем служба наставника академии, да и служить на ней было приятнее, чем в академии при деспотическом ректоре. После 1863 года, когда по новому университетскому уставу в университетах открылись новые кафедры церковной истории, канонического права и философии, кандидатами на эти кафедры выступило несколько наставников разных академий, в том числе из Казанской бакалавры Добротворский, Павлов, Митропольский и Знаменский. Двое первые вскоре действительно перешли на университетскую службу. Сильный отлив из духовно-училищной службы большею частию лучших служебных сил обратил на себя беспокойное внимание высшего духовного начальства и вызвал с его стороны даже репрессивные меры. Например, бакалавру А. С. Павлову после перехода в университет пришлось, как мы видели, долго отписываться от непосильного взыска денег, назначенного с него духовным ведомством.

Корпорация академических наставников, как и все вообще лица, служившие по духовно-учебному ведомству, отличалась строгой дисциплинированностью, исполнительностью и безмолвным повиновением своему долгу и начальству; но, видно, уже очень плохо приходилось ей, когда в ректорство архимандрита Иоанна и она решилась подать свой голос в двух коллективных просьбах на имя синодального обер-прокурора — в одной, уже приведенной выше, — против своего печального служебного положения и против своего ректора, в другой от 31 августа 1860 года — об улучшении своего материального благосостояния. «Штат для Казанской духовной академии, писали наставники в этой второй просьбе[369], Высочайше утвержден 6 июня 1842 года. С того времени в течение 18 лет, особенно в последние 5 лет, цены на все жизненные потребности увеличились вдвое, а на некоторые втрое, и положенные по штату 1842 года оклады наставникам академии становятся недостаточными для нашего содержания. Имея в виду эту дороговизну, само высшее начальство, сколько нам известно, при открытии новых семинарий и училищ штаты их увеличивает в сравнении с штатами прежде открытых семинарии и училищ; поэтому также оклады жалованья в Московской и Киевской академиях увеличены уже в прошлом учебном году; в здешней же академии оклады жалованья остаются прежние. Между тем жизненные потребности в г. Казани не только не дешевле в сравнении с Москвою и Киевом, но многие даже дороже московских и все дороже киевских, вообще же содержание в Казани никак не дешевле, чем в Петербурге. Особенно резко оказывается недостаточность нашего жалованья в сравнении с учителями здешних гимназий (не говоря об университете), которые получают до 600 рублей серебром, и даже с учителями уездных училищ, которые получают по 300 рублей в год, почти столько же, сколько бакалавры и экстраординарные профессоры академии». Просители желали очень немногого — только сравнить их оклады с окладами наставников в Петербургской академии, т. е. чтобы ординарные профессоры, вместо 715 рублей, получали по 858, а экстраординарные и бакалавры, вместо 358 рублей, 429. К прошению подписались все наставники, начиная с инспектора; оно было проведено чрез академическое правление и отправлено по назначению в половине сентября. Но, несмотря на всю скромность просимой в нем прибавки к окладам, в общей сложности простиравшейся всего до 2549 рублей, ответа на него не получалось с лишком два года.

Ждали-ждали наставники результатов своей слезницы, наконец в начале ноября 1862 года решились повторить ее уже с значительным на этот раз запросом. Напомнив прежнее безрезультатное прошение, они писали: «А между тем все жизненные потребности в Казани в настоящее время сделались еще дороже, чем в 1860 году, а потому наше положение еще стесненнее, так что, не прибегая к посторонним занятиям, вредным и для здоровья, и для науки, нет возможности содержаться не только прилично, но и безбедно, отчего многие из нас вошли в долги, от которых освободиться не предвидится никакой надежды без особой помощи. Получаемое некоторыми из нас жалованье за прохождение побочных должностей до того ничтожно, что решительно не может вознаграждать отнимаемого им времени; и должности эти проходятся наставниками единственно по недостаточности жалованья за главную должность. Само высшее начальство, имея в виду настоящую повсеместную дороговизну содержания, увеличивает оклады жалованья в некоторых духовных училищах, как например, в прошлом месяце увеличено жалование наставникам Пермской семинарии, где и содержание дешевле, и трудов сравнительно с академическими меньше». На этот раз просители выражали желание, чтобы оклады их увеличены были, если не вдвое, соответственно дороговизне всех жизненных потребностей в Казани, то, по крайней мере, в полтора раза. Правление согласилось послать и эту просьбу, а для более верного ее успеха просило по содержанию ее принять на себя ходатайство самого преосвященного. Он тоже согласился. Глас вопиющей нужды наконец дошел по назначению. От 18 сентября 1863 года пришел ответ, что, согласно определению Святейшего Синода от 24 июля/7 августа 1863 года, 20 августа Государь Император повелеть соизволил: «С 1 января 1864 года оклады содержания состоящих на службе при Казанской духовной академии сравнять с положенными служащим при Петербургской духовной академии с тем, чтобы дополнительная в сей предмет сумма 2549 рублей 70 копеек отпускаема была из духовно-учебного капитала и чтобы сверхштатные наставники при академии, на основании Высочайшего повеления 27 октября 1856 года, получали таковое же содержание, как и штатные»[370].

Об этой радости обер-прокурор Святейшего Синода лично известил наставников при посещении академии 22 августа, еще задолго до получения указа. Но радость была не особенно велика и далеко не соответствовала ожиданиям, значительно уже повысившимся с 1860 года. Новые оклады с присовокуплением последовавшей прибавки распределены были таким образом: ректору 1858 рублей (прибавлено против прежнего оклада 658 рублей), инспектору собственно инспекторских 286 (против прежнего прибавлено 28 рублей), ординарным профессорам по 858 (прибавлено по 143 рубля), экстраординарным и бакалаврам 429 рублей (прибавлено по 71 рублю), эконому 286 (прибавлено 28 рублей), секретарю и библиотекарю по 220 рублей (прибавлено по 28 рублей 20 копеек), помощнику библиотекаря 128 рублей 70 копеек (прибавлено 13 рублей 70 копеек), врачу 228 рублей 80 копеек (прибавлено 80 копеек). Все эти прибавки были незначительны и не вносили в материальную жизнь наставников почти никакой сколько-нибудь заметной перемены к лучшему, а между тем, при испытанной уже до сих пор медленности в подобного рода благодеяниях высшего начальства, отнимали у служащих в академии всякую надежду дождаться скоро других, более существенных улучшений в содержании. Замечательно, что именно после этого и начались усиленные домогательства некоторых наставников перейти в университетскую службу. Один из наставников, профессор Мысовский, при первом неудовольствии с академическим начальством, в 1865 году ушел из академии даже на службу гимназическую. К счастию, на этот раз в академии ошиблись в своих пессимистических взглядах. Со вступлением в обер-прокурорскую должность графа Д. А. Толстого дело об улучшении быта духовно-учебных заведений и об изыскании для этого нужных средств получило более решительное и быстрое движение, за что имя этого обер-прокурора сделалось незабвенным в истории всех этих заведений. В 1864—1865 году епархиальным начальствам было предложено в воспособление духовно-учебному капиталу изыскать для улучшения содержания духовно-учебных заведений местные епархиальные средства, и епархии отыскали у себя такие средства в очень значительных размерах.

Из академических епархий на нужды наставников академии прежде всех отозвалась епархия Московская. В 1865 году митрополит Филарет назначил на возвышение окладов своей академии из неокладных сумм Московской кафедры 7795 рублей в год. Вслед за тем возвышены были оклады наставников Петербургской академии из средств Александро-Невской лавры до 7316 рублей в год. Такие же средства легко нашла у себя и Киевская епархия. Казанская таких средств у себя не имела, поэтому на воспособление наставникам ее академии обращены были доходы с вновь перестроенного тогда дома Казанской семинарии, который для этого и сдан был в ведение академического правления. Увеличение окладов велено произвести и здесь в тех же размерах, как в других академиях, — ординарным профессорам по 342 рубля в год, что составляло полный оклад в 1200 рублей, экстраординарным по 471 рубль — полный оклад 900 рублей в год, только с этого времени и увеличенный против оклада бакалавров, бакалаврам по 271 рубль — полный оклад 700 рублей, врачу — 122 рубля, полный 350 рублей. Оклады должностей ректорской, инспекторской, библиотекарских, секретарских и экономской остались в прежних размерах. Так как личный состав наставнической корпорации был меньше, чем в других академиях (6 ординарных, 4 экстраординарных профессоров и 8 бакалавров), то меньше потребовалась и общая сумма прибавки, всего до 6226 рублей в год[371]. В 1867 году академия должна была отказаться от заведывания семинарскими зданиями и возвратить их семинарии, но оклады наставников не пострадали от этого, будучи приняты на счет духовно-учебных капиталов, получивших еще в марте 1866 года богатое воспособление от государства в 1,500,000 рублей.

Новые оклады произвели более заметное увеличение благосостояния в быте наставников и сразу прекратили обнаружившееся между ними стремления к выходу из академической службы. Современники хорошо помнят, какое оживление и ободрение почувствовалось тогда в среде наставнической корпорации после ее прежнего подавленного и унылого состояния. Лучшим показателем возвышения их благосостояния было увеличение между ними числа браков, которых так мало было прежде. В том же 1866 году, с которого началось получение новых окладов, вступил в брак бакалавр Н. И. Ивановский; в 1867 году — бакалавры В. В. Миротворцев и Е. А. Малов; в 1868 году — профессор Знаменский, в 1869 — профессоры И. С. Бердников и А. И. Гренков. Нельзя не упомянуть здесь и того немаловажного обстоятельства, что само духовно-учебное начальство стало снисходительнее смотреть на семейных наставников и перестало «избегать таковых» в самых даже академических зданиях, отводя им казенные квартиры. Замечательно, что первым из ректоров, допустившим такое нарушение старого обычая, был ректор Иоанн, который прежде резче всех отзывался о женатых наставниках. В 1863 году он дозволил остаться в прежней казенной квартире женившемуся в этом году бакалавру Красину[372]; жена Красина сделалась поэтому первой дамой, которой удалось проникнуть в холостое наставническое общежитие восточного флигеля академии. После этого первого примера в своих казенных квартирах оставались и другие наставники, вступавшие в брак с 1866 года, кроме профессора Малова, который в непродолжительном времени после брака изъявил намерение принять священный сан. Дозволение оставаться на казенных квартирах для вступавших в брак наставников имело тогда особенно важное значение, потому что после упомянутого распоряжения духовно-учебного управления от 10 июня 1857 года квартирные деньги стали выдаваться им очень туго. Осенью 1866 года профессор Красин, с увеличением семейства почувствовав разные неудобства своей казенной квартиры, решился переселиться из нее к своему тестю, протоиерею Ласточкину, и подал просьбу о назначении ему вместо нее квартирного пособия в принятом издавна количестве 150 рублей в год. Приведя на справку распоряжение духовно-учебного управления 1857 года и комиссии духовных училищ от 28 февраля 1838 года о пособии наставникам выдачей только дров, правление решило в квартирных деньгах ему отказать, а выдавать вместо них пособие дровами. Только с 1869 года ему удалось выхлопотать и квартирное пособие[373]. В виду этого женатые наставники крепко держались за свои казенные квартиры, несмотря на все неудобства их для семейного быта и по величине, и по неимению при них особых помещений для женской прислуги.

Как ни радостно встречены были[374] новые оклады в академии и как ни благодетельно было их влияние на благосостояние наставников, жить на них самостоятельно, собственным семейным гнездом, все-таки было трудно. Это замечали даже студенты описываемого времени. В воспоминаниях студента XIII курса А. Л. Крылова читаем: «Общество профессоров жило уединенною, замкнутою жизнию… Холостяки имели общий стол, жили вообще небогато. Житье профессора казалось привлекательным только издали. Многие священники — товарищи профессоров и бакалавров, в приходах жили гораздо лучше, чем сии высокие представители богословской науки». Порядки общежительного хозяйства в наставнических флигелях оставались те же, что и в прежнее время общей бедности и холостой обстановки. К этим порядкам волей-неволей должны были примкнуть и женатые наставники. Когда в академии составлялся известный проект ее преобразования, все служащие при ней только и мечтали о скором назначении нового жалованья в размерах существовавших тогда университетских окладов. Они дождались этого в 1870 году после введения нового устава.

Нельзя не упомянуть здесь о весьма важном недостатке в исчислении прибавочных окладов 1865 года, определенном тогда в 6226 рублей в год и имевшем влияние на цифру самой аренды семинарского дома. Исчисление это касалось тогда одних 18 штатных кафедр, тогда как в Казанской академии были еще сверхштатные[375] миссионерские кафедры; они должны были содержаться на остатки той же суммы, получавшиеся от неполного против штата числа профессоров при академии; вследствие этого при производстве в звание профессоров новых лиц последние должны были оставаться без прибавочных окладов. Определенная в 1865 году общая цифра прибавочной суммы принята была затем в основание прибавочных ассигновок на личный состав и в 1867 году после обратной отдачи семинарских зданий в ведомство семинарии. Между тем в последнее время, в ожидании нового устава, в академии было особенно много производств в высшие звания — некоторые даже сверх штата; все эти вновь произведенные профессоры должны были оставаться при окладах своих прежних званий. Так, профессор Красин, произведенный в ординарные профессоры от 10 января 1868 года, оставался на окладе экстраординарного профессора до августа 1869 года; профессор Знаменский, произведенный в декабре 1868 года, оставался на том же окладе экстраординарного профессора до нового устава; бакалавр Гренков, произведенный в экстраординарные профессоры еще с ноября 1867 года, тоже до 1870 года получал свой прежний бакалаврский оклад; тот же оклад получали и другие вновь произведенные экстраординарные профессоры: Малов, Некрасов, Бердников и Ивановский и тоже до нового устава 1870 года. Согласно распоряжению Святейшего Синода от 18 июня 1868 года в их пользу обращались годичные остатки от сумм личного состава, но остатки эти были самые ничтожные; так в 1869 году свободных сумм от личного состава осталось всего 300 рублей — они пошли в раздел между двоими ординарными и пятью экстраординарными профессорами.

От обозрения материального обеспечения наставников академии мы естественно можем перейти теперь к обозрению состояния академической экономии вообще.

  1. Чистовича. Ист. СПб. академии, стр. 301.
  2. Дело внутреннего правления 1844 г. № 47.
  3. Дело внутреннего правления 1844 г. № 49.
  4. Дальнейший ход дела извлечен из Дело внешн. правления 1843 г. № 39, Д внутреннего правления 1844 г. № 57 и Журналов того же правления за указанные числа.
  5. В издании 1892 г. ошибочно: обоих отделений — исправлено по списку опечаток.
  6. Дело внутреннего правления 1845 г. № 45.
  7. В издании 1892 г. было пропущено.
  8. См. распределения курса в делах внутреннего правления 1844 г. № 49, 1845 г. 7 февр. № 46 и 1853 г. № 30.
  9. Дело правления 1853 г. № 30.
  10. Дело об открытии отделений 1854 г. № 66.
  11. Дело 1854 г. № 30.
  12. Дело внутреннего правления 1858 г. № 36.
  13. Дело конфер. 1862 г. № 10.
  14. Дело внутреннего правления об отделениях 1864 г. № 3.
  15. См. там же. Здесь приложены и расписания лекций 1864 и 1865 гг. Подробности итого дела см. в истории отделений ниже. Продолжительность каждой лекции с 1864 г. была определена правлением вместо 1 ½ часов, в 1 ¼.
  16. Дело конфер. 1866 г. № 4. Внутреннего правления 1867 г. № 51.
  17. Дело внутреннего правления 1843 г. № 24.
  18. См. в делах внутреннего правления 1844 г. № 45 и 1846 г. № 54.
  19. Дело внутреннего правления 1851 г. № 78.
  20. Дело внутреннего правления 1865 г. № 108.
  21. В издании 1892 г. ошибочно: клепсира
  22. Дело внутреннего правления о распределении первого курса 1846 г. № 19.
  23. В издании 1892 г. ошибочно: филофствование
  24. В образчик таких отзывов об нем можно указать на отзыв профессора Аристова в сочинении: А. П. Щапов, стр. 13 и 20. СПб. 1883 г.
  25. Дело внутреннего правления 1858 г. № 36.
  26. Дело внутреннего правления 1856 г. № 20.
  27. В издании 1892 г. ошибочно: палеологии — исправлено по списку опечаток.
  28. Дело внутреннего правления 1858 г. № 57 и 1859 г. № 50.
  29. Некролог см. в «Новом обозрении» (Тифлис) 1890 г. № 2179.
  30. Дело конференции 1862 г. № 10.
  31. Дело внутреннего правления 1862 г. № 27.
  32. Известия Казанс. унив. за 1865 г. стр. 272 и 320.
  33. Дело внутреннего правления 1865 г. № 25.
  34. В издании 1892 г. ошибочно: обыкновенный — исправлено по списку опечаток.
  35. См. об нем у Чистовича: СПб академия за последние тридцать лет, стр. 130. СПб. 1889 г.
  36. Дело внутреннего правления 1844 г. № 12.
  37. Смирнова Ист. Моск. акад. стр. 460. М. 1879.
  38. Дело внутреннего правления 1846 г. № 54.
  39. В академической библиотеке есть экземпляр его записок по истории русской литературы, написанный рукою студента III курса Василия Благонравова, ныне Высокопреосвященного Вениамина иркутского.
  40. В издании 1892 г. ошибочно: Они состояли — исправлено по списку опечаток.
  41. Д внутреннего правления 1858 г. № 36.
  42. См. мнение его о преподавание этой науки в Петербургской академии у Чистовича: Тридцатилетие СПб. академии, стр. 32-33. СПб. 1889 г.
  43. См. выше.
  44. Дело внутреннего правления 1864 г. № 19.
  45. В издании 1892 г. ошибочно: о верности — исправлено по списку опечаток.
  46. Кроме дел академ. архива сведения о Бобровникове почерпнуты нами: 1) Из Воспоминаний об нем И. Н. Ильминского в Уч. записках Каз. универс. 1865 г. № 5, стр. 417; 2) Некролога его же в Прав. обозр. 1865 г. № 5, стр. 40; 3) Воспоминания М. Загоскина в Сибирск. вестнике 1865 г. №№ 42 и 43, и 4) из рассказов об нем его современников и сослуживцев по академии.
  47. Журн. правления 23 февр. 1845 г.
  48. А. П. Щапов Аристова, стр. 19. СПб. 1883.
  49. Дело внутреннего правления 1852 г. № 29.
  50. Дело того же правления 1853 г. № 10.
  51. Дело внутреннего правления 1858 г. № 54; 1859 г. №52 и 1860, № 39.
  52. См. между прочим записки Ростиславова в Р. Старине 1887 г. ноябрь, стр. 466.
  53. В Прав. собеседнике 1880 г. (июль) есть его некролог, составленный проф. И. М. Добротворским, его другом.
  54. Мнения и отзывы м. Филарета, т. V, ч. I, стр. 108.
  55. Дело внутреннего правления 1862 г. № 52.
  56. Дело внутреннего правления 1869 г. № 6.
  57. Известия Каз. универс. за 1865 г., стр. 240-241 и 249.
  58. Прав. собеседн. 1867 г. т. II, стр. 255.
  59. Дело внутреннего правления 1843 г. № 24.
  60. Дело внутреннего правления 1856 г. № 30.
  61. Дело внутреннего правления 1845 г. № 34.
  62. Дело внутреннего правления 1843 г. № 13.
  63. Дело внутреннего правления 1845 г. № 19.
  64. У некоторых его слушателей эти записки сохранились, хотя не в полном виде. Мы пользовались ими в экземпляре студента V курса М. Ф. Боголепова.
  65. Дело внутреннего правления 1845 г. № 56.
  66. Дело внутреннего правления 1852 г. № 41.
  67. В издании 1892 г. ошибочно: подвинут
  68. См. дела внутреннего правления 1850 г. № 59 и 1853 г. № 24.
  69. Из прошлого и настоящего. Р. Мысль. 1886 г. март, стр. 226.
  70. Ирк. епарх. Вед. 1890 г. № 10, стр. 7.
  71. Некрологи его в 1876 г.: Церк. вестн. № 15; Дело, кн. 4; Отеч. записки, кн. 5; вестн. Европы, кн. 5; Неделя, №№ 2 и 3; Голос, № 99; Домашн. Беседа, № 16; Известия Географ. Общ. № 3 и мног. др. Более полные биографии в Нов. Врем. Шашкова №№ 196, 198, 212, 227, 245, 252; в Др. и Нов. России, — П. В. кн. 9; Историч. вестн. 1882 г. кн. 10-12 проф. Аристова, изд. в 1883 г. отдельно под заглавием: Аф. Прок. Щапов (жизнь и сочинения с портретом). СПб. 1883. См. еще в Воспоминаниях о Каз. акад. А. А. Виноградова в Ирк. епарх. Вед. 1890 г. № 1-3, где любопытны сведения о семинарской жизни Щапова.
  72. См. Письмо о Щапове его товарища Я. Г. Рождественского у Аристова стр. 8-9.
  73. Начало этого сочинения напечатано в Пр. соб. 1857 г. III, 629, IV, 857. Затем в 1858 г. оно издано в Казани отдельной книгой книгопродавцем Дубровиным, а в 1859 г. во второй раз.
  74. См. статью об нем Н. Некрасова во II т. Летописей литературы Тихонравова.
  75. Собрание мнений и отзывов м. Филарета. М. 1886. т. IV, стр. 540-544.
  76. «Что иногда открывается в либеральных фразах». Добролюбова. Современник 1859 г. кн. 9, стр. 37-58.
  77. В издании 1892 г. ошибочно: занятия
  78. Аристова стр. 48.
  79. От него погибли два брата Щапова: Степан, исключенный из Казанской академии и бывший чиновником в Чите, и Григорий, бывший священником. Иркутск. епарх. Вед. 1890 г. № 1.
  80. Дело внутреннего правления 1861 г. № 20.
  81. В издании 1892 г. было пропущено, исправлено по списку опечаток.
  82. Дело внутреннего правления 1861 г. № 30.
  83. Извест. университ. 1865 г., стр. 272 и 320.
  84. Извест. универс. 1865 г., стр. 568-569 и 1866 г. стр. 231 и 241-246.
  85. Дело внутреннего правления 1845 г. № 45, и 1847 г. № 15.
  86. См. в Воспоминаниях его о Бобровникове. Уч. Зап. Каз. унив. 1865 г. № 5, где Гремяченскому посвящены стр. 144-145. Мы дополняем изложенные здесь сведения устными сообщениями об нем современников и данными академического архива.
  87. Воспомин. Ильминского стр. 144.
  88. Дело внутреннего правления 1848 г. № 60.
  89. Дело 1846 г. № 74.
  90. Дело внутреннего правления 1848 г. № 49.
  91. Дело внутреннего правления 1849 г. № 17. Здесь приложены и письма Гремяченского к ректору.
  92. Там же 1850 г. № 25.
  93. Дело 1852 г. № 10.
  94. Дело 1854 г. № 16.
  95. Дело 1850 г. № 28.
  96. Журн. внутреннего правления 1850 г. 6 мая.
  97. Дело 1854 г. № 16.
  98. Дело 1850 г. № 28 и 1854 г. № 4.
  99. Дело 1852 г. № 36 — О докторстве Гремяченского.
  100. Дело 1854 г. № 22 и 1855 г. № 20.
  101. Воспомин. Н. И. Ильминского стр. 145.
  102. Воспоминания о Скандовском напечатаны в Изв. по Казанской епархии 1807 г., стр. 533, по случаю его кончины.
  103. См. Дело внутреннего правления 1845 г. № 54.
  104. О Гордии Семеновиче Саблукове есть хорошая некрологическая статья в Прав. соб. 1880 г. ч. I, стр. 288-333, которою мы и пользуемся здесь, дополняя кое-что из других устных и письменных источников.
  105. Дело внутреннего правления 1858 г. № 36.
  106. С.-Петербургская д. академия за последние 30 лет, Чистовича, стр. 6 списков студентов.
  107. Дело внутреннего правления 1858 г. № 36.
  108. Дело внутреннего правления 1843 г. № 8 и 1845 г. № 48.
  109. По сведениям, имевшимся у покойного профессора русского раскола И. М. Добротворского, в Казани в то время был целый хлыстовский корабль, с членами которого, по неведению сущности хлыстовства, были в близких отношениях и некоторые духовные лица, даже весьма образованные; один священник, известный в городе своим благочестием, был даже сознательным хлыстом и был в переписке с христом Радаевым.
  110. См. Мнения и Отзывы м. Филарета т. V, ч. I, 108-109.
  111. Дело внутреннего правления 1865 г. № 22.
  112. В издании 1892 г. ошибочно: А. М. Лилова — исправлено по списку опечаток.
  113. Дело конфер. 1858 г. № 11.
  114. Дело конфер. 1863 г. № 5.
  115. Из пережитого, т. II, стр. 295. М. 1886 г.
  116. Не имеем права называть имени этого лучшего из учеников отца Феодора и лучше всех других его понимавшего.
  117. См. письма к А. В. Горскому (Ист. Моск. акад. прилож. 12) и к М. П. Погодину (Моск. Вед. 1874 г. № 84).
  118. Г.-Платонов: Из пережитого, стр. 294. М. 1886 г.
  119. См. Христ. чт. 1876 г. ч. I, 544-545.
  120. Хр. чт. 1876 г. I, стр. 551.
  121. Они присланы в дар академии бывшим смоленским епископом Нестором из бумаг, оставшихся после кончины преосв. Иоанна Смоленского.
  122. Хр. чтен. 1876, т II, и 1877 г. т. I. В Хр. чт. же изданы и петербургские лекции Иоанна — в 1874, 1875 и 1876 гг. Еще в Церк. вестн. 1875 г. № 27. Отзыв о последних см. еще в Голосе 1869 г. № 79.
  123. В издании 1892 г. ошибочно: Geschiche
  124. См. Н. Романского: преосв. Иоанн епископ смоленский. Его жизнь и проповеднические труды. чт. Общ. любителей дух. просв. 1887 год февраль-сентябрь.
  125. Чт. Общ. любит. дух. просв. 1887 г. май, стр. 525-526.
  126. Очень может быт, что речь его: Вера — основание истинной нравственности, была отрывком еще из московского его курса по нравственному богословию 1842—1844 годов.
  127. Дело внутреннего правления 1867 г. № 50 и 51.
  128. Знакомством с этими записками мы с благодарностию обязаны родственнику покойного владыки, одесскому священнику С. В. Петровскому, который выслал нам для пользования самые рукописи их в подлиннике.
  129. Дело внутреннего правления 1869 г. № 6.
  130. Некролог его в Извест. Казанск. епарх. 1870 г. № 2, стр. 56-62, откуда его характеристика заимствована в Ист. Казанск. семинарии Благовещенского, стр. 316-318.
  131. См. письмо Я. Г. Рождественского в книге Аристова о Щапове, стр. 10.
  132. В издании 1892 г. ошибочно: никода
  133. В Изв. по Каз. епархии 1870 г. № 4 помещены две выразительные и характерные речи при его погребении.
  134. Дело внутреннего правления 1858 г. № 36.
  135. Там же, № 24.
  136. Кое-какие сведения об нем есть в Голосе 1875 г. № 122; Ист. Московск. акад. стр. 243, 448-449; Московск. церк. ведомост. 1883 г. № 47; Соврем. изв. 1883 г. № З11; Адрес-Календ. Нижегородск. епархии А. Снежницкого, стр. 170-172. Нижний. 1888 г.
  137. В издании 1892 г. ошибочно: освящал — исправлено по списку опечаток.
  138. См. проток. Совета Каз. акад. 1878 г. стр. 164-172.
  139. См. об нем у Чистовича: Тридцатилетие СПб. академии, стр. 131-132; у Языкова: Умершие писатели, II вып. в Истор. вестн. 1885 г.; Свет 1882 г. № 269.
  140. Дело внутреннего правления 1867 г. № 50 и 51.
  141. Иркутск. епарх. ведом. 1890 г. № 5, стр. 5-6.
  142. Дело конфер. 1852 г. № 6.
  143. Иркутск. епарх. ведом. 1890 г. № 7, стр. 6.
  144. См. Королькова: Преосв. Филарет, как ректор Киевской академии — в Тр. Киев. акад. 1882 г. и отдельно (Киев, 1882 г.).
  145. В издании 1892 г. ошибочно: нраственного
  146. В издании 1892 г. было пропущено, исправлено по списку опечаток.
  147. Дело о введении в семинарии и академии педагогики — конфер. 1866 г. № 4; внутреннего правления 1857 г. № 50.
  148. В издании 1892 г. ошибочно: пропадала — исправлено по списку опечаток.
  149. Дело внутреннего правления 1867 г. № 51.
  150. В издании 1892 г. ошибочно: преимуществено
  151. См. у Аристова в книге: А. П. Щапов, стр. 19.
  152. Дело внутреннего правления 1855 г. № 26.
  153. Дело внутреннего правления 1864 г. № 3.
  154. Во время набора этого листа получено известие о кончине Высокопреосвященного Вениамина.
  155. Дело внутреннего правления 1855 г. № 46.
  156. Дело внутреннего правления 1857 г. № 19.
  157. Иркутск. епарх. Вед. 1890 г. № 12, стр. 4-5.
  158. В издании 1892 г. ошибочно: систеты
  159. О просветительной деятельности его в Сибири подробно сказано в брошюре: Двадцатипятилетие епископского служения Высокопреосвященного Вениамина. Иркутск, 1888 г.
  160. Дело внутреннего правления 1842 г. № 13.
  161. Дело внутреннего правления 1845 г. № 46.
  162. В издании 1892 г. ошибочно: der auteurs — исправлено по списку опечаток.
  163. В издании 1892 г. ошибочно: sacrès
  164. В издании 1892 г. ошибочно: протоиерем
  165. Некролог его см. в Православном собеседнике 1889 г.
  166. Дело внутреннего правления 1857 г. № 48.
  167. Дело внутреннего правления 1857 г. № 45. О службе его по противобуддийскому отделению сказано будет ниже.
  168. Дело об увольнении Зефирова 1801 г. № 51.
  169. Дело внутреннего правления 1862 г. № 8 и 11.
  170. Об этом и послед. обстоятельствах в деле об увольнении Зефирова 1861 г. № 51.
  171. Дело внутреннего правления 1867 г. №№ 50 и 51.
  172. Дело внутреннего правления 1845 г. № 46.
  173. В издании 1892 г. ошибочно: 67
  174. Дело внутреннего правления 1858 г. № 47.
  175. Дело об увольнении Павлова от службы 1864 г. № 60.
  176. Дело это составляет часть предыдущего дела; продолжение его см. в деле 1865 г. № 17.
  177. Известия Казанск. универс. 1865 г., стр. 42-45, 81-82; 1866 г., 10-13.
  178. Известия Казанск. универс. 1867 г. стр. 104-105.
  179. Дополнение к курсу церк. права, стр. 313-314. Каз. 1889 г.
  180. Некоторые из этих первых студентов, изучавших миссионерские языки, не кончили курса: А. Мальхов помер, А. Агровский, И. Подарин, И. Алфионов, С. Щапов, по разным обстоятельствам, вышли из академии до окончания курса.
  181. Дело внутреннего правления 1843 г. № 13. Не повторяем здесь в цитатах указанных уже выше источников биографии А. А. Бобровникова.
  182. Учен. Зап. Казанск. универс. 1865 г. I, стр. 125-135.
  183. Дело внутреннего правления 1846 г. № 31: здесь помещены все приводимые далее сведения, а также и самый отчет Бобровникова о поездке в степи.
  184. Отчет этот почти весь подан Н. И. Ильминским в Прав. обозр. 1865 г.
  185. Дело внутреннего правления 1846 г. № 60.
  186. Дело внутреннего правления 1846 г. № 31.
  187. Дело о печатании грамматики 1848 г. № 32.
  188. Журн. Мин. Нар. Просв. 1851 г. ч. LXXI, отд. III.
  189. Ирк. епарх. Вед. 1890 г. № 11, стр. 4, и Воспомин. Ильминского, стр. 443.
  190. Дело внутреннего правления 1848 г. № 16.
  191. Дело внутреннего правления 1850 г. № 18 и 1853 г. № 9.
  192. Дело внутреннего правления 1853 г. № 9.
  193. Дело 1849 г. № 49.
  194. Дело 1850 г. № 50.
  195. Дело 1851 г. № 19.
  196. Последующие факты извлекаются из дела внешнего правления 1847 год № 27: о переводе богослужебных книг на татарский язык.
  197. Протоколы заседаний комитета см. в деле внутреннего правления 1847 г. № 120.
  198. Рецензии эти см. в деле внешнего правления 1847 г. № 27. Кроме разных ошибок и неточностей, в переводах замечались даже извращение смысла церковных подлинников; например, вместо: «Огради нас св. Твоими ангелы», переведено было: Спаси нас от св. Твоих ангелов; «Сохранив цела знамение Христе…» переведено: Сделав руку с ногою крестом, ожил и восстал от гроба; в песни: Приидите пиво пием новое, под пивом разумелась деревенская брага и т. п.
  199. Дело об этой походной церкви но консисторским документам подробно изложено А. Ф. Можаровским в его Изложении хода миссионерского дела, стр. 209-230. М., 1880 г.
  200. В издании 1892 г. ошибочно: работы — исправлено по списку опечаток.
  201. Дело внутреннего правления 1848 г. № 53.
  202. Дело внутреннего правления 1849 г. № 17.
  203. Протоколы комитета в деле 1847 г. № 120. Дело внутреннего правления 1850 г. № 32.
  204. Дело 1850 г. № 32 и 1852 г. № 8.
  205. Дело внутреннего правления 1849 г. № 55.
  206. Дело 1851 г. №№ 4 и 21.
  207. Дело 1853 г. № 19.
  208. О путешествии бак. Ильминского гм. дела внутреннего правления 1850 г. № 32 и 1851 г. № 24.
  209. Все донесения и отчеты его см. в деле внутреннего правления 1851 г. № 24. В этом же деле находится несколько любопытных бумаг из переписки между правлением академии, попечителем Казанск. округа Молоствовым и духовно-учебным управлением, из которых видно, что трудами переводческого комитета и поездкой Ильминского интересовался Его Высочество Константин Николаевич; в июне 1852 года о том и другом предмете ему доставлены были надлежащие сведения.
  210. См. Дело внутреннего правления 1847 г. № 15. Здесь же и вся означенная переписка.
  211. Дело внутреннего правления 1849 г. № 60.
  212. Дело внутреннего правления 1848 г. № 15.
  213. Все упоминаемые здесь проекты см. в деле внутреннего правления 1849 г. № 7: о татарской миссии, на 104 листах.
  214. Дальнейшие подробности об открытии миссионерских отделений извлекаются из дела внутреннего правления 1854 г. № 66 на 285 лл.: Об открытии отделений.
  215. Дело внутреннего правления 1855 г. № 112.
  216. Дело 1854 г. № 66.
  217. Дело внутреннего правления 1854 г. № 24.
  218. Дело того же года № 66.
  219. Мельникова: Белые голуби, Р. вестн. 1869 г. март.
  220. Прав. соб. 1870 г. кн. I, 15-30.
  221. Дело внутреннего правления 1856 г. № 49.
  222. Дело внутреннего правления 1856 г. № 32 и 1861 г. № 31.
  223. Дело внутреннего правления 1854 г. № 66.
  224. Памяти В. И. Григоровича. Прав. соб. 1877 г. I.,78. Другие факты о службе Виктора Ивановича при академии взяты из дела об открытии отделений 1854 г. № 66 и современных воспоминаний.
  225. Аристов: А. П. Щапов, стр. 24.
  226. См. стр. 265-298. В примеч. к стр. 293 вставлено с разъяснением даже недоумение, высказанное бывшим на его лекции обер-прокурором Святейшего Синода графом А. Толстым: «Следя развитие сих мыслей, некто воинского чина, имевший начатки духовного воинствования, просил меня разъяснить» и проч.
  227. См. о нем Извест. Казанск. унив. 1882 г. т. XVIII, 239-241; Историч. вестн. 1883 г. кн. II, 462; Моск. церк. ведом. 1883 г. № 39, и особенно Прав. собеседн. 1883 г. III, 355, где напечатан прекрасный его некролог, написанный М. М. Зефировым.
  228. См. Дело внутреннего правления 1853 г. № 30 с расписаниями курсов за 1853, 1854 и 1856 годы.
  229. Прав. обозр. 1862 г. т. VII, 364 и далее.
  230. В издании 1892 г. ошибочно: грамата
  231. Дело внутреннего правления 1869 г. № 26.
  232. Дело о гувернерах 1854 г. № 43. Сравн. Дело 1859 г. № 17.
  233. Дело внутреннего правления 1850 г. № 54.
  234. Дело конфер. 1857 г. № 5.
  235. Дело внутреннего правления 1856 г. № 30.
  236. Дело 1855 г. № 39 и 1857 г. № 50.
  237. Дело 1857 г. № 50.
  238. Дело внутреннего правления 1857 г. № 65. Чисть доклада напечатана в брошюре: Переписка о чувашских изданиях. К. 1860, стр. XI- XV.
  239. Дело 1858 г. № 36.
  240. Дело 1858 г. №№ 52 и 58.
  241. Дело 1859 г. №№ 17 и 49.
  242. Прав. соб. 1880 г. ч. I, 296-297.
  243. Подробную программу этого сборника см. в Прав. соб. 1880 г. ч. I, стр. 298-299 в примечании.
  244. Дело внутреннего правления 1859 г. № 45 и 1867 г. № 27.
  245. Дело внутреннего правления 1862 г. № 54.
  246. Надгробная речь в Прав. соб. 1880 г. I, стр. 323.
  247. См. Некролог его в Прав. соб. 1880 г. ч. I.
  248. Через 4 месяца, по поручению генерал-губернатора, он был командирован к начальнику рекогносцировочного отряда восточного берега Каспийского моря для содействия в сношениях с туркменами, за что награжден 500 рублей В июле 1859 г. назначен при областном управлении чиновником контроля в степи. В 1860 г. весной командирован на лето в западную часть области для размещения киргизов, выселенных из земель уральского войска.
  249. Из переписки по вопросу о применении русского алфавита к инородческим языкам, стр. 22-23. Казань. 1883 г.
  250. См. Переписка о чувашских изданиях переводческой комиссии, стр. XV- XVI. К. 1890 г.
  251. История Василия Тимофеевича известна из его автобиографии, изданной с его слов и по его записям Н. И. Ильминским в Прав. обозр. 1804 г. т. XIV, 131-154 под заглавием: Мое воспитание, рассказ старокрещеного татарина. См. также: Казанская крещено-татарская школа. Каз. 1887 г. стр. 3-28.
  252. Оба письма см. в книге: Казанская крещено-тат. школа, стр. 29-34 и 403-404.
  253. Дело внутреннего правления 1863 г. № 41. Сравн. указанное письмо кн. Урусову.
  254. Дело внутреннего правления 1864 г. № 115.
  255. См. Казанская крещено-тат. школа (К. 1887), где изданы все материалы для истории этой школы, которыми мы дальше пользуемся.
  256. Дело внутреннего правления 1864 г. № 3.
  257. Дело внутреннего правления 1864 г. № 3.
  258. См. в деле конфер. 1869 г. № 19.
  259. Дело 1866 г. № 73. Сравн. Дело 1859 г. № 45.
  260. Дело 1866 г. № 33. См. еще статью Е. А. Малова о состоянии татар — в Прав. обозр. 1866 г., июнь, июль, — Заметки, 63 и 116.
  261. См. там же и в книге о крещено-тат. школе стр. 273-312.
  262. Прав. обозр. 1865 г. дек. 511; Дух. Христ. 1865 г. февр. 63.
  263. Дело внутреннего правления 1866 г. № 42.
  264. См. в деле конференции 1869 г. № 19.
  265. Дело конфер. 1868 г. № 17. Здесь и приведенные далее мнения.
  266. О переводе христ. книг на инородч. языки, стр. 41-45. Изд. 1875 г.
  267. Казанск. крещено-тат. школа, стр. 222.
  268. Дело конфер. 1867 г. № 14.
  269. Сведения о школе заимствованы из цитованной выше книги об ней Н. И. Ильминского.
  270. Казанская крещено-татарская школа, стр. 214.
  271. Прав. обозр. 1869 г. Изв. и Заметки, 379. Крещено-татарская школа, стр. 259 и далее.
  272. В издании 1892 г. ошибочно: вечерни — исправлено по списку опечаток.
  273. Дело внутреннего правления 1869 г. № 43.
  274. Дело внутреннего правления 1854 г. № 39.
  275. Дело внутреннего правления 1854 г. № 43.
  276. Ирк. епарх. Вед. 1890 г. № 12, стр. 2
  277. См. Воспомин. Ильминского в Уч. Зап. Каз. унив., стр. 447-448.
  278. Дальнейшие подробности о судьбе его из Воспоминаний Н. И. Ильминского в Уч. Зап. Казанск. унив. 1865 г.
  279. Напечатана в. Изв. Арх. общ. 1872 г. ч. XVI: Грамоты вдовы Дарма-Баловой и Буянтухана.
  280. См. его при некрологе Бобровникова в Прав. обозр. 1805 г. май, заметки 41.
  281. Дело внутреннего правления 1854 г. № 43.
  282. Дело 1855 г. № 8.
  283. Дело 1856 г. № 93.
  284. Дело 1855 г. № 52.
  285. Дело 1855 г. № 93.
  286. В издании 1892 г. ошибочно: протоиерем
  287. Дело внутреннего правления 1857 г. № 48.
  288. Дело 1858 г. № 10.
  289. Чистовича: СПб. академия за последние 30 лет, стр. 71. СПб. 1889 г.
  290. Дело 1863 г. № 45.
  291. Дело 1864 г. № 21.
  292. Дело конфер. 1866 г. № 10, 1869 г. № 11.
  293. Дело конфер. 1867 г. № 14. В 1869 году, по случаю одного требования из академии калмыцких переводов христианских книг, бакалавр Миротворцов писал, по поручению правления, что переводы эти не годятся для среднеазиатских калмыков, для которых их просили, потому что сделаны были для калмыков приволжских, притом страдают книжным изложением и написаны калмыцким алфавитом, что для среднеазиатских калмыков или джунгарцев нужны другие переводы и русским алфавитом; большая часть джунгарцев совсем забыла свою письменность, а вместе с нею и свой книжный буддизм; знакомить их или поддерживать у них калмыцкую, родную им письменность значит только портить Дело миссии. Для них теперь все равно, какой им изучать алфавит, между тем русский алфавит незаметно сблизит их со всем русским. При этом В. В. Миротворцов обещал и с своей стороны содействовать желаемым новым переводам. Суждения эти очевидно были отголоском того, чтò делалось тогда на отделении противомусульманском. Дело 1869 г. № 64.
  294. В издании 1892 г. ошибочно: протибуддийские
  295. Из самих указов Святейшего Синода об учреждении отделений видим, что им указана не одна только эта цель; — не говорим уже о том, что начальство само же виновато было в том, что не извлекало никакой пользы из миссионерских отделений в течение целых 20 лет.
  296. Дело конфер. об отделениях 1869 г. №№ 12 и 13.
  297. В издании 1892 г. ошибочно: так так
  298. Протоколы совета за 1871 г. стр. 114-115.
  299. Дело внутреннего правления 1842 г. № 15.
  300. Дело 1842 г. №№ 10, 15 и 16.
  301. См. напр. Дело 1844 г. № 42.
  302. Дело внутреннего правления 1842 г. №№ 5 и 15.
  303. Дело 1844 г. № 48.
  304. Дело 1846 г. № 50.
  305. Дело 1845 г. № 19.
  306. Дело 1847 г. № 33.
  307. См. постановление о том правления от ноября 1844 г. в деле № 41.
  308. Журн. 1843 г. 6 марта и 10 июля. Дело 1844 г. № 41 и 1846 г. № 48.
  309. Дело 1850 г. № 41.
  310. Дело 1866 г. № 59.
  311. Дело 1868 г. № 14.
  312. Дело 1848 г. № 41.
  313. Дело 1854 г. № 69.
  314. См. напр. дела 1857 г. № 37, 1858 г. № 66 и др. Еще раньше Дело 1847 г. № 42.
  315. Дело 1855 г. № 50.
  316. Дело 1854 г. № 60.
  317. Дело 1854 г. № 73.
  318. См. Дело 1854 г. № 73.
  319. Дело 1853 г. № 44.
  320. Дело 1850 г. № 50 и 1867 г. № 8.
  321. Дело 1867 г. № 39.
  322. Журн. 1867 г. 10 окт.
  323. Дело 1850 г. № 50
  324. Дело 1848 г. № 41, 1850 г. № 48.
  325. Дело 1844 г. № 38. Журн. 1843 г. 9 июня. Дело 1849 г. № 44.
  326. Дело 1849 г. № 40 и 48.
  327. Дело 1857 г. № 75 и 1861 г. № 18.
  328. Дело 1860 г. № 7.
  329. Дело 1848 г. № 52.
  330. Дело о составлении каталога 1865 г. № 48.
  331. Журн. 30 окт. 1842 г.
  332. Дело внутреннего правления 1844 г. № 41.
  333. Дело 1847 г. № 15.
  334. Дело 1850 г. № 57, 1852 г. № 13.
  335. Дело 1859 г. № 34 и 1862 г. № 52.
  336. Дело 1868 г. № 69.
  337. Дело 1850 г. № 54.
  338. Дело 1845 г. № 45 и 1846 г. № 74.
  339. Дело 1847 г. № 43.
  340. Дело 1854 г. № 67.
  341. Дело 1870 г. № 44.
  342. Дело 1844 г. № 38.
  343. См. дела о пожертвованиях соответствующих годов.
  344. Дело 1864 г. № 4.
  345. Барсова Материалы к биографии преосвященного Иннокентии, 1 вып., 82-83.
  346. О всех описанных обстоятельствах см. Дело 1854 г. № 52 о передаче Соловецкой библиотеки в академию и Протоколы совета 1881 и 1882 г.
  347. Сведения о содержании Соловецкой библиотеки можно иметь из указанной статьи А. И. Лилова в Прав. соб. 1859 г. и из самого Описания рукописей о той библиотеки, которого вышло в свет два тома (К., 1881 и 1885) и напечатана при собеседнике значительная часть третьего.
  348. Кроме того, мы пользуемся делами правления 1854 г. № 44 об издании собеседника, 1855 г. об учреждении редакционного комитета и 1858 г. № 4 о преобразовании журнала.
  349. В делах академического архива указа этого нет; приводим его по изданию Русской Старины 1890 г. в июньской книжке, где он, впрочем, не в полном виде.
  350. Дело 1867 г. № 20, об издании особого прибавления к собеседнику, так называемых Известий.
  351. В издании 1892 г. ошибочно: компании
  352. Дело внутреннего правления 1842 г. № 29.
  353. См. Дело внутреннего правления 1848 г. № 25.
  354. Дело 1850 г. № 15.
  355. Ист. Моск. акад. Смирнова, стр. 346. М., 1879.
  356. Дело 1857 г. № 90.
  357. Иркутск. епарх. Вед. 1890 г. № 12, стр. 2.
  358. Дело внутреннего правления 1845 г. № 8.
  359. Уч. Зап. Казанск. унив. 1865 г. стр. 446-447.
  360. См. в Воспоминаниях о Бобровникове Н. И.Ильминского стр. 447.
  361. Дело 1842 г. № 20; 1843 г. № 19.
  362. Дело 1844 г. № 56.
  363. Дело 1845 г. № 58.
  364. Журн. внешн. правления 22 сент. 1851 г.
  365. Дело внутреннего правления 1850 г. № 45; 1853 г. № 5.
  366. Дело 1865 г. № 32.
  367. Прав. собеседн. 1880 г. ч. II, стр. 309.
  368. Дело внутреннего правления 1859 г. № 113.
  369. Дело 1860 г. № 32.
  370. Дело 1862 г. № 37.
  371. Дело 1865 г. № 106.
  372. Дело 1863 Г. № 16.
  373. Журн. правления 1866 г.19 ноября. Дело 1867 г. № 90 и 1868 г. № 72.
  374. В издании 1892 г. ошибочно: былы
  375. В издании 1892 г. ошибочно: нештатные — исправлено по списку опечаток.