Излагая основоположения пастырства с точки зрения жизни внутренней или аскетической, мы останемся не вполне понятными для читателей, пока не покажем, какими главнейшими проявлениями отразится раскрытый пастырский уклад аскетизма на пастырской деятельности, на церковно-общественной жизни, или, говоря точнее, к каким проявлениям пастырства должна вызывать эта жизнь своих руководителей, как по ее современному состоянию, так и по некоторым, всегда присущим ей свойствам, предусмотренным уже в Откровении, когда последнее начертывает общие понятия о пастырстве не только в его существеннейшей, аскетической стороне, но и в его деятельных проявлениях. К этим двум заключительным отделам наших рассуждений присоединим и краткие указания на окружающую нас действительность пастырского делания. Правда, мы уже касались последней, но только по вопросу о том, насколько она является несоответствующей духовным нуждам паствы, когда обращается не к совести человеческой, а к приемам деятельности мирской. Теперь же мы обратимся к тем не слишком многочисленным элементам современной пастырской жизни, которые заключаются в атмосфере действительной, религиозной т.е. в совести. Мы привели несколько примеров такой жизнедеятельности; теперь посмотрим, представляют ли хотя эти-то примеры и подобные им элементы нашего пастырства качественную полноту, а если нет, то в каком отношении подлежат пополнению. — Итак, приступим к раскрытию богооткровенного учения об основных свойствах деятельности пастырской, как внешнему выражению пастырского аскетизма. Было показано, что пастырская совесть обнимает собою в чувстве пламенной сострадающей любви всю паству, всех ее членов, радуясь их успехам в духовной жизни (Фил. 4:1) и скорбя об их несовершенствах, как о своих собственных. Понятно, что насколько в христианстве вообще все внешнее должно исходить всецело из внутренней жизни совести, настолько и во внешней деятельности пастыря должен отражаться именно этот всеобъемлющий характер пастырской совести. 1) Священник должен знаться с жизнью общества в ее целом, во всех ее сторонах, которые мало-мальски соприкасаются совести человеческой. Для него не должно существовать двух разграниченных областей нравственной жизни пасомых — области светской и области духовной, он, 2) не дожидается пока жизнь, уложившись в формы обычной церковности, некоторыми своими течениями сама прихлынет к его исповеданию или в его метрические книги: он первый должен сам идти навстречу жизни и возводить ее на «гору Господню.» Вот первое богословское основоположение пастырской деятельности, достаточно ясно раскрытое в св. Писании и св. Предании.
Наиболее типическими изречениями Христа Спасителя относительно пастырской деятельности принято считать: 1) притчу о Добром пастыре, 2) о заблудшей сотой овце, 3) наставления апостолам в нагорной беседе и при отпущении их на проповедь, 4) изобличения фарисеев, 5) прощальная беседа и молитва Божественного Учителя о Своих учениках. Затем, в св. Писании подобное же пастыреводительное значение имеет одна глава у Иеремии (23) и Иезекииля (24), прощальная речь ап. Павла к пресвитерам Эфеса (Деян. 20:17) и его послания к Тимофею и Титу. Мы не будем рассматривать каждый из священных отрывков в отдельности, но спросим, какому типу пастырства они более благоприятствуют: 1) жизненному ли, или 2) тому, который вовсе чуждается всего мирского, удаляется от изучения светской мысли, светских идеалов?
В ответ на это можно сказать, что едва ли не руководственною идеей библейского пастыреводительства является именно идея снисхождения до настроения пасомых, или обращаемых, та идея, которая придает единство всем приведенным евангельским повествованиям. Так, слова Христовы: «вы свет мира, вы соль земли,» сейчас же сопровождаются указанием на то, что зажечь свечу — мало для освещения горницы: должно свечу поставить на свещник. Ближе поймем мы смысл этих слов, когда соотнесем их с вводными словами к наставлению апостолам, посланным Спасителем на проповедь. Господь сжалился, что люди были изнурены и рассеяны, как овцы, не имеющие пастыря. И вот не ожидает, чтобы овцы сами пришли к Нему, но за ними вслед посылает апостолов: «молите Господина жатвы, чтобы выслал делателей на жатву Свою.» В этих словах, как и в словах о постановлении свечи на сосуд, сказывается та мысль, что пастырю недостаточно иметь высокое настроение духа и знание веры, но необходимо еще некое движение к людям, некое вхождение в круг их понятий, следование за ними по распутьям жизни, чтобы оттуда собрать их на Христову пажить. Понимать эти слова, как относящиеся только к апостолам, просветителям язычников, воспрещает нам христианское предание, которое в лице св. Иоанна Златоустого и других пастыреводительных отцов да, наконец, в богослужебном чине архиерейского служения единогласно относить эти слова Спасителя ко всем пастырям Церкви. Сам Господь дает ясно понять, что вхождение в понятия и жизнь людей не есть только дело миссионеров, но и всех нравственных руководителей духовной семьи. Он грозно изобличает фарисеев за то, что они, обойдя море и сушу, дабы обратить хотя одного, и затем, возложив на него тяжкие бремена, не хотят подвинуть их пальцем и, таким образом, являются виновными в том, что человек тот становится сыном геенны, хуже них самих. Насколько Господь представляет существенным в пастырской деятельности это вхождение к отделившемуся от духовности руслу жизни, — это видно из слов Его о пастыре, оставляющем свое стадо в горах ради отыскания одной заблудшей овцы, найдя которую, он радуется о ней одной более, чем о 99-и незаблудших; та же мысль высказывается в притче о женщине, нашедшей потерянную драхму, и отчасти в притче о блудном сыне, в сретение которого исходит милосердый отец, издалеча узрев кающегося. Насколько широким со стороны обоих должно быть это отыскивание овец Божьих, это Спаситель показал в Своей прощальной молитве и в притче о «добром пастыре,» сказав, что всех овец Его, которые не от двора сего, подобает Ему привести, и глас Его услышать, и будет одно стадо и один Пастырь.
Божественный Учитель не стоит одиноким в ряду прочих провозвестников Откровения, представляя дело пастырства, как исхождение на жизненные распутья и возведение оттуда заблуждающихся на правый путь спасения. Действительно, даже самый образ пастыря и стада, в который Он облек нравственно-руководительную задачу религиозных деятелей, почерпнут Им из Ветхого Завета, где этот образ имеет свое приложение ко всей истории домостроительства, начиная с благословения патриарха Иакова, продолжая речами Моисея, историей Давида и учениями мудрецов и пророков.
Особенно наглядное развитие пастырского долга мы находим в 34 главе Иезекииля, где Бог укоряет пастырей народа, изрекая горе пастырям, которые пасут сами себя: «Не стадо ли должны пасти пастыри?» А они между тем «слабых не укрепляли и больной овцы не врачевали, и пораненной не перевязывали, и угнанной не возвращали, и потерянной не искали, а правили ими с насилием и жестокостью. И рассеялись они без пастыря и, рассеявшись, сделались пищею всякому зверю полевому. Блуждают овцы мои по всем горам и по всякому высокому холму и по всему лицу земли рассеялись овцы Мои, и никто не разведывает о них, никто не ищет их.»
Итак, учение Библии, как ветхозаветной, так и новозаветной, ясно говорит о жизненности пастырства. Но учением дело не ограничивается: эта идея сама воплощается в библейской истории; мало того — она и составляет сущность последней. В Ветхом Завете Господь Свои отношения к Израилю, кроме образа пастыря и виноградаря, представляет еще под видом отношений жениха, отыскавшего себе невесту и прилагающего тысячи забот о ее благополучии. Высшее раскрытие этой идеи находим в книге пр. Иезекииля. Но что в Ветхом Завете относилось к народу Божию, то самое Завет Новый распростирает на отношение ко всему падшему человечеству. «Все блуждали, как овцы, совратились каждый на свою дорогу,» — говорит Исайя о состоянии рода человеческого. И вот, когда Господь, по слову апостола: «оставив времена неведения, повелел всем людям покаяться,» то «Он не с неба призывал их к обращению и не в вихре бурь говорил им, но верный предвозвещенному через пророков пастырскому правилу, он не только Сам сошел с небес на рассеяние путей человеческих, но вошел в самое естество наше, в нашу бренную плоть, Он взял на Себя наши немощи и понес наши болезни.» До конца продолжая Свое «Божественное снисхождение,» Он в учении Своем не предавал чуждую насущной жизни доктрину, даже не для того пришел, чтобы упразднить закон, но пришел прямо в овчий двор наличной жизни и ее-то поднимал до Себя, просвещая грубое сознание людей притчами и начиная Свою проповедь через восстановление того же самого света, который еще брезжился в человеческой совести: поэтому Он говорил о Своем учении, как о чем-то для всех известном: «покайтесь и веруйте в Евангелие.» Вот почему Он мог называть свои святейшие заповеди бременем легким и игом благим, потому что они не навязывали людям какого-либо чуждого их сердцу и их жизненным идеалам учения, не отрицали всего доброго, что было дорого душам их прежде, но это-то добро и возводили к его вечному оправданию, так что новое иго христианства не отягчало душ; напротив, принятием его оправдывалось Божественное обетование: «обретете покой душам вашим.»
Говорит ли о том, что апостолы Христовы остались верны завету своего Учителя и продолжали вникать в жизнь и возводить до Христа присущие, людям надежды? Не блаженный ли Павел говорит: «будучи свободен от всех, я всем поработил себя, дабы больше приобрести. Для иудеев я был, как иудей, чтобы приобрести иудеев… Для чуждых закона, как чуждый закона… Для немощных, как немощный, чтобы приобрести немощных. Для всех я сделался всем, чтобы спасти по крайней мере некоторых» (1 Кор. 9:19-22; ср. 10, 33). «Кто изнемогает, с кем бы я не изнемогал? Кто соблазняется, за кого бы я не воспламенялся?» (2 Кор. 11:29). Обращаясь к Афинянам с проповедью о неводом Боге, а к Евреям с учением о Новой Скинии и первосвященник по чину Мельхиседекову, апостол Павел и пастырей Церкви увещевает внимать не себе только, но и всему стаду, побуждая их к тому предсказанием о дальнейших бедствиях церквей; своего же возлюбленного ученика и сотрудника Тимофея, он учит прилагать особые попечения о каждом роде людей, особенно учить старца, особо юношу, особо вдовиц, сообразно настроению каждого. Отцы Церкви держались того же пастырского приема.
Так св. Григорий Богослов в знаменитом Слове о Бегстве ясно показывает, что руководящим началом в пастырской деятельности должна быть не отвлеченная доктрина, преподаваемая по пунктам, но наличное состояние душ в его зависимости от бытовых условий, в которые они поставлены, и возведение душ от наличного состояния в благодатное. Сравнивая пастырскую деятельность с врачебным искусством, Святитель говорит (1:26): «какой предлежит подвиг, и какие нужны сведения, чтобы хорошо и других врачевать, и самим уврачеваться, чтобы исправить образ жизни и персть покорить духу? Ибо не одинаковы понятия и стремления у мужчины и женщины, у старости и юности, у нищеты и богатства, у веселого и печального, у больного и здорового, у начальников и подчиненных, у мудрых и невежд, у робких и смелых, у гневливых и кротких, у стоящих твердо и падающих. — Поелику общее тело Церкви, подобно одному сложному и разнородному живому существу, слагается из многих и различных нравов и умов: то предстоятелю Церкви совершенно необходимо быть вместе, как простым, относительно к правоте во всем, так сколько можно более многосторонним и разнообразным для приличного со всяким обращения, а равно способным к полезной со всяким беседе.» — Ту же мысль о проникновении пастырского духа во все сферы нравственной жизни человечества развивает и св. Иоанн Златоуст в «Словах о Священстве» (стр. 124 по изд. 1874 г.): «священник должен знать все житейское не менее обращающихся в мире и вместе с тем должен быть свободен от всего более иноков, живущих в горах. Так как ему нужно обращаться с мужами, которые имеют жен, воспитывают детей, владеют слугами, обладают большим богатством, исполняют общественные должности и облечены властью, то он должен быть разнокачественен.» Из приведенных изречений видно, что изучение окружающей жизни — вот первая задача церковного учителя и пастыря. Особенно важно узнать, что та же точка зрения лежит в основании даже канонических постановлений Церкви, а вовсе не понятие о самодовлеющем праве, как это бывает в жизни государственной, по необходимости руководящейся известным юридическим правилом: fiat justitia, pereat mundos. Вот, что говорит Иоанн Схоластик о правилах церковных: «Ученики и Апостолы великого Бога и Спасителя нашего Иисуса Христа, а также и Церкви Его Святой архиереи и учители, при Апостолах и после Апостолов жившие, получив поручение пасти множество их иудеев и язычников, не полагали, что согрешающих должно терзать физическими муками, как то предписывают гражданские законы, — ибо это представлялось им попечением мало разумным и весьма мало заботливым. Напротив, со всею готовностью сами подвергались за них опасностям и старались отставшее возвратить, заблудших и отклонившихся от пути, — обгоняя как добрый пастырь, а падших уже и низринувшихся в пропасть, — употребляя все усилия, извлечь оттуда; то, что уже сгнило на них и совершенно омертвело, отделяя весьма благоразумно и искусно духовным мечем, а надломленное и растерзанное обвязывая некоторыми духовными рвачествами и духовными перевязками, — и таким образом больных возвращали благодатью и содействием Духа в первоначальное здравое состояние. Итак, дабы и последующие предохраняли невредимыми подчиненных им, некоторые из сих преблаженных Отцов, время от времени сходясь вместе, при содействии благодати Божьей, собиравшей Соборы их, изложили некоторые законы и правила, не гражданские, но божественные, о том, что должно делать, что не должно делать, исправляя жизнь и образ деятельности каждого» (каждой вверенной души).
Григорий Двоеслов все свое сочинение «О пастырском попечении» расположил в зависимости от этих-то духовных нужд, а именно: как должно учить богатых, как бедных, как униженных, как гордых, как молчаливых и как многоречивых, и т.д., и т.д. Искупительное снисхождение Божие к роду человеческому, как бы повторяемое в пастырской деятельности Его служителями по отношению к пастве, таким образом, узаконено в христианской практике через священное предание; оно же составляет любимое содержание богослужебных молитв, воспевающих Христа, «иже заблудшее, одичавшее в горах обретет овча, к Отцу приведет и своему хотению.» Так и в молитве по покаянном каноне читает грешник: «оставих Тя, не остави мене, изыди во взыскание мое и возведи мя от пропасти погибели» и т.д. Наконец, когда архиерей возлагает на себя знак своего архипастырского достоинства — омофор, то диакон возглашает: «на рамо заблудшее взем естество, к Отцу и Богу вознесл еси.»
Расширяя таким образом свое пастырское внимание далеко шире пределов, так называемой (в отличие от светской), духовной сферы, пастыри однако должны действовать мерами не гражданскими, как выяснено Иоанном Постником, но духовными. Этим само собою устраняется, как и отговорка о том, что вмешательство духовенства в светскую жизнь есть папизм (ибо папизм есть стремление действовать посредством мер государственных — поощрений и насильственной кары), — так и тщетное самооправдание духовенства, что оно-де лишено полномочий для воздействия на светскую жизнь, — так как для такого чисто духовного, воздействия никаких государственных полномочий не нужно, а только знание этой жизни и вера в действие благодатных сил пастырства, т.е. молитвы, примера и особенно учительства церковного, которое по преимуществу и может быть употребляемо для возведения всех сторон общественной и народной жизни к христианским началам. — Впрочем, если пастырь действительно овладел пониманием какого-либо направления нравственной жизни и интересов общества, то, и помимо учительства в смысле проповедничества, в его власти остается полная возможность говорить о нем и в печати, и на уроках Закона Божия, и на исповеди, и в беседах с прихожанами по домам.
Но все-таки все средства сводятся к говорению? — спросят некоторые, верующие в действенность только государственной кары и наивно убежденные, что уничтожение всякого неправомыслия зависит от последней, как значится и в одной магистерской проповеди на 2-е марта настоящего года, в которой проповедник, понося Толстовщину, выражает в заключение надежду от лица русского народа, что мирская власть положит конец этому вредному шатанию умов в России. Да, к говорению и примеру, ответили мы; иначе для чего бы называть пастырей служителями Слова (Лук. 1), а пастырство служением слова? (Деян. 6:4) и кто не верит в силу слова, тот прекрасно сделает, если будет бежать от пастырского служения, как от пожара. Говорить ли при этом о том еще, как современное русское общество и народ уважают убежденное слово? И тот и другой различают священников не по степени образования и не по положению их в епархиальной иерархии, а различают на проповедующих и молящих. Проповедник, мало-мальски проникнутый жаром убеждения и искренности, принимается обществом, как пророк: после старцев он есть второго рода служитель веры, пред которым забываются чины и возрасты и каждый чувствует себя только мирянином и учеником. Это уважение и послушание возрастает тем сильнее, чем исключительнее пастырь опирается в своих действиях на силу благодатного слова, чем менее соглашается пускать в ход свои государственные полномочия. Говорят, что у нас не слушают проповедей, но это совершеннейшая неправда: лишают внимания не проповедь слова Божьего, проникающую во внутреннее настроение паствы и умеющую угадать последнее и указать от него путь ко Христу, не проповедь, следовательно, лишают внимания, но словоизвержение с церковной кафедры, и притом часто такое, которого и расслышать невозможно.
Почва для пастырства в России.
Но к каким же явлениям современной жизни, наиболее связанным с нравственным настроением общества, должна устремляться по преимуществу пастырская деятельность? Что должен пастырь сделать предметом изучения и научения в жизни общества и народа? Особенно в первой, найдет ли он куда закинуть якорь христианского назидания в любом его виде? Не все ли интересы общества отчудились от религии и не представляет ли современное состояние образованных умов, если не бесплодной пустыни для пастырства то прохожего пути, на котором прозябается всякое семя благодати, того тернистого угла, где оно совершенно заглушается сорными травами безверия и страстей? Действительно, с первого взгляда может показаться, что пастырь среди общества, почти как среди язычников; но пусть даже так: разве не язычники предварили верных сынов Израиля в Царствии Божьем? Не легко, пожалуй, пастырю проникнуть до слуха образованных людей: придется начинать с малого — с царских дней в кафедральных соборах, со дней Страстной седмицы, да с исповеди и наконец с молодого поколения, обучающегося Закону Божью в школах. Но раз проникнув до слуха общества, истинный пастырь скоро убедится, что почва в высшей степени благоприятна для насаждения евангельских истин, хотя сами его слушатели далеко не соображают этого.
Маститый ученый Запада Леруа-Болье в печатаемых им статьях «Религия в России,» в журнале «Revue des deux mondes,» проводит ту мысль, что русская душа по своей природе всегда стремится к началам христианской религии и морали, даже в тех случаях, если теоретическая мысль человека совершенно безрелигиозна. Этим положением он объясняет то явление, что самые рационалистические беллетристы наши, например, Тургенев или Л. Толстой, никак не могут, однако, сойти с вопросов религиозных и нравственных в лице своих героев, искателей истины. Та же бессознательная близость к некоторым сторонам Божественной религии замечается и у упомянутых публицистов, хотя они себя считали прямыми противниками православия: посмотрите какие принципы ставят они в основание своих систем? Прежде всего, принцип самоотвержения, хотя и объявляют себя утилитаристами, принцип помощи слабым, принцип справедливости. Толкуя об экономическом благополучии, они однако слишком плохо умеют скрыть свое конечное стремление собственно к нравственной правде, и только к ней. Не будем уже и говорить о политических идеалах панславистов, которые выросли из церковного учения Хомякова, остановимся на современном движении общества в смысле отрешения от прерогатив своего сословия и перехода к мужицкому труду.
Все эти движения идут как бы в разрезе с Церковью, а между тем, если бы собрали воедино все подобные светские стремления, с отрешением от их крайностей, то мы бы получили нечто, очень близкое к целям христианского пастырства. И вот, с каким горьким чувством должны мы, духовные, задать себе вопрос: как же это мы забыли выяснить людям, что искомое идеалистами есть именно у нас, что они ищут те самые рукавицы, которые у нас за поясом, что не только народ вместо штунды и молоканства, но и общество вместо баррикад, или цыганских таборов, все то доброе, что влекло их по дебрям неведомых исканий, могло бы получить от Церкви, от христианства, которое не желает допустить, чтобы могло существовать что-либо из созданного Богом доброго, не находящегося у Него; «все еже даст Мне Отец, ко мне приидет,» — говорит Господь. Но наличная жизнь русского пастырства заботливо удалялась от всего, что не имело знака церковности, хотя бы по содержанию и приближалось к ней, так что оставалось только заявить об этом и прибить знамя. За то все обозначенное этим знаменем, с противоположным, однако, содержимым, вроде кулака-грабителя, жертвующего на церковь, все это мы принимали, вопреки ясному слову Христа, Который даже пророкам Своим, преступавшем заповеди, скажет: «не знаю вас,» — врагу же Своему, сумевшему разъяснить две важнейшие заповеди закона, сказал: «не далек ты от царствия Божия.» Итак, от него недалеки все почти мирские течения нашей общественной и народной жизни: это есть вызревшая жатва, которая только ожидает делателей-жателей, чтобы стать пшеницей Божьей; но как приняться за такую жатву? Должно в каждом течении жизни выделить этот-то нравственно-добрый элемент от тех наслоений, что к нему привели человеческое неразумение и страсти. Так, например, Толстовское направление, которое с философской точки зрения есть чистейший пантеизм, с какою силою умело, однако, выяснить жизненное значение христианства, показать то нравственное самоудовлетворение, что из него получается! Проповеднику остается показать, что это самоудовлетворение не только не исключается православием, но в более высокой степени достигается именно в нем, ибо здесь оно имеет для себя и непоколебимое основание в идее личного Бога-Промыслителя и Искупителя, тогда как в религии Толстого оно предоставлено шаткой опоре одного только случайного настроения человека.
Так или иначе, но полемика должна происходить с точки зрения основного начала каждого учения. Тогда она, во-первых, получает то, чего лишена наша церковная литература, получает интерес в глазах последователей разбираемого учения; она достигает, во-вторых, более или менее непредубежденного отношения; убеждаемый не боится, не трепещет за то, что дорогой ему идеал будет разбит в прах логикою церковного представителя, он слышит, что последний принимает его за исходную точку. А наша-то догматическая проповедь — может ли она иметь значение для прямых, или тайных последователей, например, пашковства? Представьте себе, что безрелигиозный прежде человек вдохновился учением этих людей о личном единении со Христом, нашел в этом учении полное удовлетворение давно алкавшей душе, по жалкому недоразумению не сумевшей ничего найти в православии, кроме внешних обрядов: да станет ли этот человек слушать, или вникать в проповедь, если она начнется с исторических доказательств в пользу необходимости подчинения иерархии? Да он с последнею соединяет мысль о врагах Божьих? Он кипит негодованием, прежде чем успел услышать первый довод, и мысль его направлена вовсе не к оценке доказательства, но исключительно к подысканию возражений. Что сказано о заблуждениях теоретических, то надо сказать и о заблуждениях практических: о светскости, о показном либерализме и пр. Если эти симпатии развились в том или ином обществе напряженнее, нежели любовь к Церкви, то не трудитесь доказывать их несовместность с последнею: лучше усмотрите в них-то, в этих симпатиях нечто доброе и разъясните его содержимость Церковью и его неисполнимость вне ее и уже затем опровергайте крайности. Не слушайте толков о необходимости схоластического догматизма в нашей проповеди: будем отныне знать, что не только практическая польза, но само слово Божье требует от пастырей Церкви, чтобы они вышли вслед за заблудшими овцами по распутьям этой жизни, и всех, кого найдут, призывали на брачный пир Небесного Жениха.
Итак, не соединяя своей пастырской деятельности ни с лучшими стремлениями общества, выражающимися в направлениях литературных с печальною примесью еретических искажений, ни с присущему народу, особенно малороссам, исканию Христовой евангельской жизни, присужденной в разрешению в секты штундистского направления, наша пастырская деятельность должна бы по крайней мере уметь пользоваться тем, чисто церковным направлением некоторых течений народной жизни, именем которых, якобы, и оправдывается наше узкое рутинерство в деле пастырском. Этот третий, благоприятный для церковного созидания элемент заключается в воспитанной веками в русском народе привязанности к христианской святыне, к храму, к богослужению и церковным обычаям, к слушанию житий Угодников Божьих и духовных стихов народных поэтов. Это область, конечно, религиозная, которая и сама собою приближает людей к спасению, но не с достаточною полнотой, для приобретения которой она нуждается в пастырском поучении. Конечно, мы совершенно далеки от пристрастного взгляда на русский народ той лжеинтеллигенции, которая считает народную религию за фетишизм, отрешенный от нравственной почвы; мы хорошо знаем и видим, что всякое религиозное представление в уме народном непременно соединяется с чувством умиления, и Божественная вера наша сознается им прежде всего, как правда и святость Божья, противопоставленная мирской лжи и злобе. Но как многое здесь не восходит выше степени смутного, хотя и сильного чувства, как мало сознается народом та нарочитая связь между каждым религиозным обычаем и внутреннею жизнью совести, ради которой он и установлен Церковью. Разъяснение этой связи имеет огромное, исключительное значение, ибо если твердая вековая симпатия, сопряженная с готовностью трудиться и лишаться, соединиться с сознательным к ней отношением, основывающемся притом на авторитете слова Божья, то такой склад религиозной жизни приобретает ни с чем несравнимую жизненную силу. Если народу будет выясняемо нравственно-воспитательное значение его церковно-бытовых обычаев, богомолий, крестин, браков, водосвятий и т.д., значение, повторяю, не историко-каноническое, а нравственно-воспитательное, то и самая приверженность к ним народа удесятерится в своей силе, и дело прямого христианского нравоучительства облегчится во сто крат, и надвигающиеся грозные тучи ересей сделаются безопасными. Что же пастыри? Есть у нас много пастырей, которые разделяют любовь народа к церковности обрядовой, но сколь немногие из них дают себе труд выяснять народу ее внутреннее каноническое значение; скажу более: они сами относятся к ней полусознательно.
Есть и другого рода пастыри, которые, напротив, первым долгом ставят себе сознательное отношением ко всякому своему поступку. Делают ли они то, от чего уклоняются те? Увы, к стыду нашему, надо сознаться, что из всей богословской мудрости мы наименее осваиваемся с истинным значением нашего церковного быта: он нам знаком только с археологической точки зрения или со стороны его механического исполнения, в не со стороны внутренней, аскетической, — и как часто бывает, что в храме Божьем при каком-либо велико-празднественном священнодействии, среди общего религиозного восторга и умиленных слез, наименее бывает проникнут одушевлением сам совершитель. Стоя среди духовных сокровищ, получаемых народом, он один остается не насыщаемым, как сановник царя Иорама, при чудесном бегстве Сириан, по пророчеству Елисея.
Итак, вот три области современной жизни, наиболее подлежащие изучению и попечению пастырскому: нравственный подъем в обществе образованном, выражающийся в литературных направлениях; затем, мистико-моральное одушевление народа, которым пользуются штундисты и пашковцы и, наконец, всегдашняя преданность народа церковному строю, которая, будучи лишена пастырского просветительного попечения, переходит в русский талмудизм и дает почву для старообрядческого раскола.
Еще несколько слов о современной жизнедеятельности того пастырского направления, которое уклоняется от самоопределения чиновничьего характера и ставит на первый план идею внутреннего, духовного развития. В таких пастырях-аскетах у нас нет недостатка: напротив, образцы высокого подвижничества пред нами не только в монастырях, но и на поприщах церковно-общественного служения, и притом не только в рядах черного духовенства, но и белого. Являются ли они лучшими пастырями народа? Увы, очень редко. В этом отношении наиболее типичны такие характеры, как покойного Преосв. Игнатия Брянчанинова, Иеремии Нижегородского и др. Это были истинные монахи, м.б. стяжавшие себе неувядаемые венцы в вечной жизни, но едва ли венцы Пастырства. Они проходили путь аскетизма отшельнического, знающего лишь свою собственную личность в ее отношении к Богу и к самому себе, но не к ближним, ибо правила, коими они руководились, таковых отношений почти не предусматривали, ибо были даны отшельникам, а не пастырям Церкви. Поэтому внимание таких пастырей было сосредоточено только на себе самих, а к делу пастырскому они относились как к послушанию только, т.е. исполняли с неумолимою точностью все те инструкции, которые даются пастырям в Регламенте. С меньшею, благодаря Бога, последовательностью, но, к сожалению, под тем же общим настроением, действует и большинство тех пастырей из белого духовенства, которые по преимуществу проникнуты христианским благочестием; они живут жизнью внутренно-уединенною от всех, а в области пастырства они знают преимущественно одну только добродетель: добродетель послушания и притом не тем общим основоположениям пастырства у Отцов и в Библии, которые мы раскрывали, но послушание прямо выраженной воли закона в отдельных параграфах всяких уставов; поэтому они являются лишь исполнителями, людьми строгими, а в глазах неопытной паствы — только педантами, формалистами. Имеют они светильник веры, но под спудом, а не на свещнике. Они знаются не с живыми людьми и не с живою действительностью, а с логическими машинами; но поелику таких в жизни нет, то и труды их разбиваются в ничто, как бы о крепкую стену. С особенною яростью это сказывается в их проповедях.
Проповедь есть убеждение слушателей. Убеждение есть действие, которое от некоторых принимаемых собеседником положений путем наведения, сравнения и выводов, приводит его к другим положениям; если же нужно не положения теоретические привить собеседнику, но добиться от него известных решений воли, то опять же убеждающий прикрепляет свои слова к известным, уже сложившимся стремлениям воли собеседника и, комбинируя их с новыми сообщениями, старается приблизить вывод из них к этим-то первоначальным стремлениям. Положим, я хочу убедить христианина-филантропа относиться внимательнее к церковному богослужению, и вообще к дисциплинарно аскетической стороне религии. Сейчас я опираюсь на его филантропические симпатии и убеждаю его путем примеров, что приносить благо ближним удается не столько расточителю сокровищ и даже не герою внешних подвигов самоотвержения, сколько тому, кто действительно имеет живую любовь к людям. Он соглашается. Тогда я показываю, что столь трудное усвоение безгневного расположения сердца ко всем и каждому является только под условием постоянной сдержки противоположных ощущений, ежечасно врывающихся в душу, путем господства над ощущениями и внутренней борьбы. Отсюда уже недалек путь к наглядному показанию бессилия в ней людей, не живущих в постоянном единении с Богом, не молящихся. Но молитва наедине не всегда удается, наконец — она лишена большею частью характера той восторженной мощи, который ей внушается при дружном, исполненном братской любви, молении всей церкви, особенно во дни торжественные, посвященные памяти Искупительных Событий. Подобная речь убедительна для такого человека, но только для него, а не для человека иного, например, полу раскольнического направления. Ясно, что и при теоретическом и при деятельном убеждении первое место занимает в уме говорящего мысль о количестве и степени тех убеждений или стремлений, которые уже разделяются данным лицом или обществом. Так и Спаситель и Апостолы обращались всегда к лучшим стремлениям своих слушателей и возводили их к евангельским откровениям или заповедям. Первое требование от проповедника, чтобы он сумел охватить и проникнуться хоть каким-либо из убеждений, разделяемых большинством слушателей. Ассоциация его мыслей располагается таким образом не по различным сторонам изъясняемого предмета, взятого отвлеченно: это ассоциация не метафизическая, не схоластическая, но именно специальная гомилетическая, — телеологическая, если хотите. Приводить известный предмет к готовым уже идеям или стремлениям слушателей значит — изъяснять его, изъяснять, экзегетировать, а не доказывать; изъяснять не в смысле современного ложно ученого экзегеза, не в смысле разложения предмета на метафизические или исторические первооснования, но на те идеи и побуждения воли, которые имеются в душе слушателей. Очевидно, что таким образом гомилетическая экзегетика, или вообще гомилетическая логика одного и того же предмета принимает столько же разновидностей, сколько их в разных классах слушателей, как это и понимали Вселенские Учители и выразили в приведенных выше изречениях о сущности пастырства.
Наши проповедники в большинстве случаев поступают вовсе наоборот, именно по неумению или нежеланию проникнуть во внутренний мир данных слушателей. Что может быть мучительнее, как слушать длинные и искусственные обоснования тем требованиям совести, в которых и без того всецело убежден? Что может быть скучнее, как слушать весьма логические построения на посылках, которых истинность или вовсе отвергаешь, или хотя не отрицаешь, но вовсе не считаешь их близкими твоему внутреннему миру? А такие посылки, почерпнутые из богословских учебников и руководств, почти всегда лежат в основании столь притязательных, так называемых, ученых проповедей, которые, при теперешней своей постановке, по преимуществу отличаются способностью разгонять слушателей. Не менее печальная участь выпадает на долю тех практических поучений, которые отправляются от давно забытого обществом Номоканона. Те и другие посылки сами по себе истинны, но если их истинность слушателями не сознается, то она должна быть целью доказательств разного рода, а отнюдь не посылкой их. Естественно появляющаяся холодность слушателей к подобным доказательствам и юридическим проповедям отбивает охоту у проповедников, и эта гибельная скудость учительства в русской церковной жизни, вопреки прямым требованиям Вселенских соборов и иерейской присяги, является ясным доказательством тому, насколько для отправления важнейших обязанностей пастырства необходимо нашему духовенству проникнуть во внутреннюю жизнь общества и народа и предлагать им доводы, убедительные с точки зрения слушателя, а не говорящего, — не с точки зрения схоластической разумности вообще.
Та же внутренняя отчужденность даже лучших наших пастырей от паствы проявляется и в других сторонах пастырской жизни, в управлении приходами. Наиболее характерные недоразумения из этой области можно указать в церковной жизни тех окраин, где являются пастырями наиболее типические выразители наших школьных понятий — пастыри-великороссы. Вместо того, чтобы возводить к православным понятиям и затем к православному строю окатоличенных, напр. Бывших униатов, так сильно дорожащих своими местными церковно-богослужебными обычаями, наиболее благочестивый пастырь-великоросс заботится почти исключительно о том, чтобы ему самому в богослужении и жизни ни на шаг не отступить от того уклада, который он себе усвоил в каком-нибудь Весьегонском уезде, хотя бы ценою окончательного отступничества и ожесточения против православия всех вверенных душ. Рьяно, и, разумеется, при содействии полиции, столь же мало умеющей отличать Православие от Царевококшайских порядков, сокрушает он «остатки унии,» иногда более древние и исторически православные, чем непогрешимые обычаи его захолустной родины. Так, лет 20 тому назад, многие уничтожили общее пение прихожан, бракосочетание не с медными, а с цветочными венцами, как всегда делалось и делается в церкви Греческой, держание приходскими братчиками зажженных свечей в торжественнейшие моменты всенощной и литургии, хождение первого братчика или экклезиарха со свечей впереди кадящего священника (что у нас теперь творит дьякон, вопреки прямому указанию Типика о Всенощном Бдении, где это предоставлено именно экклезиарху). Некоторые доходили до того, что боролись с обычаем шестикратного или десятикратного в год причащения мирян, хотя Номоканон приказывает приобщаться всем присутствующим на каждой литургии и т.д. Многие заботились о том, чтобы на клиросе были вычитаны все кафизмы и стихиры, разумеется с быстротою молнии для краткости, а народ, уже отвыкавший, под влиянием костелов, даже прислушиваться к чтению, нуждался в медленном и внятном воспроизведении хотя важнейших молитвословий, к чему и приучили его некоторые священники, но, увы, вовсе не русского, а австрийского воспитания. Совершенно подобные же известия о неумелом пастырстве великорусских духовных воспитанников приходилось получать и с северо-западных, и с юго-западных, и с юго-восточных окраин. Если угодно, вся надежда на воспитанников местных. Но кто их воспитывает? Отправляя однажды туда даровитого кандидата Академии в наставники Семинарии и рассказав ему все животрепещущие духовно-образовательные нужды края, как грустно был я удивлен, когда читал его письма к приятелю с сообщениями такого рода «скучно здесь, нет православного русского духа; поэтому великороссу живется здесь плохо: свои напевы в церкви (говорят Киевские), нет порядочной бани, квасу за деньги не сыщешь, да и в трактирах вместо водки подают какую-то дрянь.»
Насколько мало проникают в жизнь лучшие элементы нашего пастырства, запрятанные от нее в алтари и моленные келии, это видно из того, какие элементы общества тяготеют к церковно-иерархической жизни. Те ли, которые с особенною силой проникнуты разумением существеннейших сторон нашей веры, ее недосягаемой высоты, ее чистоты, ее Евангелия? Увы, такие люди, как Достоевский, первые славянофилы, даже Рачинский или Тернер, при всем глубоком теоретическом уважении к духовенству, не находят с ним точки соприкосновения в жизни. Находят ее такие писатели и деятели, как покойный Аракчеев, А. Н. Муравьев, Ф. Булгарин и им подобные здравствующие писатели, интересующиеся всеми сторонами религии, но никак не главною, не внутренне освящающей; это в лучшем случае любители церковно-богослужебной эстетики, а в худшем — сторонники своих антипатичнейших сословных притязаний, безнаказанно облекаемых ими в форму требований церковной жизни. С ними-то суждено иметь дело нашим пастырям и хотя не мало от них приходится страдать, по собственному признанию, но найти себе лучших спутников жизни, более сообразных с высокою целью апостольского служения, нам удастся лишь тогда, когда мы воспримем в себя выше раскрытые начала апостольского духа, и не только воспримем внутрь себя, но и облечемся ими пред лицом мира. Аминь.
Исповедь пастыря пред Крестом Христовым.*
Читатели наши привыкли встречать в Страстную неделю на страницах нашего издания или соответствующую воспоминаемым скорбным событиям проповедь, или историко-догматическое исследование о последних днях земной жизни нашего Искупителя; но так как огромное большинство наших подписчиков сами проповедники, и сами изучали богословские науки, то они, по всей вероятности, и смотрели на подобные статьи больше, как на подобие для своей деятельности (проповеди или преподавания), чем как на обращенные к ним самим, к их собственной совести. Попытаемся же на этот раз, в виду возникших вновь пред нашими глазами «Голгофы и креста, гроба и плащаницы,» открыть друг пред другом нашу пастырскую совесть и, удалившись ради святых дней от житейской гордости, откровенно проверить себя пред судом осужденного ныне Спасителя.
К сожалению, мы так мало привыкли к взаимному обмену своим душевным содержанием, так мало стали склонны к пастырскому взаимообщению, что в нашем введении читатель вероятно предполагает просто прием для статьи «о важнейших недостатках нашего духовенства»; но мы желаем вести речь вовсе не о недостатках, не о пресловутом корыстолюбии, честолюбии или нетрезвости, в чем нас так злорадно обличает светская печать; нет, — всмотримся не в деятельность нашу, не во внешнюю жизнь, а во внутреннюю клеть нашего сердца, в нашу пастырскую совесть. Ведь, конечно, позыв к этому, а может и более чем позыв, испытывал каждый из тех многих наших читателей, кому, как и пишущему эти строки, приходилось говорить пред плащаницею слово о том, например, что Господни страдания имеют в жизни человеческой значение не только однажды совершившегося исторического, но и всегда продолжающегося в истории грешного человечества, попрания Христовой правды, поругания Его священного закона. Невольно при таких случаях приходит в голову мысль: сам-то я — проповедник, кому уподобляюсь между лицами, участвовавшими в событиях Христова предания, святых Его страстей и погребения? Не мало было там пастырей старой и новой веры, но — увы — громадное большинство и тех и других приносили моему Господу не утешение и облегчение, но скорби: бегство, отречение, предательство, клевету, подстрекательство против Него толпы народной, наконец, ужасный суд и богоубийственную казнь, при виде которой померкло солнце, потряслась земля, распались горы и разодралась церковная завеса. Итак, даже из Его избранных апостолов ни пылкая ревность Петра, ни богословская любознательность Филиппа, ни практическая сметка Иуды не спасли их от падения; только тихая любовь Иоанна и глубокое смирение Магдалины с прочими мироносицами удержали их при кресте небесного Страдальца. Если теперь православное русское пастырство, углубившись в свою совесть, спросит себя, как оно относится ко Христу, пребывающему и поныне с нами (Матф. 28:20), в чем является Ему угодным, а в чем пред Ним виновным, то конечно это будет почти тот же вопрос, что и вопрос о чистоте нашей пастырской совести. И вот, прежде всего, что это за пастырская совесть? Действует ли она в нас? Не потеряли ли мы даже понимание этого слова? Не заменили ли его другим, гораздо более сухим и внешним понятием пастырской деятельности?
Пастыреначальник наш и Господь, ныне «положивший душу Свою за овцы своя,» учит меня быть истинным пастырем, а не наемником, «ему же не суть овцы своя» (Иоан. 10:12). Я привык объяснять эти слова в смысле самоотверженного исполнения своего долга, но они заключают в себе смысл более глубокий, раскрывают мне понятие именно о пастырской совести. Наемник может быть и честный и трудолюбивый, но он все-таки «наемник есть,» для него овцы — нечто внешнее, для него побуждением к заботе служит не самое стадо, не любовь к нему, но награда. Так точно пастырей честных и трудолюбивых и боголюбивых у нас не мало, но многие ли между ними живут духом в своих овцах, ? Многие ли из них в самых овцах, в их-то спасении видят себе награду, а не во мзде внешней, хотя бы даже в личном своем спасении? «знаю Моих, и Мои знают Меня… и жизнь Мою полагаю за овец» (Иоан. 10:14-15), говорит Господь, и этими словами указывает, что пастырь должен относиться к пастве те только как к предмету внешней деятельности, но должен как бы в своей совести носить ее со всеми ее грехами и немощами, болеть ими как бы своими собственными, подобно Моисею, который уподоблял свое отношение к народу чревоношению женщиной младенца (Числ. 11:12). Пастырская совесть — это есть слитие своей жизни, своей души с жизнью паствы и посильное поднятие ее к пажити спасения. Прежде, чем спросить себя, насколько мы живем этою пастырскою, а не личною только совестью, обратим внимание на те места св. Писания, где объяснено, что пастырство вовсе не есть внешняя деятельность только, но просто жизнь — особенный род жизненного настроения духа, особый род самосознания. Остановимся на тех именно местах, которые отцами Церкви признаны за специально пастырские. Вот Господь дает своему пророку проглотить тот «плач и стон и горе,» которыми болело Его стадо, велит напитать ими чрево свое и наполнить внутренности его и затем говорит: «Я поставил тебя стражем дому Израилева и ты будешь слушать слово из уст Моих и будешь вразумлять их от Меня» (Иез. 4:3, 13). Видите, не на внешнюю деятельность посылает Господь пророка, но всего его наполняет горестью народной и ставит его не поденщиком, не пахарем, а стражем, который никогда не может сказать: «я кончил сегодня свое дело, могу идти на отдых,» нет, он всегда ответствен, если воры или разбойники зажгут дом. Так и пастырь Церкви не может сказать: «я отслужил сегодня литургию, сказал проповедь, теперь я до завтра уже не священник, а семьянин, хозяин, собеседник.» Нет, ты везде и всегда пастырь, и людской «плачь и стон и горе» всегда должны наполнять твое чрево. Посмотрите на пророка Иеремию: он было раздумал говорить беззаконникам о воле Господней, — «но было в сердце моем как бы горящий огонь, заключенный в костях моих, и я истомился, удерживая его, и не мог» (Иер. 20:9). Почему же так? А потому, что «обретены слова Твои и я съел их; и было слово Твое мне в радость и в веселие сердца моего» (15:16). Итак, не награда внешняя, хотя бы даже в небесном царствии, но самое слово Божье, самая ревность о спасении паствы — вот те побуждения, которыми наполняется жизнь пастыря. «Для меня нет большей радости, — писал апостол — как слышать, что дети мои ходят в истине» (3 Иоан. 1:4). «Узы и скорби ждут меня, — говорит другой апостол — но я ни на что не взираю и не дорожу своею жизнью, только бы с радостью совершить поприще мое и служение, которое я принял от Господа Иисуса, проповедывать Евангелие благодати» (Деян. 23-24). Итак, жизнь пастыря всецело сливается или даже поглощается пастырством. «Будучи свободен от всех, я всем поработил себя, дабы больше приобресть» (1 Кор. 9:19, ср. 2 Кор. 4:5). Апостол уже не живет сам, но «мы живые непрестанно предаемся на смерть ради Иисуса, чтобы и жизнь Иисусова открылась в смертной плоти нашей, так что смерть действует в нас, а жизнь в вас» (пасомых), (2 Кор. 4:11), а пока эта жизнь не открылась в них, то учитель находится «в муках рождения» (Иоан. 4:19); наконец, самое заключение его земной жизни есть жертва (Фил. 2:17 и 2 Тим. 4:6); но хотя он не только не боится смерти, а напротив имеет желание разрешиться и быть со Христом, но его влечет другое желание оставаться во плоти, ибо это «нужнее для вас» (Фил. 1:24).
Вот вам жизнь пастырской совести: человек живет уже не собою, а своей духовной семьей и вслед за Богочеловеком в продолжение всей своей жизни приносит себя в жертву. Мы взяли на себя это служение жертвы и ныне пред Голгофскою жертвою призываемся испытать свою пастырскую Совесть. Увы, мы всего менее думали о ней; не случайное падение это было — нет, мы утеряли или потемнили даже представление идеала пастырства. У наших пастырей есть живая вера, есть горячая молитва, есть богословская ученость, бывает и светская образованность, и любовь, и патриотизм, но пастырства, слития своей души с пастырским делом — у нас очень, очень мало. Поэтому к нам малоприменимы слова: «когда выведет своих овец, идет пред ними, а овцы за ним идут, потому что знают голос его.» Овцы за нами не идут, но бегут, и не знают нашего гласа (Иоан. 10:4-5).
Воззрим же еще раз на Голгофский крест: вот, Он, истинный Глава вселенской Церкви, вот во что разрешился Его пастырский подвиг? Вот пред Ним вожди иудейского народа: «кому уподобилась окаянная душа!» Нет, мы далеки от богоубийц по своему настроению. Но вот еще другой вопрос «и ты был с Назарянином Иисусом?» Такой вопрос ставит нам окружающая жизнь на каждом шагу. «Не знаю и не понимаю, что ты говоришь» (Марк. 14:67-68), — так политично отвечаем мы на требования жизни. Но когда Христос воззрел на Петра, то «вышедши вон, горько заплакал» (Лук. 22:62). Ныне со креста взирает Он на нас, Своих служителей и проповедников. Будем же и мы плакать, отцы и братья, о небрежении пастырского служения нашего, дабы через покаяние вновь приблизиться ко Христу, воскресить Его в своем сердце и получить через то новое пастырское помазание: «Симон Ионин, любишь ли ты Меня? — Паси овцы Моя» (Иоан. 21:17). Пора, пора нам вспомнить, что нам поручена вся Церковь для назидания, весь мир для проповеди, что наше дело — руководить всею жизнью мира на пути к небесному царству, что все эти идеалы должны быть нашею пищею (Иоан. 4:34), нашею жизнью (Сил. 1:21), что мы за забвение их дадим ответ Господу, когда Он придет не умирать за мир, но судить мир. Но и раньше того суда, самая жизнь судит нас: паства наша разбежалась по всем горам и долинам мира сего (Иез. 34:6) и восстала на нас, да не на нас только, но и на Христа и ругается Ему. А мы? Будем ли мы только смотреть, греясь у огня (Иоан. 18:25), или будем впадать в отчаяние, как Иуда, или лучше подобно святым женам послужим страждущему Господу, дабы первым Ему поклониться в Его святом воскресении?